Текст книги "Foxy. Год лисицы"
Автор книги: Анна Михальская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
И тут – новая любовь. Новое искушение, и опять – запретное. Она, стриптизерша, сумела его расшевелить, но не более. Желание жалило, но плоть не справлялась. За годы рабства, за годы жестокости, за годы нещадного подавления несчастная его плоть не просто отомстила. Она дождалась своего часа и сделала отмщение великолепным.
Сумею забыть? – думал Митя. – Ну, не забыть – такое мужчина не забывает, – так хоть не вспоминать ежеминутно, мучительно, с таким стыдом… Каким омерзительным он ей казался, каким слюняво-хвастливым, искательным, дрожащим, безнадежным в своей немощи старикашкой. Почти импотентом. Конечно, она утешала его, но этот профессиональный такт опытной женщины, терпение медсестры, с которым она позволяла ему все новые попытки, небрежная точность возбуждающих ласк, способных и из мертвого извлечь немного спермы… Нет, не думать. Не думать. И перед ним явилась следующая запечатленная картина.
Она все время слала кому-то эсэмэски. Связь то появлялась, то пропадала, но она упорно выпаливала свои витиеватые, неумело рифмованные графоманские тексты залпами, как зенитная артиллерия. Вспомни лучше, как ты испугался – впервые в жизни по-настоящему испугался. Вышел под вечер из избы, отошел к вольеру, оглянулся – и замер. На крыше плясала ведьма. Космы длинных волос развевались, и на фоне огненного закатного неба ее черный силуэт изгибался, корчился, подпрыгивал, тянулся к красному шару солнца, будто пытаясь схватить его то одной рукой, то другой.
Митя выронил тогда пустое ведро, оно со звоном покатилось по льду, и Митя пришел в себя.
Просто Алиса ловила связь. Просто поднимала повыше мобильник. И хохотала, хрипло, заливисто хохотала. Ей было весело, что она в такой глуши, что нужно прыгать на крыше, чтоб эсэмэски все-таки улетали. И прилетали.
Звук этого странного хохота снова заставил Митю зажать уши, обхватить голову. Не звук – всего только память о звуке…
«Да, – подумал он. – Вот влип. Хорошо, жив остался. Ох, если б не Волчек…»
И вспомнил о Лизе. Впервые за… он не знал, когда он в последний раз думал о Лизе. Да, она попадалась ему на глаза, ведь временами они даже жили вместе – то в Москве, то на даче. Но он не видел ее. И не думал о ней. А теперь вот вспомнил по-настоящему обоих – и Лизу, и Сашку. Вспомнил, потому что пришел в себя. И себя вспомнил.
И ему стало так легко, как давно не было. Может, никогда. Легко и не страшно.
Не страшно. Теперь ничего не страшно. Не страшно и не стыдно. И играть не надо. Просто жить. Съездить к своим – к жене и сыну. Быть собой – немолодым слабым мужиком. Не супергением науки. Не самцом. Не суперменом. Не секс-гигантом. Куда мне! Да и к чему? Мне хорошо здесь. Хорошо чувствовать под ногами скрипучий снежок, радостно видеть милые деревья. Счастливо, благоговейно созерцать вселенскую красоту – красоту неба, теплую, родную, добрую красоту зверей, тихую, тайную красу леса…
«Мне хорошо с собой, – сказал себе Митя. – Наконец-то исполнилось: мне с самим собой хорошо. Вот я один – и не один. Со мной – все. Все, что живет, растет, ждет весны. Все, что пережило эту страшную морозную зиму. И я ее пережил. И мне хорошо. Полно. Покойно. Радостно. Любовно.
Вот она, моя настоящая любовь. Не женщина – нет». Душа его, уставшая и покинутая, поникшая его душа взволновалась и запела. И внезапно сложились вместе слова:
Стоят влюбленные березы,
Лежат влюбленные снега…
Но тут слова кончились. Потому что кончилась и дорога к дому. В лунном свете чернела его изба. Прижавшись к сетке вольера, радостно смотрели на него волчата. Взвизгивая, подпрыгивая, вставали на задние ноги, приветствовали. Дождались!
