444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Мазурова » Транскрипт » Текст книги (страница 8)
Транскрипт
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:38

Текст книги "Транскрипт"


Автор книги: Анна Мазурова


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

6

– Ну, как ты устроился? – спросила Ира.

Муравлеев прислушался к себе и с приятным удивлением обнаружил, что устроился неплохо. Еще с самолета он поразился, как много деревьев. А деревья сейчас золотое руно и медное, нестриженые стада, багряные кущи, среди которых затесались отдельные домики, стадион с двумя недреманными циклоповидными прожекторами и золотой змейкой струящееся шоссе. Такси правил развязный негр, Муравлеев достал сигареты, негр поморщился, мимо проносились деревья, кудрявые, пышные, щедрых и зрелых форм, негр порекомендовал никотиновый пластырь. Еще с полчаса Муравлеев молча изводился, а негр читал лекции по пульмонологии.

В гостиничном номере первым делом бросился к окну и попытался его открыть. Герметично впаянное в стену, окно не открывалось. Он бросил окно и увидел кровать с четырьмя резными шестами в стиле кого-то из Людовиков. Спустился вниз, в «один из пятидесяти лучших баров мира» (согласно заметке «Лондон Таймс», приклеенной к двери), заказал себе, как это в переводе называется, чего покрепче, и погрузился в созерцание природы. В баре тоже наступила осень: бутылки, увитые ветками, бокалы, заткнутые плодами. В колючих облезших зарослях за матильдиным домом, зарослях, неясных уму, он не узнавал ничего, ни ягод, маленьких, черных и твердых, как крупа, ни орехов, дырявых и полых, как шарик пинг-понга, зато в баре уверенно различал листья клена, плюща, чудесно подделанный виноград за спиной бармена и гроздья отборной рябины, драгоценно дробящиеся в зеркалах. Все это, вместе с бурбоном, тоже прекрасных осенних тонов, успокоило подозрения, возникшие с переездом в матильдин дом. Если б сейчас передали запись соловья или кукушки, он узнал и их бы.

В баре не было никого, кроме Муравлеева и бармена. В сотый раз перетирая бокал, бармен смотрел в телевизор, скучая в позе плаката «Не стой под стрелой» (уцепившись ножкой за жердочку, тюльпанные клювы всех винных, шампанских, коньячных и прочих калибров с подвесной бокальницы целили в голову). По телевизору показывали толпу в космических скафандрах, катящуюся по полю и сваливающуюся в отдельных местах кучей. Муравлеев отпил глоток. Жизнь прекрасна! Как будто бы я – наемный убийца, меня прислали заранее, чтоб я осмотрелся, вычислил обстановку. Делать сейчас ничего не могу, только спать, пить, есть – вычислять обстановку. Могу рассматривать декорации (взгляд так и ищет ленточку, от кого), гадать, не опустится ли топчан, поставив бармену банки (воображенье и память, целый день соловевшие по самолетам и пахучим южным такси, приведенные в бар, как две девки, подобрели, отяжелели и не подсунули Муравлееву образа кафкианской бороны) – а больше ничего пока не могу. И это при всех оплаченных расходах. Он блаженно бросил пачку на стол и вытащил сигарету.

Бармен, не считаясь с опасностью, тут же пришел в движение, и Муравлеев сунул пачку в карман, одним глотком прикончил бурбон, расплатился и вышел. На прощание обернулся: по полю бегали люди с крысоловкой на морде (внутри сверкали глаза, будто крыса уже попалась), бармен с открытым ртом перетирал бокал… «Лондон Таймс»! Лучших среди кого?