* * *
Саша сидел за ноутбуком, второпях оставленным отцом. Так всегда. Только успел войти в дверь, смыть в теплой ванной запах зверинца и печного дыма – и унесся куда-то.
Студент распространил свою научную активность не только по всем университетам Старого и Нового Света, но и постоянно засорял своими файлами все компьютеры в доме – не только материнский, даже отцовский, хотя родитель появлялся в Москве нечасто и ненадолго. Саша любил отца. За доверчивость, детскую незащищенность, открытость. Все чаще сыну казалось, что это он – отец, и на попечении у него трудный ребенок. Подросток.
Сейчас нужно было посмотреть, не затесался ли нужный текст среди отцовских файлов… Чем черт не шутит: вдруг да найдется давно утраченный фрагмент статьи! Может, не стер? Сохранил? Отцовская безалаберность вполне это допускала.
Так, пароль пользователя. У отца пароль не перепутаешь: ноль. Да, просто ноль. 0. Наверное, так именно отец себя и ощущает. Нулем. Сашу кольнула жалость.
Посмотрим сначала рабочий стол. На нем, помнится, и было последнее сохранение искомого перевода – небольшого отрывка стихов Марии Французской. Саша не помнил, как вжился в роль трубадура прекрасной – в этом не было сомнений – и отважной дамы. Благородной дамы бретонской крови, преданной любви и красоте жизни, дамы Марии, перебравшейся через пролив к королевскому двору на Альбионе и прозванной там, на чужом берегу, Французской: Marie de France. И теперь у Саши была особая причина ждать весны. Ведь к концу мая расцветет жимолость – медовые облака поплывут в воздухе, раскаленном солнечными лучами. Рассказ о страстной и роковой любви Тристана и Изольды, переданный Марией, – древнейшая запись легенды. Дама назвала свое лэ «О жимолости». Да не она ли сама все и придумала? Уж слишком скромно начинает куртуазная поэтесса свое повествование:
Мне лэ понравилось одно —
Зовется «Жимолость» оно.
Правдиво расскажу я всем,
Как создано оно и кем.
Его я слышала не раз,
Нашла записанный рассказ…
Испытанный, древний прием. Вот бы доказать, что она, прелестная дама, не придумала, нет – и впрямь записала. Но вовсе не то, что слышала, и не то, что прочла, а подлинную историю своей собственной любви. Ведь по одной из версий Мария – сводная сестра английского короля Генриха II. Впрочем, имя ее неведомо: так она сама называет себя, и лишь однажды, в одной только строчке увидевших свет стихов: «Marie ai num, si sui de France» [10]10
Мое имя Мария, я из Франции. (фр.)
[Закрыть].
Изольду, жену свою, король по легенде прощает, Тристрама же обрекает на изгнание. А вдруг все было наоборот? Достоверно известно, что записывать свои лэ дама стала только затворившись в монастыре… а может, будучи насильно удаленной от королевского двора? Изгнанной? До той поры Мария и не думала писать, ведь она просто жила и любила, любила… Кого же она любила, эта неизвестная, эта незнакомка? И кем она была на самом деле? Кем приходилась Генриху – сестрой ли? Отчего в монастыре она оказалась в самом высоком сане – аббатисы? Одно ее лэ посвящено «благородному королю», другое – его старшему сыну, «графу Вильяму». Но и посвящение «благородный король» может относиться к нему же – ведь Вильяма, старшего сына Генриха, называли и так: «Генрих – Молодой король». Генрих-старший взял в жены Элеонору Аквитанскую…
Сесть под кустом жимолости на зеленую майскую траву, вдохнуть медовый запах розово-белых цветков, рогатых, как козочки – Chievrefueil, закрыть глаза – и узнать. Узнать любовь. Понять и ощутить ее… Увидеть даму – и услышать из розовых уст ее подлинное имя. Мария?.. Анна?.. Елизавета?.. Юноша грезил наяву, и образ дамы постепенно принимал черты матери – темно-золотые волны волос, узкие зеленоватые глаза, длинный прямой нос на продолговатом лице, белая кожа и нежный румянец рыжеволосой женщины…
Ничего, ничего не известно. Одних только монастырей, где Мария могла быть аббатисой, называют несколько: Шэфтсбери, Ридинг, Баркинг… И Мари де Мелан, кажется, ее же, иные источники упоминают уже как жену Хью Тэлбота, высокородного аристократа…
Ничего не известно, многое возможно. Как же хочется знать…
Нужно как следует рассмотреть жимолость, когда расцветет… А пока Сашка ясно помнил только боярышник – белые соцветия нежных мелких венчиков в темной листве, скрывающей длинные шипы, твердые, как преданность, и острые, как любовь.
На рабочем столе нужного файла не оказалось. Но внимание привлек значок со странным для отцовских материалов – а может, и не только для них – названием. Папка была озаглавлена кратко и внушительно: «АД».
Саша не видел ничего предосудительного в том, чтобы щелкнуть по желтому прямоугольнику папки: что, кроме фотографий Тверского края, волков, птиц и каких-нибудь невнятных и сумбурных записей, могло там скрываться? Но название манило… «АД»! Подумать только!
В папке оказалось еще две. И первая, как Саша и предполагал, содержала картинки. Однако…
Он открывал фото одно за другим, сгорбившись над экраном, напрягшись, словно над его вытянутой шеей навис нож гильотины. На всех фотографиях была одна и та же девушка. Он узнал ее.
Вот белокурый ангел хохочет в камеру, изогнув спинку и прищурив глаза, зеленоватые и без того узкие. Вот тот же ангел полураздет и тихо улыбается в тепле у открытого зева печки. Внутри полыхает пламя. Очевидно, потребность снимать с себя одежду у современных девушек значительно сильнее, чем все остальные потребности вместе взятые…
Не думая, Саша открыл вторую папку. Здесь было кладбище эсэмэсок от барышни. Переписанные отцом с мобильника, тщательно датированные, мгновения невозвратного прошлого были помещены в хронологическом порядке. Работа с этими текстами, по-видимому, привлекала отца куда как сильнее, чем исследование поведения волков, и относился он к ней соответственно. За истекший месяц наблюдать можно было все – от первоначальных похвал – стандартных, но разящих слабого мужчину наповал, и перехода к милому «ты» – до таких откровений, от которых Саша яростно и мгновенно нажал на крестики в верхних правых углах файлов, так, что папка «АД» послушно захлопнулась.
Алиса Деготь – вот было имя этой папки. Алиса Деготь. «АД».
Саша выключил компьютер, убрал его в сумку, застегнул на молнию и пошел искать АД.
* * *
Алиса Деготь вышла из обшарпанной двери своего подъезда в четырехэтажном доме без лифта и мусоропровода на Пионерской улице в Текстильщиках и, минуя рынки, заплеванные киоски и скопления разношерстной публики на остановках, отправилась в центр, на поиски Александра Мергеня.
Писать диплом было необходимо, но скучно, и делать это в одиночестве и не сдобрив пресное время изрядной порцией пряностей – охоты, погони, секса – она не собиралась. Странно, что сетью эсэмэсок ей до сих пор не удалось выловить преподавателя, хотя закидывала она ее широко и упрямо, раз за разом, день за днем, и приманки использовала разные: комплименты («Я так нуждаюсь в Вашем совете, так ценю Вас – да, ценю и люблю»), напускную печаль («Все проходит, вот и молодость тоже. Диплом – мое последнее серьезное дело»), заманчивые перерывы (молчание на несколько дней) и прямые призывы («Я истосковалась по твоему уму, по нашим разговорам, по твоей близости»)… Ответа не было. Звонок домой и разговор с женой («Будущая аспирантка? Нет, Александр Григорьевич вышел. Простите, не знаю…») не дал результата. Он не испугался и не написал. Пришлось самой выходить на охоту. Алиса открыла шкаф и выбрала черные узкие джинсы, снежно-белую блузку и черный бархатный пиджак. Блузку расстегнула почти до пояса, отвороты черных ботфортов подняла выше колен. Тряхнула золотыми волосами.
Было Прощеное воскресенье – прекрасный предлог для встречи и лучшая тема для начала беседы.
Музей стоял на своем месте, под защитой золотого купола храма, и столетние лиственницы все так же вытягивали свои прекрасные черные стволы-ветви над заснеженным газоном справа от портика. После костромских лесов и храм, и музей казались чудом.