Мерцающие в медленно наступающих сумерках роскошные здания банков, торговых центров и госучреждений соединялись стеклянными галереями, пустыми, как стрекозиные глаза. Швейцары в зеленой бархатной униформе… нет, стриженые можжевельники в каменных урнах стояли по струнке. Приглашая что-нибудь отрекламировать, сияли просторные незанятые щиты, весь город белел в опускающейся темноте, carte blanche из хорошей, плотной бумаги, зияя незаполненными сотами многоэтажных гаражей, разлинованный тротуарами, полосатыми канапе и подробнейшими меню, вывешенными у входа, как словесный портрет в золоченой раме. Эхо носилось по каменным плазам, предназначенным для уличных кафе, совокупившиеся стулостолы, задрав ножки, дремали, расставленные, как фигуры в доме, где не играют в шахматы. Он катился, как шарик в желобе, и с точки зрения физики в идеальном мире – параллелепипеды, пирамиды, все новенькое, все с иголочки – движение это должно продолжаться вечно, но навстречу в желобе… сколько ни пяль глаза, ни подыскивай рациональных объяснений, навстречу в желобе несся всадник без головы.

Плащ его развевался, в недрах гремела постель, припасы, посуда, и Муравлеев отчетливо ощутил, что они одни на всю зачарованную страну перевода с ее зачарованным этносом и зачарованными ритуалами размозжить этому громиле головуили хотя бы основательнонамылить шею. Можно было свернуть, встать за урну, прижаться к двери (стеклянная дверь заперта, но за ней уютно белели столы, покрытые свежими скатертями, пустота за столами в любую минуту готова сгуститься фигурами ужинающих, таков был рекламный эффект интимного освещения, специально оставленного на ночь). Муравлеев ждал, всадник несся, торчком стоял капюшон, но внутри капюшона ровно ничего не было, и, наконец, когда он приблизился, в капюшоне сверкнули зубы – негр удивился не меньше, чем сам Муравлеев, он ведь тоже считал, что кроме него в городе нет ничего живого. Муравлеев с облегчением выдал ему сигарету.

Он все шел по прямой, и пейзаж изменился. Маленькие, но такие же необитаемые домики были сплошь обсажены деревьями, тротуар испещрен кляксами ягод и мелкой, разбившейся в падении китайки, из-под ног катились зеленые грецкие шары, хрустели буковые орешки, в палисадниках исступленно цвело розовым и лиловым, качались подсолнухи, воздух был упоен собой, но внезапно, ледяной струей, он ощутил совершенно иную осень, пронизывающую до костей, будто в приторном яблоке бритвой привкус антоновки. Негр плелся за ним и вел разговор, непонятный, туманный, мол, сам должен знать. Наконец, он уперся в шоссе и, незаметно для негра, свернул. Эта улица шла параллельно первой, и на первом же перекрестке негр вынырнул снова, подождал, получил сигарету, проводил его долгим взглядом. Он вернулся туда, где столы, километры костюмов, пальто и ботинок в коробках, экраны компьютеров в верхних, офисных этажах, все расставлено для игры в шахматы, и ведь – чудо! – явятся двое любителей, все тогда оживет, запоют двери, забегают клерки, из стойл гаражей будут смотреть прямодушные фары, широко, наивно расставленные во лбу, пешеходы потянутся в банк перезаложить дом или посетить фестиваль вер – вот большая перетяжка через улицу, вызвавшая в памяти довольно маргинальный параграф грамматики, употребление неисчисляемых существительных во множественном числе. Классический пример: чаеводы и чаеведы говорят «чаи»; очевидно, вероведы и вероводы говорят «веры», как Степа и Стив, две девушки Веры, если сесть между ними, все сбудется. Перед ним сидел негр и пил из термоса кофе, прислонясь спиною к стене, отхлебывая и не глядя, протянул руку за сигаретой. Снова прошел двух швейцаров в бархатной униформе, уходящих корнями в искусственный мох, впереди негр укладывался на ночлег – у него, оказалось, с собою был плед, там, в плаще, негр уже завернулся, Муравлеев склонился и положил сигарету у пледа.