Тонкий запах старинного лака, ковровых дорожек и еще чего-то изысканного, словно сладкий аромат тубероз в смеси с горьким и свежим дыханием белых хризантем, а еще – теплый желтый свет в раздевалке и у подножья высокой лестницы, ведущей к залу и галерее, напомнили девочке из предместья, что есть и иная, лучшая жизнь. Иная, лучшая доля. Свободная. Та, что принадлежит всем этим интеллигентным придуркам по праву рождения, а ей уготовано – по праву сильного. По праву сильной. Хитрой. Жесткой. Так думала Алиса, переступая с одной лестничной ступеньки на другую – все выше и выше на пути к прекрасному. Сначала – выставка, потом – охота.
Привезли Пикассо из музеев Испании. Народу было немного. Взойдя на галерею, Алиса остановилась у лучшей картины – и это был вовсе не Пикассо, а Веласкес.
Портрет инфанты Маргариты попал в окружение полотен модерниста неспроста. Зритель мог сам проследить метаморфозы, которые претерпела капризная златовласая девочка в своих атласных кринолинах – кораллы губ, роза в пухлых белых пальчиках, золотая тесьма, глубокий синий – постепенно, от картины к картине, превращаясь в подобие колченогой табуретки грязно-зеленого тона, небрежно перечеркнутой углем.
– А не соблаговолит ли юная дама уделить мне минуту своего внимания? И один только взгляд? – прозвучал у самого уха знакомый почти мальчишеский голос. Но сейчас прозвенело в этом голосе что-то такое, что Алиса замерла, прежде чем обернуться или ответить. Это был звон шпаги, рывком освобожденной из ножен, клич клинка, стосковавшегося по дневному свету.
По привычке она выпрямилась, отведя назад плечи, и выгнутой спиной оперлась на мраморную балюстраду. И уже после этого взглянула.
Не бок о бок с ней – нет, прямо перед ней и слишком близко, так близко, что она почувствовала позади опасную глубину пропасти лестничного проема, стоял Огнев-младший. Пепельные волосы плотно облегали голову и серебрились, словно шлем, из-под забрала низкой челки напряженно блестели стальные глаза, пристально-отвлеченные, как у целящегося стрелка. По ее спине прошел холодок – то ли от мрамора перил, то ли от страха.
– Ну ты, Деготь, – твердо и внятно сказал юноша. – Оставь в покое отца, поняла? Еще один шаг… Одно слово еще – и я тебя… Я тебя убью.
Он смотрел ей в глаза сверху вниз не мигая. И она молчала, не отводя взгляд. Сколько это продолжалась, она не знала.
Он повернулся внезапно, легко и неслышно, словно крупный зверь у решетки клетки, и с непринужденной грацией ставя длинные ноги в мягких низких сапогах, быстро пошел от нее по галерее. Сверху она следила, как он сбежал по красному ковру мраморной лестницы – и исчез.
Алиса Деготь опустилась на скамейку. Теперь прямо ей в лицо глядела девочка с полотна Веласкеса – светлые, почти бесцветные глаза печальны, розовый рот полуоткрыт в ожидании новой утраты. Ребенок, привыкший подавлять в себе все детское, кроме капризов, страдал молча. Пышно и жестоко цвела на детской груди голубая атласная роза. Белая рука равнодушно опустилась на резной подлокотник кресла, взгляд стал вопросительным. Алисе почудилось, что это она сама смотрит на себя – девочка, которую предал отец. Сколько ей лет? Восемь, должно быть, но кажется старше. Десять? Двенадцать? Да, вот когда она осталась одна. И навсегда.
Алиса поднялась. Ноги плохо слушались, но нескольких шагов хватило, чтобы прийти в себя. Злая, пустая, по ступеням она спускалась гордо и уверенно. Не пошла в научный отдел искать Мергеня, а взяла в раздевалке, где, конечно, не было уже юного рыцаря – пажа своих никчемных родителей, – черную дубленую курточку, надвинула пониже на глаза капюшон – сколько стрел пришлось ее глазам отразить сегодня, и каких! – вышла из музея прямо под низкие ветви величавых лиственниц и, глядя под ноги, двинулась к метро «Кропоткинская», назад, в Текстильщики, к родному дому на задворках рынка, позади мелких рыночков и заплеванных ларьков. Там, за обшарпанной дверью подъезда, пропахшего крысами, в комнате на четвертом этаже, она могла укрыться от мира и одновременно – войти в него, проникнув во вселенскую сеть чистыми небесными дорогами, словно Ариэль – повелитель воздуха. Она уже знала, где лежит ее путь. Теперь оставалось немного и не самое трудное – пройти его.