У гостиницы выстроились фонари, как дюжина бледно-зеленых лун. Воздух гас, а фонари наливались, насасывались светом, и в этом бледно-зеленом освещении над урной, в курительнице мерцал дзеновский садик: крупный белый песок, разровненный грабельками и, на песке, рельефный штамп гостиницы – и кто этим занимается? – который он разрубил, вертикально воткнув окурок. И чуть не вернулся смотреть, как сами собой, без руки, поползут по песку грабельки, и как на песке восстановится штамп – все здесь было из «Аленького цветочка», дремота и недреманность. Непереводимо под ногами вился ковер, вились чугунные лозы под стеклянными столешницами, ножки кресел и канделябры. У входа в ресторан стоял манекен жениха и манекен невесты, оба без головы. Не верю! Видал я свадьбы, видал и карту рассадки гостей, по которой они увлеченно двигают фишки, квадратики с именами (с новой женой его отсадить на конец, чтобы не было неприятно, но на другой конец тоже нельзя, там бабушка). Они всегда знают, что делают, у кого-у кого, а у них всегда голова на плечах. Итого – таксист, бармен, бомж, а эти двое не считаются. Итого, если я наемный убийца, скорость обретения полезных знакомств вполне удовлетворительная. Входя в лифт, он заметил, что держит наготове не карточку-ключ, а посадочный талон.

На казенном белье в голову лезли полчища мыслей. Завтра, чтобы не выглядеть лохом, следует помнить, что венерические заболевания теперь ЗППП. С Венерой, наверно, звучит как все болезни от нервов, и только одна…. Кстати, почему одна? Хламидиоз, кандидиоз, трихомоноз, проверил Муравлеев себя. Малакия, люэс, почечуй. То геморрой, то золотуха… Передающиеся половым путем? Или «передаваемые»? Как лучше? Никак не лучше. Все равно венерические… Завтра, чуть что, говорить «проект» – он теперь не имеет ни малейшего отношения к архитектуре, программа – к партии, надо просто запомнить, поучал себя Муравлеев, что слова «проект» и «программа» не переводятся, а транслитерируются, как улу, эскимосский тесак, или менеджер (писать этого менеджера не через «э» Муравлеев научился только после того, как исписал им три проекта и пять программ), резюме (а не биография) или, как его тут научили, не ежегодная аттестация, а апрейзел. От перевода должно пахнуть жвачкой. Вспоминал, как сел в лужу на шеф-монтаже. Вы наймите на месте, а мы оплатим. Заказчик быстро и хищно спросил: «Из расчета?». «Сколько потребуется человек?» – попробовал Муравлеев, но оказалось не то. Выслушав ответ, тот поморщился и повторил: «Из расчета?» «В какие сроки предполагается завершить работы?» – еще раз попробовал Муравлеев, и опять не то. Откровенно раздраженный, заказчик в третий раз повторил: «Из расчета?», и только тут до Муравлеева доперло, что отрывистое «из расчета» переводится таким же отрывистым «хау мач», и нечего тут городить огород. Фразы летали вокруг него в перерывах, «выскочил из иномарки и дал в морду», и Муравлеев тут же, довольный собой, вспоминал, что в описываемом месте находится Ленком, а значит выскочил некто из кассы театра,классическая синекдоха… Нет! То – контрамарка, а это… Идиот! Машина! Зато помнит никому не нужную синекдоху. Те же синекдохи, анахронизмы и варваризмы – а он, между тем, замечал, что в языке шуруют уже другие, пока неназванные, модели. Скажем, слово, обозначающее то, чего еще нет, а, возможно, и не будет. Что это? Инохронизм? Варваризм понятно, а как назвать слово, перед которым варваром чувствуют не его, а себя?.. От некурения перед сном, как всегда в таких случаях, мысль не укладывалась на ночлег. Каждая мелочь впивалась в нее, как репейник: гул за стеной, который в нормальном состоянии он не услышал бы, насосавшийся бледно-зеленый фонарь, переместившийся к нему в окно, желтые штучки на ковре, глядящие во все глаза, запах мокрой и пыльной шерсти от пятна, оставленного протекающей кофеваркой. Он еще раз триста подергал окно, но оно не поддавалось, значит спать самому, причем если задернуть штору, ее рисунок, насыщенный фонарем, поставит перед мозгом еще более неразрешимую задачу, чем инохронизмы и иномарки. А когда разговор за стеной оборвется, на столике рядом с кроватью забарабанят часы. А находят ли французы у Льва Николаевича грамматические ошибки? А не на фестиваль ли вер приехал он сам? Но там были еще и другие перетяжки, и наверняка этого знать никто не может. Завтра… Все завтра… Вот только одно: как называется слово, которого нет и нехватает? И вправе ли он его… просто придумать?

– Язык – царь природы, – сказал из угла Филькенштейн. Муравлеев вздрогнул: там, в темноте, ад одиночества выпал в осадок, в живого вполне Филькенштейна, ведь ад одиночества сделан из капель – слов, которые кто-то разделял, которыми кто-то дышал, а теперь они взвешены в воздухе в виде непроницаемых капсул, и этот туман он каждый день, хотя б ненадолго, по долгу службы, трогал рукой, вдвигался в него то локтем, то коленом, а иногда, как вот сейчас, погружался всем телом, как в ледяную баню. – Язык, царь природы, в неволе и ест, и пьет, и гадит, и выглядит почти как настоящий, и утратил всего ничего – способность размножаться. Ну, сдохнет чуть раньше. Ну, внукам не передастся. Ну, никогда ничего не создаст. К чему пессимизм? Ведь лежит же, грассируя царственным телом от усов до кисточки хвоста, лежит и делает кассовый сбор – чего больше?

– Но мне нужно слово! – возразил Муравлеев. – Я без него не могу обойтись! Я ж не могу каждый раз выговаривать «дача свидетельских показаний под присягой»!!! Почему б не сказать «депозиция»? Или «транскрипт»?!

Филькенштейн покачал головой.– Нам нельзя. Вы не замечали, что слово «модем» с ударением на втором слоге звучит вам как «портфель» с ударением на первом? А чего стоит одна иномарка? Поздно, теперь уж придумывать будет кто-то другой.

Забывшись, Муравлеев опять подбежал к окну и подергал. Черт знает что! Эти аленькие цветочки делают из него наркомана: озарения, паника, светлая грусть и неудержимая активность быстро сменяли друг друга и, главное, совершенно напрасно. Жалеть было не о ком, сами во всем виноваты, стрематься рано (вот когда уже надо будет произносить «ГБДД», тогда и стремайся), гениальное озарение оказывалось буквальным – просто бледно-зеленый фонарь заглянул на минуту в окно и поклонился, и все стало ясно, – а та исступленность, с которой он бегал по номеру, не стыдясь Филькенштейна, тоже в итоге ни к чему не вела – ему только казалось, что вешает брюки, гладит рубашки, выложил пасту, а завтра все будет вверх дном…

– Черт знает что! Не курить перед сном – в этом есть что-то от наркотического опьянения…

Филькенштейн кивнул.

– Закончив свой перевод, Иероним Стридонский ушел в Халкидскую пустыню. Там, имея себе спутниками лишь скорпионов и диких зверей, он жил, погрузившись в «яркие сексуальные галлюцинации». Разумеется, нам, как прямым потомкам, должно быть понятно, что персонажами галлюцинаций после такой колоссальной работы могли быть только слова. Хотя я отнюдь не настаиваю, что такие галлюцинации не сексуальны. Соблазнение словом, грех Паоло и Франчески…Муравлеев слегка покраснел – Филькенштейн намекал на Карину.

Разговор за стеной, как вдруг стало ясно, был вовсе не разговором. И за левой стеной, и за правой жилец был только один. Небось, прилетели на тот же, что он, фестиваль. Но оказались умнее, Муравлеев же только сейчас, все в том же порыве бешеной деятельности, выдвинув все ящички поочередно, приоткрыл створки шкафа и обнаружил в нем… Муравлеев представил тихий опиумный притон – за каждой дверью, сидя и лежа, руки как плети, пуская слюни, чем-то съедобным хрустя и бессмысленно улыбаясь, каждый глядел в бездонный экран пульсирующих галлюцинаций – сафари, десантов, митингов, многоликих и великолепно смонтированных, с эффектами, трюками и первосортной компьютерной графикой. Куда там Муравлеевскому малобюджетнику! Он благодарно взглянул на пришедшего друга – кто знает, быть может, оставшись один, он бы тоже заказал себе в номер «МакДональде» готовых галлюцинаций?..