* * *
Саша Огнев читал письмо. С упоением, с дрожью волнения от свершившегося чуда всматривался он в непривычные для его электронной почты русские фразы. В слова родного языка, открывшие ему то, о чем он только что мечтал. Это был переведенный со старофранцузского фрагмент нового, неизвестного доселе лэ загадочной и прекрасной Марии. Судя по смыслу, он получил самый конец – последние строки. Как утверждал переводчик – автор письма, в распоряжении которого оказались недавно обнаруженные материалы, он обладал полным текстом этого произведения в жанре лэ, и принадлежало оно, вероятно, перу Marie de France, но нуждалось еще в тщательной атрибуции. И произведение это имело название, и название это было – «Боярышник»!
Снова и снова знаток и почитатель таинственного таланта перечитывал строки письма:
«Здравствуйте, Александр!
К сожалению, я не могу обратиться к Вам так, как того требует русский обычай, – по имени и отчеству. Последнее мне неизвестно, но я надеюсь на Ваше снисхождение и прощение.
Ваш электронный адрес мне удалось получить через третье лицо после конференции в Сорбонне, где один из моих старших друзей и коллег имел честь слушать Ваш блистательный доклад.
Я осмеливаюсь писать к Вам на Вашем и своем родном языке, хотя испытываю некоторые сомнения в себе: не уверена, что наши ровесники в России говорят и пишут по-русски так, как я – девушка из русской семьи, эмигрировавшей во Францию и поселившейся сперва в Канне, а затем в Париже еще в 1918 году. Должна в свое оправдание заметить, что мы сохранили язык и делаем все возможное, чтобы идти в ногу со временем: выписываем современную прессу, художественные и научные книги, диски с фильмами и другое. Временами наша семья живет и в Британии, где, собственно, и были получены благоволением Божиим те бесценные документы, о которых я решилась Вам сообщить.
Думаю, сердце скажет Вам все, если Вы прочтете несколько строк, переведенных мною из древней рукописи, обнаруженной моим старшим и любимым, хотя и дальним родственником в монастырской библиотеке аббатства Шефтсбери.
Случилось так, что мы с тобой
Навек обвенчаны судьбой,
И нет у нас других забот —
Идти за ней, пока ведет
Она нас за руки туда,
Где плещет чистая вода
И где боярышник цветет.
Журчит ручей, не слышно слов
На ложе меж густых кустов,
И шепчет нежная вода:
Вы здесь уснете навсегда.
Тут вам лежать – глаза в глаза,
Пока не обовьет лоза
Два тела, слитые в одно:
Пребыть вам вместе суждено.
Текст, свежий, юный и прелестный, как сама весна, назван «Боярышник», что прямо перекликается с известнейшим лэ «Жимолость», в веках составившим славу аббатисы Шефтсбери, Marie de France.
Я учусь в Сорбонне; моя специальность – французский язык и belle-lettre Средневековья и Возрождения. Мой предмет – творчество Marie.
Я обращаюсь к Вам, Александр, с надеждой на встречу в Париже для консультации по упомянутым драгоценным текстам и, если Вам будет угодно, на переписку о вопросах, столь сильно нас обоих занимающих.
Ваша – Мария Люблинская-Тэлбот».
Конечно, ее имя и не могло быть иным. Мария! Marie de France! Люблинская – это же сама Любовь… и Тэлбот, Тэлбот – английский аристократический род, который легенда прямо связывает с Marie. Быть может, недаром. Французская лилия и английская роза… Русская девушка из Франции по имени Мария Люблинская-Тэлбот! Невообразимо!
Ему не терпелось немедленно ответить, но как это было трудно! Как обратиться? Что сказать? Нет, надо в Париж. Срочно. Сейчас же. Напишу кратко и побегу на факультет готовить поездку. Когда я смогу ее увидеть?