Засыпая, он не забыл двух вещей: завести будильник и заказать по телефону побудку. Wake-up call, эта маленькая роскошь гостиничного быта примиряла с миллионом других неудобств: с тем, что чай, сваренный в кофеварке, пах жженой пробкой, что на компьютер, проверять электронную почту, стояла вечная очередь, и подчас приходилось обегать всю округу, чтобы найти человека с печатью, способного нотариально заверить перевод. В чемодане не оказывалось предметов первой необходимости (сканнера, например), в аэропорту проедал плешь конферансье, исполняя слова своей маленькой роли: «Удалите ботинки с ног! Соблюдайте порядок!» (он захлебывался от восторга, лоснились с пылу с жару каштановые щеки) и обязательно образовывался затор. Ах, вот оно что! Нога в гипсе! И правильно остановили. Внутренней же безопасности. Конферансье, дождавшись новой волны вдохновения, кричал: «Помещайте лэптопы в отдельный лоток!», очередь злилась, но трусила, про себя рассуждая, что лучше сегодня ему снять ботинки, чем завтра – кошелек или жизнь, пусть лучше работает конферансье (а голосище-то! голосище!). Муравлеев всегда оставался неудовлетворен результатами досмотра: неприятно думать, что внутренне безопасен. Внешне понятно, клопа не обидит, язык в жопу засунул и переводит (и если кто-то здесь усматривает contresens, знаете, где у пчелы жало?), но – внутренне? Хотелось верить, что внутренне он способен тут все взорвать. Но… мирился, так как два этих звонка, будильника и телефона, никогда не раздавались вполне одновременно, и, засыпая, он с нетерпением ждал той блаженной минуты, которая проходит между первым и вторым. Первый звонок приводил его в состояние бытия, второй в состояние бытия переводчиком Муравлеевым на задании в городе Л., но, боже, какие возможности заключались в той драгоценной минуте, когда он уже был, но еще не был собой. Какое бездонное счастье просто побыть, хоть минуту. В предвкушении он засыпал счастливый, последнее, что запомнил – то ли сам Филькенштейн, то ли Иероним Стридонский поцеловал его в лоб и сказал: «Ничего, завтра все словеса, яже горьки во чреве твоем, в устах твоих будут сладки».

В незашторенное окно било пронзительное солнце.

Каштановые молодцы в черных брюках и красных майках расставляли в конференц-зале стол президиума, работали сосредоточенно, как в операционной, монтируя негнущуюся гармошку белой скатерти, которая всё не доставала до пола: когда сходилось у левого, задиралось у правого. Интриговало остервенение, с которым каждый тянул на свой угол. Что, по их мнению, происходит на конференциях под столом? Пожимание дамам ножек? Парад-алле дырявых носков? Оргия, специально заказанная для президиума (а если выдашь лицом, из президиума сразу выкидывают)? Цинизм гостиничных молодцов не ведал предела. Подоспел старший хирург, тоже черный низ, красный верх, но фрак и брюки, отладил гармошку в момент, разослал расставлять графины. Подошел и совсем главный – тоже брюки и фрак, однако теперь черный верх, черный низ – Муравлеев с интересом наблюдал эти различия, как, бывает, склонившись над муравейником, пытаешься по челюстям угадать, кто здесь рабочие, кто солдаты. От созерцанья его оторвал чернофрачный.

– Сидеть будете здесь, – сказал он кратко.

– Здесь не могу, – сказал Муравлеев. – Мне бы надо их видеть.

– Хорошо! – сказал чернофрачный.

Муравьи ниже рангом забегали со столом.

– И здесь не могу, – сказал Муравлеев. – Я буду всех отвлекать.И здесь не могу, спиной к экрану. И здесь не могу, в отдельной комнатке для бас-боев. И здесь… Чернофрачный побежал выяснять у скрытой для постороннего глаза муравьиной матки, не часть ли Муравлеев задуманной оргии – тогда понятно, чего он выпендривается как девка, в противном же случае засадить за колонну, пусть там переводит.

День начался как всегда. Он позавтракал, в терминологии Плюши не сумел построить «социальных отношений»…

– Люди впервые столкнулись с идеей синхронного перевода, видно невооруженным глазом.– Зачем ты даже смотришь на них невооруженным глазом? – брезгливо сморщился Плюша. – Это такой народ…

Целый день Муравлеев торжественно заявлял, шел навстречу, принимал во внимание многочисленные факты, говорил с уверенностью, пресекал с использованием авторитета, подчас нуждался в наше непростое время, с осторожностью относился, нацеливал осуществление на, успевал за короткий исторический отрезок привести в движение чудовищные имплементационные механизмы, тенденции не позволяли оратору говорить, а Муравлеев выкручивайся – не молчать же, не менее значимым представлялось, особо хотелось подчеркнуть, подтвердить приверженность, объединить усилия, обеспечить такого рода мероприятий, идей, пожеланий, задач и в заключение выразить организаторам в лице. Выразив, он распластался среди четырех шестов в гостиничном номере, ни гулять, ни в бар под стрелой у него не было сил дойти, это вам не день приезда и отъезда, насмотрелся, дружок, пора убивать.

За неделю бесплодных скитаний по улицам города Л…. Из гостиницы больше не вышел ни разу, и скитался лишь взглядом по черным асфальтовым крышам, расстилавшимся ниже, и ниже, как мальчик, читающий книгу, в ней мальчик, читающий книгу, в ней мальчик, читающий книгу, и, если взять лупу – там мальчик, читающий книгу. Напротив фасеточный глаз такого же небоскреба, богомол на охоте, обзор триста шестьдесят пять градусов, лучше не рыпайся. Позвольте! – струсил Муравлеев. – Вчера мы здесь были вдвоем! Нехорошо кивать на других, но если ты хочешь знать, богомол его тоже видит. В какую бы щель ни забился, под какие газеты сейчас ни заполз, богомол сейчас его тоже видит, следит фасеточным глазом – за бомжом защитной черной окраски и за голым Муравлеевым, спрятавшимся у окна, – мифическая креатура, несущая вахту на вышке ада одиночества.

Оказалось, он приставлен к делегации писателей, и в перерывах его поразило, что эти люди ничуть не стесняются откликаться, подходить, вставать и раскланиваться на слово «писатель», более того, сами пишут его на визитных карточках, будто в этом нет ничего такого. Так что к концу он сам устыдился своих непроходимых средневековых понятий о писательстве, почерпнутых в основном из «Королевы Марго». Прекрасный, но устаревший образ мэтра Кабо, «я не взял бы у вас этот туго набитый кошель, если б вы согласились пожать мне руку» (ведь любой честный бюргер бежал палача как чумы) – история грехопадения мэтра Кабо могла многому научить. Ведь впоследствии он расплатился за амикошонство профессиональным преступлением, учинив Коконнасу поддельную пытку… Да, время от времени – в нашей профессии – приходится пересматривать устаревшие понятия, – мотал себе на ус озадаченный Муравлеев. Он зря опасался – зря ему казалось, что работа с писателями потребует сатанинской изысканности выражений: на самом деле, она требовала того же, чего и все. Наша главная проблема, – говорили писатели, и Муравлеев замирал от ужаса, что сейчас, когда это будет впервые произнесено вслух, и ему придется взять себя в руки и за какую-то долю секунды изобрести в другом языке слова, которые, должно быть, вынашивались и селекционировались на протяжении всей истории литературы… но тревога оказывалась напрасной, – в том, что решения принимаются на уровнях не совсем понятных и совершенно недоступных, чуть ли не на уровнях силовых структур, а вовсе не как должно быть…, – Муравлеев снова нечеловечески напрягался, чувствуя, что вот сейчас оно и грянет, – …а вовсе не так, как должно быть по законам рынка. Рыночной экономики нет! – сетовали писатели, и Муравлеев совершенно успокоился, поняв, что терминология вся привычная, знакомая, как «Юкос», как «Газпром», что ровным счетом ничего страшного и, вообще, какой он убогий, старомодный, как телевизор с лупой, золотушный и малохольный школьник, кладущий в штаны при одном слове «литература».

А, может, и не писателей.

– Эк, какой ты сегодня неформальный! – упрекнул старший аналитик Григорий старшего аналитика Михаила. Муравлеев взглянул: тот явился в дорогом благородном костюме, хрустящей рубашке, но без галстука.