А пока он то вскакивал из-за стола, то садился и читал невероятное письмо – снова и снова. А потом даже не читал – просто смотрел на него. И на светлом, как жемчужный свет мартовского утра, экране сквозь строки, сквозь буквы шрифта New Roman, проступали иные знаки, иные образы…
Роза как готическая розетка витража Нотр-Дам. Идеально круглая, плоская, края ее плотно уложенных упругих лепестков образуют геометрически правильные фигуры, будто вырисованные циркулем. Но это роза живая. Пламенно алая. На лепестке алмазная капля росы. Три года назад мать, сажая росток, назвала сорт: «Кардинал». Сашка запомнил: ведь больше ничего она не посадила за все годы на даче. Ростка было три. Теперь три розовых куста. Бутоны обычные, но вот разворачиваются, раскрываются – и перед вами средневековая идея розы. Архитектурный абсолют. Конечно, она выбрала случайно.
Лицо – абсолют. Идея красоты. Две линии вперекрест: вертикаль длинного узкого носа и горизонталь длинных узких глаз, лишь слегка изогнутых к вискам. Темное золото волос на светлом золоте нимба. Джотто, Симоне Мартини… «Сиена», «Сиенская школа» – сами звуки долгие, узкие, как улыбка Джоконды. Но это лицо матери, а вовсе не картина старого итальянского мастера. Живое лицо, розовое и золотое. Черта между бровями, морщинка в углу рта, слеза на щеке. И алая средневековая роза в тонких белых пальцах, приподнятых на концах.
Вот она входит в комнату в длинном алом халате: утро, улыбка, солнце.
Нет, это Marie. Эта девушка не может быть иной. Попросить прислать фотографию? Ни за что. Пошлость. Знакомство по Интернету. Ждать: пришлет сама? Только ждать… И готовить поездку в Париж. Как я смогу вас увидеть, донна? Как я смогу увидеть тебя, Мarie?
Саша Огнев сел за компьютер, направил стрелу на слово «Ответить» и спустил тетиву.
* * *
Я вернулась вся в снегу: он провожал меня от метро «Воробьевы горы» поверху вдоль реки, по обрыву. У Панорамы свернули в аллею к главному входу. Туи по обе стороны дорожки прятались еще в своих зимних тулупах, подвязанных веревками, и, казалось, прислушивались, чтобы лучше запомнить слова любви и разглядеть, что происходит, когда мы вдруг останавливаемся, прижавшись друг к другу… Да, вот как это, оказывается, бывает у людей. Мы шли будто сквозь строй темных молчаливых соглядатаев. Мне было не по себе.
Пока лифт возносил меня на верхний этаж «Зоны К», с небес на землю, от снежинок остались только капли на пальто. Не успела я закрыть за собой дверь, как в пустой квартире зазвонил телефон. Трубка лежала где-то в Сашкиной комнате, но я успела. Это была моя девочка. «Дочка», как называл ее сын, – ласково, без иронии.
Я позвала ее к себе – делать уроки и немного позаниматься английским. Язык я знала достаточно – спасибо бабушке с дедом, спасибо матери. «Третья школа» мне в этом не слишком помогла.
Сначала я усадила девочку за Митин письменный стол – у меня своего никогда не было, ни здесь, ни на даче, ни вообще в жизни. В квартире стариков на набережной оставалось целых два, но я не могла занять ни бабушкин, ни дедов. Не знаю, почему. Что-то в них крылось, в этих простых столах из потемневшего дуба, – души, наверное. А я привыкла сидеть на кухне. Или лежать на диване с ноутбуком. Моей душе негде будет поселиться – ей нужно дерево, что умеет оставаться живым и после смерти, а не материнская плата.
Потом мы пили чай, и я проверяла английские упражнения моей девочки. Ее мешок – помутневший пластиковый мешок с мелкими карамельками – куда-то исчез. Это был хороший знак. Вообще все было хорошо. Очень, очень хорошо. Только плохо.