– Пятница, – коротко отвечал Михаил, доставая из папки бумаги и раскладывая на столе. В сущности, и Михаил и Григорий были совсем мальчишки, и, по праву гордясь своей памятью, Муравлеев все же не мог не отметить, что иная память тянет ко дну, как камень на шее, а вот у них другая, цепкая память здорового крепкого организма: открыть на любой странице глоссарий и с одного прочтения выучить наизусть, будь то дресс-даун по пятницам или ермолка по субботам. Здорово! – восхитился Муравлеев, – я бы уже так не смог. Еще бы! Ему приходилось натужно зубрить фри-флоут, своппинг и хеджинг, чтобы в самый ответственный момент не облажаться и не брякнуть первое, что придет в голову: свободно обращающиеся акции. В них двоих он узнавал молодцов, что когда-нибудь не за горами тактично возьмут его под локотки и сведут со сцены (а кто-нибудь третий встанет за микрофон), они умели легко размножить сингулярию тантум, где менее опытный театрал говорил всего-навсего «реквизит», и в беседах с инвестором часто Муравлеев жалел, что талантливый авангардизм тратится на него одного – не хватало уже ни задора, ни кисти, ни краски на «беда! тогда все будет так, как мы… м-м-м… не хотим»…Вдруг услышал, что старший аналитик, Михаил, о чем-то его спрашивает, хотя, судя по тону, скорее из жалости, чем по делу.

– Наверно, давно, – ответил он, тоже стараясь быть вежливым.– На родину не тянет? – машинально спросил аналитик, углубляясь в бумаги.

Старший аналитик, Михаил, был явный татарин, да и второй, Григорий, тоже, хотя и другого типа. Несмотря на довольно приплюснутую и квадратную голову (на нее так и тянуло что-нибудь поставить, стакан воды, и посмотреть, удержится или нет), остальные черты поражали деликатной тонкостью, особенно шелковая бородка и в тончайшей золотой оправе очки, напоминающие пенсне и совершенно поставившие бы Муравлеева в тупик, если б он не подумал вовремя про эту вторую, а скорее и первую, молодую цепкую память, берущую чего не клала, и жнущую чего не сеяла (а из-за стекол ласковый, интеллигентный взгляд, каким, должно быть, влюбленный Кирибеевич смотрел на Алену Дмитревну). Умел слушать инвестора: слегка подавался вперед, закладывал складками лоб и прижимал к щеке палец, будто всем существом силясь вникнуть в неординарную мысль собеседника. Иногда (а вдруг не будет либерализации цен? а вдруг уголь?., а вдруг совет директоров?..) крепко зажмуривался, качая, как уж, плоской ухоженной головой, и в офисе создавалась тишайшая, интимнейшая атмосфера приобщенности к тайнам.

И совсем другого склада был его товарищ: дикий, степной, с лицом неровным, бугристым и волосами тоже какими-то неровными, говорящий ерунду и невпопад, но не все так просто, и Михаил, проводивший, собственно, презентацию, каждый раз корректно прерывался, едва с григорьевского стула раздавалось покряхтыванье, давая ему возможность произнести: «Как ты сказал? Три процента?», – и надолго задуматься. Михаил почтительно ждал, ждал и акционер, пока Григорий, эффектно исчерпав паузу, не соглашался: «Ну да, примерно так». От этих реплик не только у акционера, но и у самого Григория, а подчас и у Муравлеева складывалось впечатление, что Григорий только что существенно скорректировал направление беседы, и это лишний раз подчеркивало и глубокий ум Михаила и, вероятно основанный на чем-то другом, но бесспорный авторитет Григория. И, вообще, наверно эти акции имеет смысл приобретать, думал Муравлеев с беззубой приветливостью старой собаки, которую новым шуткам не выучишь.

По-пятничному smartly casual, в красных сапожках, в костюмах от Ив Сен-Лоран и с кривыми топориками, спешившись, гуляли по базару, перекликаясь между рядами и со смехом вытаскивая мануфактуру из-под юбки у глупой бабы, – но, тотчас поняв, что в мыслях его есть что-то паскудное, покраснел и ответил со всей возможной неопределенностью:

– Это сложный вопрос.Михаил, все так же роясь в бумагах, разложенных на столе, вслушался было, нахмурил лоб, но, вероятно, решил, что пустое, и только кивнул головой.