И несколько раз мне приходилось подходить к окну, чтобы скрыть слезы. Они не капали: наворачивались на глаза и сразу пропадали. Внизу сквозь снежную завесу смутно виднелись два ряда высоких туй, между ними – узкий прямоугольник мелкого, по пояс, бассейна – Митя залезал в него мальчишкой, несмотря на запреты. А потом и Сашка… Дальше… Дальше, в провале за рекой, лежала Москва, где-то темнел купол храма, но его не было видно. Рядом с ним железная крыша покинутого мной дома моих стариков звенела от ветра, но мне ее не было слышно. А неподалеку от старого дома, в переулке, сидел за ужином в кругу своей семьи мой любимый, но я не хотела думать об этом.
Вдруг в дверь позвонили. Я пошла открывать Сашке. Но на пороге стояли двое. Отец девочки, помолодевший лет на двадцать, не меньше, рядом с ним – милая молодая женщина. Она тесно держала его под руку. В полутьме коридора их глаза сияли.
– А это Аля, – серьезно сказал счастливый отец. – Моя любовь. Познакомься, Лиза. Вот, зашли за дочкой. Спасибо тебе. – И он засмеялся.
Потом мы пили чай вместе. Аля была прелесть. И она все знала. Знала, что кодироваться ему больше нельзя. Знала, на что идет. Просто она была верующая. На ней была длинная темная юбка, а платок с волос она так и не сняла – только стряхнула снег и повязала снова. «Господи, – подумала я. – Дай-то Бог». И почему-то подумала: зря сомневаюсь. Дал уже. За что, почему – неведомо, а вот дал же.
Поговорили немного, и дверь за ними наконец затворилась. Я снова подошла к окну на кухне и снова стояла, вглядываясь во мрак, туда, где огни за рекой мелкими иглами света пронизывали снежный полог. Слезы лились по щекам, и не для кого было их вытирать.
Когда в дверь снова позвонили, я обрадовалась. Теперь уж точно Сашка. Пробегая по коридору, в ванной провела по лицу полотенцем.
На пороге стоял Митя.
– Привет, – сказал он. И посмотрел на меня в полутьме.
– Привет, – ответила я. Голос у меня был какой-то плоский. – А где рюкзак?
– А я вещи там оставил. Я ненадолго. Приехал тебя повидать.
– Ненадолго?
Пока он мылся, переодевался, пока я кормила его, пока пили чай, руки у меня дрожали, а вот слезы высохли. Почему – без вещей? Почему – «ненадолго»? Обычно перерывы в наблюдении за волками длились не меньше двух недель. За это время Митя еле успевал справиться с московскими делами, и то кое-как. И что это значит – «меня повидать»? Такого от Мити я никогда не слыхала. Настала ночь, и позвонил Сашка. Только предупредить, что остается ночевать у друга, здесь же, в общежитии главного здания.
– Нет, – сказал Митя, увидев, что я стелю ему в кабинете. – Я же сказал: тебя повидать.
И лег рядом. Выключил свет. Только около незанавешенного окна виднелись контуры предметов. Мегаполис не засыпал никогда.
Митя обнял меня. Я отодвинулась.
– Ну ты, – сказал он, как в давно минувшие времена. – Ну ты, Лиска. Иди ко мне. Не горюй. Давай все-таки вместе. Прости меня. – И он приподнялся на локтях, чтобы заглянуть мне в глаза. Но было совсем темно.
Я опять заплакала.
– Не надо, Лиза. – И он прижался ко мне всем телом. – Давай еще раз попробуем… – И я почувствовала на губах его губы. Вялые, усталые, как осенние, побитые морозом листья. Весь он, все его тело было такое. Сердце мое сжалось от жалости. Я поняла, что ничего не смогу для него сделать. Пробовать бесполезно. Не получится. Он не хотел меня, да и ничего не хотел. Никого не хотел – это я знала наверное. И мне показалось, что происходит что-то греховное, что-то ужасное. Будто он мой брат. Нет, скорее сын. И стало страшно.
– Нет, – сказала я твердо. – Нет, Митя. Я не могу. Тебе нужно отдохнуть. Ты устал.
– Я ничего такого не делал, – ответил он. – Я тебе не изменил. Пробовал, но ничего не вышло. Так, чепуха какая-то. Там все кончено. Навсегда, Лиза.
– Всегда говори «навсегда».
– Нет, правда. Я приехал попробовать.
– Попробовать?! – Я уже не плакала. Мне стало холодно. Так холодно, что слезы мерзли.
– Поговорить с тобой. Как мы будем жить? Ты у меня единственный близкий человек. Ты и Сашка. Больше у меня никого нет.
– А разве тебе кто-нибудь нужен?
– Вы нужны.
– Нет, – сказала я печально. – Я чувствую, что нет. Может быть, пока нет. Но сейчас не нужны. По-моему, что тебе нужно, так это пожить одному. Ты сам себя не обманывай, хорошо?
– Я не обманываю.
– Ну так говори правду. А это неправда. Нет. Давай спать. А утром поедешь к волкам. Поживи там один. Я не обижусь. Подумай. Как все было. Отчего это все. Как все может быть. Что тебе на самом деле нужно. Чтобы это было правдой – то, что ты сам себе скажешь. А потом уж мне. Когда приедешь.
– Ладно, – еле слышно проговорил Митя. Голос был тусклый. И сердце мое опять сжалось. – Давай в самом деле спать. Я, кажется, устал. Переутомился, потому ничего и не выходит. В постели то есть. И вообще… Знаешь, напряжение такое… Невыносимое… Лучше, может, и впрямь одному пока…
– Сашке привет, – сказал он утром. И дверь за ним закрылась. Как всегда.
* * *
Жестокий месяц. Сладостный месяц, когда луна медовым сгустком желания плывет в прозрачной синеве и далеко, звонко несется над полями призывный лай.
Этот единственный в мире звук рождается глубоко в утробе дикой тоской и восторгом, и волнение спазмом перехватывает горло, но волна чувства так сильна, так неудержима, что внезапно прорывает эту преграду и размыкает пасть, и вот резкий, будто удар хлыста, золотой всплеск звука проносится над рекой, по оврагам, над полянами и круто взмывает к верхушкам елей, к самому медовому глазу луны.
И как не ответить на этот зов, как не пуститься прыгать, играть и плясать на блестящем снежно-фосфорическом поле…
Днем даже сквозь тучи пробивается тепло, и все чаще, отодвинув зимний полог, в чистом лазурном небе ярится светило – ослепляет, греет, жжет. Снег оседает, и ночами так весело скакать, так легко кружить, взлетать в воздух и опускаться, едва касаясь лапами плотного, гладкого наста.
Огненный лис из-за полей приходил к моей норе все чаще, и все шире раскрывался глаз луны – будто от удивления: неужто это снова они! Вдвоем! И в прошлые ночи, и в эту, и в следующую…
А я поднимала к луне свои глаза, медовые, узкие, длинные, как нарождающийся месяц, – и смотрела вверх – смотрела с торжеством, смотрела с вызовом.
Да, я была счастлива. Счастлива ярко, как самая яркая маленькая звезда у края лунного века. И как никогда прежде в моей долгой терпеливой жизни.
Счастлива от горя – ведь оно вечно, как радость, хранится в памяти, – и теперь я знала, для чего. Для счастья.
Счастлива любовью – ведь и она вечна, и стоит только пережить горе, как она снова придет.
Счастлива близостью. Он еще не успевал подойти, а ноздри уже раскрывались и ныли изнутри в предвкушении, и вот уже запахи текли в них обильными струями, словно терпкая, мускусная кровь. Я ждала соприкосновения, и оно отзывалось щекотным покалыванием губ и языка, сладкой болью желания, волнами плывущего по бедрам, а потом по всему телу от набухшей плоти, горящей изнутри. Жаждущей.
И боль получала свое. Она раскрывалась и смыкалась, удерживая, и горела, и жгла – сильнее, сильнее, пока по всему позвоночнику, от загривка до струной напряженного хвоста, радугой туда и сюда переливалась искрящаяся огненная волна, пока в помутившихся глазах сверкали звезды, – и это длилось, длилось…
Наконец наступала прохлада. Наполненная счастьем пустота. Легкость. Все, из чего я состояла, все мои мышцы, и кровь, и все живое во мне ликовало. И я бежала по полю легко, бежала быстро, летела стремительно – бок о бок с ним.