А дома…. – вот и обжил! и свыкся! – ждала присяга на Библии, но, чтобы перевести, ему нужно было, чтобы она остановилась хоть на секунду. Муравлеев тут же понял, в чем дело: она не умеет закончить фразу, в ее опыте до этого ни разу не доходило – всегда было кому перебить, осадить, передернуть, большая семья, первобытнообщинный уклад (вся ее речевая манера формировалась в усилии перекричать телевизор), рот откроешь, а надо на стол, отжимать, к телефону, и даже младенец у них понимал, как разинешь, так тут же заткнут какой-нибудь сиськой. Без тормозов (а судья равнодушно ушел в поворот на первом же светофоре) она начинала заговариваться, задавать вопросы и тут же на них отвечать по ролям (к несчастию, много ловчей, чем сделала бы противная сторона, на заседание не явившаяся). В последнем ряду что-то слабенько верещало, какой-то аккомпанемент, и Муравлеев туда перегнулся – не с кем дома оставить? – но там сидела старушка и младенчески лепетала, кто знает о чем. С определенного возраста даже иммиграционный кодекс освобождает от знания языка, признавая грядущее гражданство вечной жизни. Так и егостарики с ходунками, – тот, что повыше, был никакой не дворецкий, он был home attendant, социальный работник по уходу за престарелыми, и, наверное, тоже, если надо сходить по делам, брал второго с собой, беспомощного, как младенец… Наконец, судья утомился. Это вялое, не удовлетворительное ни для одной из сторон решение Муравлеев правильно приписал собственной неспособности вовремя ставить точку. И со следующей было не лучше. Муравлеев раздражал ее всем. В самой фразе «дело гражданское» она, видимо, слышала «дело житейское», и это так оскорбляло ее веру в правосудие и справедливость, что хотелось Муравлеева выгнать за дверь. Ведь она-то совсем не считала его гражданским, а считала вполне уголовным, с таким торжеством говорила тогда «подаю на развод!», чтобы первый раз в жизни как следует испугался (доигрался, голубчик, теперь тебя будут судить!) А теперь капитал его преступления разменивали на копейки, но за это мало capital punishment, мало! Вот мани? Вот мани? – голосила она, не доверив драгоценную фразу Муравлееву на перевод. – Вот мани? Пенис ай гот! Шелкопряд за стенографическим аппаратом на секунду замер, Муравлеев чуть не прищелкнул от удовольствия языком, но и тут же сообразил, что не penis, a pennies, и это надо как-то внести в протокол.

И снова Муравлеев остался неудовлетворен решением – плохо выполнил правку, зажирел на белых хлебах конференций, где можно переводить и ни о чем не думать. Пора бы уже осознать, что из пафосных вестибюлей, расчищенных под перевод, он вернулся домой, в коммуналку, где при каждом слове на голову падают лыжи и детские ванночки судеб, как в анекдоте «заведи козу», где думают на суржике, а говорят междометиями (целят между, а попадают в штангу), пора осознать, встряхнуться и жить иначе, ибо именно с этой козой, точнее с козлом вонючим, он и допустил отвратительную ошибку.

Он смотрел, как идут заключенные в оранжевой униформе, пятерками скованные по ногам, и у каждого что-то поддето под униформу, для тепла фуфайка с начесом, так что совсем не думалось, за какой подлог, поджог, распространение он так идет, а думались мысли мелкие, праздные: вон тот, кругломордый, в тюремной майке на голое тело, он что, закаленный, или из дому не прислали? Может, он один как перст, все от него отказались, или свитер у него отобрали другие, нехорошие, заключенные… Впрочем, с такой мордой это вряд ли. Муравлеев пригляделся и нашел среди них своего: вон тот, последний, с лицом хныки, хмурится, ежится, и понятно, чего он ежится – цепь ему сбилась на голую щиколотку, а ты носки повыше, мудак, заворачивай!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю