355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Мазурова » Транскрипт » Текст книги (страница 7)
Транскрипт
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 17:38

Текст книги "Транскрипт"


Автор книги: Анна Мазурова


   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Это брак, – заволновалась та, – его нужно обменять. Спросите, где он покупал, мы сейчас обменяем.

– Хотите другой попросим за те же деньги? – сказал Муравлеев, инстинктивно отодвигаясь на шаг, чтобы не получить по морде. Степа перевел глаза с него на принимающую сторону – по ее серьезному, встревоженному лицу невозможно было заподозрить, что Муравлеев перевел правду. Но и тут Степа сдержал себя, соглашаясь, что ему не надо знать больше отмеренного переводчиком.

– Ну что, пошли? Обедать там, туда-сюда… Где все наши? – хмуро спросил он, переводя разговор. Наших уже тащила Карина. Увидев перемену в настроении Степы, принимающая сторона смутилась и опечалилась пуще прежнего, настаивая на немедленной смене языка, но Муравлеев ловко положил конец этой пытке:

– Он говорит, что не сохранил чека, – коротко отрезал Муравлеев, и она почему-то сразу успокоилась. Подошли дамы.

– Как вы?

– Мольто аллегро, – ответила делегатка.

– Проголодались?

– Модерато, – отвечала она же, на зависть товаркам, не умевшим связать двух слов.

– Сосиску?

Анданте, пойдет и сосиска. Убедившись, что делегаты прекрасно обходятся без него, Муравлеев вернулся к Карине:

– Аттракцион на раздвоенное внимание. Аттракцион на то, чтобы, проговорив два часа, ничего не сказать… Но это все ерунда. Так, тренировочные, чтобы размяться, а жемчужиной нашего павильона будет Стенли Милтрем.

Карина порылась в памяти. Вот Шампольон, Франсуа де Соссюр, братья Гримм с верхненемецким передвижением согласных. И никакого Стенли Милтрема.

Между тем Стенли Милгрем – звезда современной науки. Пусть сейчас нас уволят на месте, я обязан тебе рассказать. Он изучил эффективность физического наказания при научении. Вот вас пришло двое по объявлению, один (скажем, вы) будет ученик, его пристегнут для страховки к стулу, приставят к руке электрод, а другой (скажем, вы) будет учитель: вы будете читать ему пары слов, а он их воспроизводить, и каждый раз, когда ошибется, вы будете бить его током, сначала слегка и почти не больно, но, разумеется, увеличивая силу тока. Вот здесь написано: пятнадцать вольт, тридцать, сорок пять и так далее до четырехсот пятидесяти, а потом три креста – садитесь, устраивайтесь поудобней. А мы будем смотреть, как он – учится или нет. Ну, все понятно, поехали, и они принимались читать слова и жать, читать и жать, такой это был эксперимент. Повторявший слова был подсадной, никаким током его, конечно, не било, хотя он очень натурально вздрагивал и морщился, вольт с семидесяти пяти начинал постанывать, на ста двадцати – жаловаться, что больно, а со ста пятидесяти – вообще требовать, чтоб отпустили. На эту роль взяли актеришку из захолустного театра, там как раз было межсезонье, и что он устраивал на отметке 285, это просто любо-дорого посмотреть. Скажу по секрету, и эксперимент был вовсе не на физические наказания. Ведь рано ли, поздно, но каждый из них возмутится, эксперимент был столь явно дурацкий, столь явно жестокий, что каждый… Вопрос в том, когда и как он это сделает. Ведь неловко все же: явился по объявлению, кругом сидят солидные люди, что-то меряют, вот генератор – что ж, сорвать теперь эксперимент? Неудобно, нескромно, как будто ты тут умней прочих.

Поначалу задумка не всем ученым понравилась. Кто и зачем вообще сядет бить других током? Вот если б за это платили, или армейская дисциплина, или «боялся, ведь дома семья, дети», тогда да, а так нет. Но тут как раз заминки не вышло. Раз уж, как говорится, пришел, за аппаратик садились все. И довольно бойко первые двести вольт нажимали. А потом одни жали дальше (сказали же нажимать), а другие вдруг говорили: «Перестанем? Ему же больно!» А им отвечали: «Эксперимент продолжается». Нажимая, они обиженно бормотали: «Надеюсь, вы знаете, что делаете. Надеюсь, вам уже ясно, что толку не будет. Глупый эксперимент». Сказать, чтоб всем нравилось, врать не буду. Жали, однако, все. Кое-кто, сердобольные женщины, называя слова, так и подсказывали ответ, но «ученик» тупел на глазах и получал свою порцию. «Отпустите! – кричал он, корячась. – Не хочу больше эксперимент!» Они вопросительно взглядывали. И слышали: «Продолжается». Наконец, дойдя до крестов (кресты все же были красные), уточняли: «Вы берете ответственность на себя?». И лупили по трем крестам.

– Я бы не стала, – с присущим ей легкомыслием заявила Карина.

Пришлось объяснять заново. Пятьдесят, сто двадцать, сто восемьдесят человек, один за другим, почтальоны, учительницы, бизнесмены, старые холостяки, многодетные матери, инженеры, инспектора, – в общем, не людоеды. Потом говорили, учить надо лаской, любовью, вот я такая чувствительная, никогда не шлепала, даже по делу, я, смотрите, вся взмокла тут с вами. Но никому не пришло в голову… не нажимать. Отказаться. Аттракцион не в том, что «я бы не стала», а в том, что… стала.

На время их разлучили, а когда пути их снова пересеклись (Муравлеев спускался с водных процедур, а Карина поднималась на них же с другой половиной группы), Карина так сразу и заявила:

– Интересно, зачем это Милгрема к нам в павильон? Мы-то причем? Я не психолог и не электрик, я даже не знаю, где пробки!

– А я тебя к рычагу и не посажу, – объяснил Муравлеев. – Я тебя посажу переводить.

– Что переводить?

– Да что угодно. Устав. Учредительный договор. Беседа степина, кстати, перенеслась на сегодня. Найдется что переводить. Ведь у генератора их не может быть двое. Как их может быть двое, если они говорят на разных языках?

– Почему они говорят на разных языках? – спросила Карина, окончательно сбитая с толку.

– Ну ты же умный человек, – сказал Муравлеев великодушно. – Вот ты столько лет работаешь, ты хоть раз видела двух человек, которые говорили бы на одном языке?

Да, действительно. Даже странно, что это элементарное наблюдение она не сделала сама.

– Так что, конечно, там был переводчик. Один дал команду, другой ее выполнял. А третий… только переводил. Ты следишь?

– А в других павильонах? – вдруг как-то чуть не взвизгнула Карина.

– Что «в других павильонах»?

– Там – кто?.. Там – как?.. Я имею ввиду, почему только мы? Почему только трое?

Потому что сподручно рубить только сук, на котором сидишь. Ведь надо же совесть иметь. А не воображать, что, добыв глоссарий, ты изучил чужие производственные процессы. Пусть сами оформят свой павильон. Им виднее, какие там аттракционы. А мы к ним придем.– Вы совесть совсем потеряли? – дернула его за рукав принимающая сторона. – Щелкните их. Они вон там вон встанут.

Там, где встали, была инсталляция, семеро злейших бесов, возвращающихся домой с работы под известное произведение Шумана. Семь маленьких тарелочек, семь маленьких кроваток… Наведя объектив на Степу, Муравлеев подумал, до чего же похожи Степа и Стив – голубые глаза, нос картошкой, приземистые, крепенькие, как два плюшевых медвежонка, только один новенький, как вчера из магазина, с блестящей шелковой шерсткой, другой же заигранный, обтерханный, каша засохла у рта, и жить не хочется. Проследив его взгляд, наблюдательный Стив усмехнулся:

– Я по происхождению чех…. И необязательно посвящать во все это ваше начальство, – продолжал он, уже обращаясь к Степе. – Это ведь наше с вами детище. А, как говорится, у семи нянек…

– Четырнадцать сисек, – мрачно закончил Степа, погрузив Муравлеева в размышления, что бы такое парное могло быть у поваров. Он на секунду взглянул в чешское стекло бессовестных голубых глаз. На радостях от удачной сделки Стив приобрел Степе бифштекс-фунтовик, и, дождавшись, когда Степа отправит в рот первый кусок, спросил, понравилось ли, хотя сам знал точно – еще бы ему не понравилось, пятнадцать процентов!

– Гора мяса – это да, – презрительно сказал Степа. – Но приготовлено скверно. Смотрите, сверху горелый, внутри сырой.

– Бифштекс должен быть с кровью. А рыбу едят вообще сырую. Называется…

– Он будет мне говорить про рыбу! Свежая рыба святое дело! У меня нож есть, острый жуть, вот когда я этим ножом, свежую горбушу так берешь, и так тоненько-тоненько… – Степа изобразил, как тонко он нарезает горбушу, и как это прекрасно.

– Ну да, – раздумчиво сказал чех, – у вас же Япония рядом.

– Япония, – сказал Степа, длинно цыкнув застрявшим в зубах мясом. – Японский городовой у нас рядом, а не Япония.

И опять у одного глаза как блестящие голубые пуговицы, а у другого такие же голубые пуговицы, но матовые, исцарапанные, что случается с медведями, если долгие годы волочить их по полу головой.

– А потом кто-нибудь придет и скажет: как-так вы столько заплатили? Как-так это столько стоит? – волновался Степа Муравлееву после встречи, но уж больно хотелось разбудить Карину и выпить в баре, так что он только сказал:

– Да успокойтесь вы, никто не придет и никто не скажет.

И сам испугался: он только что пообещал доверчивому Степе, что Бога нет. Хотя в парке тогда, поиграв с объективом, вернул камеру принимающей стороне и сказал:

– Извините, я не умею.

– Как можно этого не уметь?! Вы только нажмите.

– Не хотел бы напортить.

Степа, тогда еще, в парке, не потерявший невинности… Впрочем, конечно же, потерявший, тысячу раз, по тысяче разных подъездов, и все-таки в тысячу первый – как в первый, как в единственный. Встать и уйти? Не положено вроде, какой же я после этого переводчик? И ведь тысячу раз уже не ушел, так что… Степа, еще не потерявший невинности, хотелось бы вставить, резвился. Но он вовсе не резвился: он смотрел в объектив серьезно и строго, как надо в его родном языке.

В темном зале их всех пристегнули к креслам, Муравлеев наклонился к Карине:

– Да, кстати! Еще надо этот поставить… детектор лжи.

– Зачем?

– Ну что ты, я его очень люблю…

Склонившись к уху Карины, чтобы перекричать начавшееся жужжание (благородный мужской голос, явно родственник аэропастора, заводил, как безопасно вести себя на протяжении космического путешествия), он объяснил Карине про три контрольных замера. Например, три карточки:

– Это какая?

– Черная, – не задумываясь.

– А эта?

– А эта… Черная с желтым пятнышком.

– Отвечать только «да» или «нет». Какая карточка? Черная?

– В целом, да.

– Просто «да» или «нет».

– Ну… да.

– И без «ну».. А эта?

– Желтая.

– А вы скажите, что черная.

Итого, полная правда, полуправда и вовсе вранье. И все датчики замеряют – потоотделение, скорость дыхания, сердцебиение…– И какой в этом аттракцион? – устало спросила Карина. Ей хотелось визжать с остальными, уклоняясь в полете от крупных кусков, отколовшихся от астероида, упираться ногами в невидимые тормоза, чтоб не вмазаться в кашу кипящей оранжевой лавы, праздновать труса под метеоритным дождем, – а тут Муравлеев. Обложенный бык, только вокруг не плащи, а черные карточки с желтым пятном. Аттракцион в том удушье, в котором елозишь по креслу, вроде того подсадного, которого током не били, вроде стенографистки, опутанной проводами (в двух словах «да и «нет» изготовить транскрипт всего, что с нами случилось) – интересно, в реанимации рвут из себя провода в тот секундный проблеск сознания терминов «жив» или «мертв», да и нет (дышит? бьется? стало быть, жив, какой ему еще жизни?). Обнаружил, что не на пленку – стабильный, лающий вой, что окутывал кресла, издавал, оказалось, он сам. А, выйдя на улицу, тут же заставил себя найти положительное: все же вот получается, я не совсем пессимист. У меня везде желтое пятно. Только это трудно выразить, когда отвечать можно только «да» или «нет».

– Давайте теперь что-нибудь облегченное, – предложила принимающая сторона, косясь на музыкальную делегатку, которая вышла из туалета, промокая салфеткой позеленевший рот. – Как вам покажется «Страна грез»?

Погрузившись в лодки, чтоб никого не обидеть, по тросам отплыли под скользкие своды поливинилхлоридной пещеры, по берегам канала разевали рты белые вентиляторы, и из обнажающейся сердцевины орали вслед проплывающим бесстыдные, разухабистые песни. В этой сердцевине – содрогнувшись узнаванием, понял Муравлеев, – у них установлен громкоговоритель. Проплыли Африку, Северный полюс, Муравлеев дивился, какие несовременные, лоутековские грезы, болтал рукой в воде (вода, надо отдать им должное, свежая) и, наконец, решил:

– Нам тоже понадобится что-нибудь облегченное.

Карина вздохнула.

– Фольклорный зал. Страшные истории, которые переводчики рассказывают друг другу под одеялом. Все эти сказки об Италии, о потерянном времени, о сглазе, порче, об оборотнях и утопленниках, Вий, Рип Ван Винкл, про слова, которые могут послужить человеку лишь однажды… Не помнишь?

– Не помню, – сказала Карина.

– Ну как же!

Вот однажды звучат такие слова, и переводчик, сопляк желторотый, поднимает глаза – все смотрят и ждут. Был он тогда очень молод и смертельно боялся уже в первый год все эти слова израсходовать. Но на него смотрели и ждали, когда он их произнесет. И тогда, единственно по молодости, он повернулся и сказал: «Есть слова, которые могут послужить человеку лишь однажды», и тот бизнесмен сказал: «Ну и в чем дело? Вы разве человек?» И молодой переводчик успокоился: он же не скажет, он только переведет. И во второй раз, на другой уже встрече, он произнес эти слова довольно смело, а в третий раз – еще смелей, и дошло до того, что другими словами он уже не выражался, и все утешал себя, что говорит их не по-настоящему, а на работе, и отвечать за все будет автор слов. А через год он встретил того, первого, бизнесмена, и когда тот произнес заветные слова, посмотрел на него в упор и спросил: «В который раз вы произносите эти слова?» А бизнесмен усмехнулся и ответил: «А вы?» И молодой переводчик провел рукой по лицу и наощупь определил, что щетина у него на щеках – седая.

– Действительно, сказки народов мира…

– Ана западной стене мы напишем миф переводчика о загробной жизни. Так принято в павильонах. Фактор края…

– Какой еще миф о загробной жизни? – тревожно перебила Карина.

Муравлеев искренне удивился:

– Разве тебя не приглашали?

– Куда? – еще тревожней пискнула та.

– В Уткинск, – пожал плечами Муравлеев. – Они туда обязаны возить переводчиков еще по старому соглашению ОСВ-2. Штука в том, что ты должен сидеть там безвылазно, на территории, не выходя за периметр и не вступая в контакты. Зимой сплошная пурга. Остается разве что квасить. Восемнадцать недель. А потом бац, вторая смена. Могу сказать, куда позвонить…

– А что, если поехать только на одну смену? – подавив жадный огонек в глазах, поинтересовалась Карина. – Восемнадцать недель, отгулять положенный отпуск и все? А? Так, для общего… развития.– Это вряд ли. Туда один допуск оформить – целый год. Хотя текучесть там колоссальная… Тебе обязательно так радикально? Можно еще львицу слушать…

На всякий случай запомни, что первая смена лучше второй: по утрам Львица спит. А проснется, тут только держись, со всех телефонов трезвонят то муж, то любовники (один из которых на стенде, над монитором, лучший агент года), неумехи-девочки из кабинета (ничего сами не могут), гонец, который к ней водит клиентов: «Мы получили за триста, а не за пятьсот» или «Давайте сначала посмотрим, сколько на мировую за полцены», и все это не считая подружек, а Львица треплива (сколько народу наплачется через ее разговор!), если ей не звонят, набирает сама: «Мурзик, душ принимай, я еду!» На одну бабу пятеро слухачей, и все строчат, ни минуты свободной, ведь надо же все записать. Приходит сменщик и, еще не снимая пальто, в монитор: «Ну что, трахнула она его?» «Погоди, – отмахивается коллега, в реальном времени списывая рецепт фаршированных перцев: Львица-то поди хохлушка, небось перчики у нее объедение. Вообще, все в бонвивантном здесь настроении: беден, убог, да зато на свободе. Все с жадностью смотрят один сериал: как в предрассветных классических сумерках уже вывели и ведут, а он огибает лужи, чтобы не промочить ботинок. Ботинки, воображаем мы по телефону, итальянские, но и его, человека импозантного, сдержанного, делового, растащило поныть нашей Львице, что мениск, что можно, конечно, шофера, но надо, чтоб был глух и нем, что вчера вот приходит домой, а сын веселый-веселый, и кровь носом хлещет. Вызвать скорую? Да ты что, батя! Охренел? И эта веселость страшнее, чем кровь из носа, сегодня с утра послал на серьезную встречу – пусть работает, счастье в работе. (Львица морщится, как бы он там не напортил). Что любимая баба, с которой встречался пять лет, подала в суд на… клевету. Клевету! И оба смеются. Смейтесь, голубчики, ты уже знаешь, а он еще нет: вот эта минута, когда жизнь ему немила, каким идеалом свободы и счастья она покажется через год, когда все будет иначе, жить бы да радоваться, а он – не радовался. Это урок нам всем.

Однако, бонвивантность исчезала в обед: сидели здесь плотно, все пять мониторов, без окон и с единственной дверью и вешалка тут же, бесцеремонных соседей (тех, кто приносит обед и съедает его из коробочки) здесь ненавидели люто. Ведь обед воняет, какой бы он ни был. Мог бы выйти на улицу, сесть где-нибудь, но стоило выйти наружу, начиналось какое-то наваждение. Улица, вся, от старух до младенцев, вдруг начинала изъясняться цитатами. Двое, прошедшие мимо, талдычили про мениск. Девица ворковала «Мурзик!». Носом кровь! – долбила дебелая баба. Клевета! – возмущалась такая же. И, мгновением позже, чтоб был глух и нем – обсуждали два брокера с Уоллстрит, распущенные на обед. Театральный эффект: покурить в антракте, и каждый случайный прохожий, судя по тексту, ждет то же Годо. Страшно войти в магазин: а вдруг узнаю голос? Однако, наученные чужим опытом, находили и радостное: что чеки присылаются регулярно (большая редкость в нашей работе), что там дождь, а здесь все же тепло, что здесь люди, а там одному надо как-то, и что от сумы, от тюрьмы… а все же приятно, что он – не я. «Как перцы?» «Да, знаешь ли, пресновато. Она не кладет помидорчики для кислинки». Опомнитесь! Радуйтесь, что не за нами (пока), отличные перцы, и лучше не надо! Не сомневайся, Карина, с твоей квалификацией тебя возьмут.

Заметив, чем занят Степа («Бандану взяла, плавки с Симпсонами взяла», – проверяла по списку музыкальная делегатка), Муравлеев в очередной раз подивился недюжинной жизненаправляющей силе своих сравнений: Степа рылся в коробке с плюшевыми медвежатами, терпеливо откладывая желтых, лиловых, розовых, пока на самом дне не раскопал коричневого.

– Вот медведь! – сказал он довольно. – Не розового же брать?!

И тут же брезгливо сморщился:

– А бывает, чтоб сделано не в Китае?

– Вот в Bildung-романах, там всегда отказываются нажимать, – говорил Муравлеев. – А в Fach-романах, там другая динамика, там просто так из-за рычага не встанешь, ответственность большая. И потому павильон…– И у тебя всегда такие мысли? – спросила его Инезилья. Инезилья зевала. Муравлееву сделалось стыдно. Так случилось, что лучший аттракцион, «Убей человека», остался, увы, нерассказанным.

Обрисовываю условия задачи.

– Позвольте предъявить? – кричит защитник и машет записной книжечкой.

– Предъявляйте, – кивает судья, а в голосе: предъявляйте, не предъявляйте…

Защитник приближается и кладет на стол замызганную синюю книжечку. Подсудимый смотрит на книжечку мечтательно, там еще и алфавит кириллицей, не открывая видно: Арт. 1546-27,011р Ц. 66 к., ОСТ 81-48-82. Смотрит, но в руки не берет – за последние пару лет здорово вышколен, не делает резких движений, которые могут быть неправильно истолкованы охраной, на все ждет указаний защитника и ни на чем не оставляет отпечатков пальцев.

– Можете взять в руки, – улыбается адвокат. – Это ваше?

Он кивает, берет трясущимися руками, на первой же странице натыкается и забывает обо всем на свете. Что там, вам не видно. Из 1-го вагона направо? Телефон мастера из ЖЭКа? Так или иначе, защитник возвращает его к действительности:

– Это ваш дневник?

Он опять кивает и листает страницы, причитываясь то тут, то там, пока не отняли.

– Когда вы в последний раз видели этот блокнот?

– Тогда, – говорит он просто.

– У вас конфисковали его при аресте?

– Да, – говорит он.

– Два года назад? – уточняет защитник.

– Наверное, – отвечает он.

– Попрошу занести в протокол, что мой подзащитный последний раз держал в руках блокнот еще до ареста.

Подзащитный читает так, что даже присяжные чувствуют себя лишними. Все, только не адвокат.

– Вы ознакомились? – спрашивает он.

– Вкратце, – криво усмехается подсудимый.

– О чем там? – тепло спрашивает адвокат.

– Обо всем, – естественно отвечает подсудимый. – О жизни.

– О том, как жена называет вас подонком, мудаком, швалью, паскудой и паразитом? Вынимает из ведра половую губку на палке и, не отжав, вам в зубы? Вы притаскиваетесь ночью со смены, а она в кухне с бутылкой водки, и в воздухе хоть топор вешай? И как вам счет из больницы подложила, вы смотрите – аборт, а вас она уже год, как не подпускает? И как, наконец, замок сменила, выметайся и все тут? – в хронологическом порядке диктует адвокат.

– И это тоже, – раздумчиво говорит подсудимый.

– Почитайте нам, – душевно просит адвокат.Подсудимый принимается судорожно листать, чтобы выбрать лучшее, самое показательное, самый совершенный свой литературный труд. И Достоевский не стоял перед такой задачей: за полстраницы спасти мир от электрического стула. Отчаявшись, он останавливается, где придется, и начинает читать. Адвокат делает вам едва уловимый знак головой: позволить ему читать, не прерывать переводом, пусть слушают без слов, как пение птиц, симфоническую поэму Скрябина, неоцифрованный бас Шаляпина – бессмысленно, но гениально. А вы потом возьмете у него и с книжечки в переводе и зачитаете. И таким образом у вас высвобождается масса времени – у вас вечность высвобождается – чтобы во всех деталях ужаснуться, что же теперь вам делать. Он читает про день рождения дочери: внутрь его не впустили, но она, умница, вышла сама, сидела с ним в машине, он гладил ее по голове, вечером засыпал счастливый. Только она, – писал он в дневнике, – только она удерживает от Дурного Дела, сколько еще продержит – не знаю.

Когда вы приходите в себя, уже даже и судья орет: «Переводите!», и вы проклинаете все на свете, проклинаете адвоката за то, что он дал вам всю эту вечность – в своей секунде вы уж как-нибудь разобрались бы, сообразили, заодно перемыв пол, посуду, занявшись хозяйством, когда вернетесь весь из Флориды, не то чтобы загоревший, но вполне распаренный, красный, и обнаружите, что ваше место занято, а словари, перевязанные веревочками, выставлены в коридор, поскольку старушка-хозяйка, уже и глухая и ненаблюдательная по возрасту, не заметила, что не далее как позавчера вы заезжали домой за рубашкой, а буквально неделю назад торопливо рылись в бумагах, а еще какой-нибудь месяц назад – проспали полные семь часов в постели. Вы возьмете свои словари и почти без обиды выйдете с ними на улицу, и не такие измены пришлось разжевать в переводческом хлебе, да-да, в секунде бы вы – как дома, сейчас же – уже успели понять, что, с больших букв, Дурное Дело, вписанное в дневник за полгода до осуществления – это предумышленное, подготовленное, намеренное, в здравом уме и памяти и в состоянии кристальной трезвости. Это вышка.

Вы откашливаетесь, неторопливо берете в руки блокнот, пробегаете глазами текст, откашливаетесь еще раз, но перед смертью не надышишься. Тем более, что вы и так уже успели все передумать. И что в зале тысячью глаз, как античные фурии, требующие мщения за кровь, пожирают вас добрые люди – подружки, соседки, тетки, ваша собственная напарница, ну вылитая пушкинская дама (чем же она пушкинская? а тем, что всем своим обликом – стоптанными копытами, привычкой к скудости казенного пайка и казенного ухода – напоминает почтовую лошадь просвещения),и единственное, чего они не видят и не могут знать – это большие буквы. И что эти глаза будут преследовать вас, как пчелы, и жалить, а вы будете скитаться по храмам науки, дворцам правосудия и кельям переводческих будок, но избавления нигде не найдете. Да и вообще – почему это решать вам?! Почему вам? Там только отредактировать слегка, запятые там, туда-сюда, а текст простой: казнить нельзя помиловать, – ну что, возьмешься? Я никого не хочу казнить, я никого не хочу миловать, вы понасажали тут судей, присяжных, родственников, юристов, приставов, подсудимых, деревьев, развесили звезды, вывели сушу, заселили тварью, она плодилась и размножалась, разбирайтесь теперь сами! И вот сегодня я стою здесь и не могу уйти от решения. Либо так, как клялся на Библии – слово в слово и зуб за зуб – тогда отчетливо, для протокола, Д-У-Р-Н-О-Е Д-Е-Л-О, с больших букв, а там, в конце концов, пусть придумывает адвокат (самоубийство, к примеру). Либо так, как взывают ко мне его запахи – я привык наклоняться, когда он шепчет, и уже не отличаю его запахов от своих: изо рта запах старости, из подмышек – страха, от волос запах зверя, живущего взаперти и гадящего под себя, от униформы запах подвала, где их, доставленных связками по двое, расцепляют и лифтом, обитым войлоком, конвоируют в верхние этажи. Он сидит и пахнет мне так, как кричат накрик, эти запахи – тот материальный субстрат, которому я дал свой голос, неужели сейчас я своим голосом их – убью? Механизм лучших аттракционов, Карина, в том, чтобы выбить тебя из секунды, в которой ты неуязвим. А пафос профессионала – в том, что не даст он себя из секунды выбить. Это всегда инстинктивно чуют родители, заставляя детей хорошо учиться – что ни одна анестезия, ни запой, ни бабы не работают так эффективно, как секунда настоящего профессионала. Секундочку! – и ты уже оторвался, тебе не страшно, не больно, не жаль. Подумаешь тоже буддизм! Как избавиться от страданий? Элементарно. Стать программистом, врачом, адвокатом, переводчиком на худой конец. Самый дорогостоящий, но и самый действенный наркотик. Пойми же, детонька, без профессии ты пропадешь!.. Совсем забыл, ведь от меня, кажется, еще чего-то ждут? Ах, да… Только она, умница, красавица моя, все понимает, все видит, только она удерживает меня от плохих поступков, господин судья.

5

Озираясь вокруг, Муравлеев увидел, что здесь не Флорида. Лето кончилось. Ветер безжалостно драл обочины за буки и грабы. Какими нарядными, глянцевыми, недоступными вспоминались аттракционы, которые он напустил для Карины! Ехали на двух машинах. Фима взял выходной. Он вздрогнул и затормозил, заметив с краю мигалки мента, но мент уже кого-то поймал, и, зная их метаболизм, можно было спокойно проплыть, Фима опять наступил на газ, а за ним Муравлеев. Съезжая с большого шоссе на шоссе поуже и поплоше, Муравлеев опечалился. Но съехали и с этого шоссе, на этот раз на проселочную дорогу, ведущую, казалось, прямо в лес, и тоска забилась и заклокотала в Муравлееве, как кукушка в часах, предчувствуя урочную минуту.

Вокруг дома забором стояли стебли садовых ромашек с обуглившимися сердцами, мельтешила белая россыпь выродившихся, некормленых хризантем. Мелко тряслись деревья. Ровное, гладко-синее небо лежало надо всем этим, как запертая дверь на чердак.

– Вы еще успеете насладиться хорошей погодой! – вскричала Матильда, отпирая дверь.

Во всем доме не было ни одного прямого угла. Стены, пол, потолок продвигались каждый в своем направлении, здесь хорошо кататься на велосипеде. Матильда с любовью смотрела по сторонам, на ходу обдергивая паутинки. Фима прорвался в кухню, повертел плиту, обнаружил кастрюли, тарелки, остался доволен и ринулся в спальню. Такой дом мог сослужить хорошую службу молодому человеку, ищущему себя. Это был дом на характерные роли, личности в нем вполне хватало на двоих. Муравлеев зевнул. Но надо же где-то спать…– А ты, братец, привередлив, – недовольно заметил Фима, намекая всем своим видом на то, как Муравлеев ввалился в ночи со стопкой связанных словарей. Муравлеев пожал плечами. Фима носился по дому, как неугомонный ангел-хранитель – не из тех, что в белых перчатках, скорей маленький домовой с носом, испачканным в саже. Распираемый любопытством, он выбежал и во двор, чтобы там находить новые дармовые сокровища. Муравлеев покорно потрусил вслед. Матильда осталась в доме, очевидно предавшись сентиментальным воспоминаниям.

Не найдя ни урожая картошки на зиму, ни завалящей канистры машинного масла, Фима нисколько не приуныл, а показательно, для Муравлеева, потянул носом воздух и сладострастно зажмурился. Остальное предстояло добрать здоровым образом жизни, мирным сельским пейзажем, что в придачу к вилкам не так уж и плохо.

Каждый лист ходил из стороны в сторону (как показалось Муравлееву, не столько приветствуя, сколько предупреждая), все вокруг билось в ознобе. Налетал ветер, и зуб не попадал на зуб, ветер стихал, и даже без куртки бросало в жар. Солнце поминутно включалось и выключалось, как нагреватель. Даже бесстрашный первопроходец Фима, постояв с минутку, ненавязчиво поворотил оглобли к дому. Было тихо. Когда-то Муравлеев работал в пустыне и обнаружил, что в ней нет покоя, который, по его мнению, должен там быть. Мир в пустыне стоял на паузе, но это была кошмарная пауза – экран пылал и бился в конвульсиях, все стонало и выло, и Муравлееву захотелось нажать поскорей на старт: пусть какой-нибудь городской сериал, глупейшая мелодрама, чем случайно уловленные и усиленные тишиной животные шумы.

– Что такое ЛДП? – вдруг спросил Фима.

– Это что угодно может быть, – отвечал Муравлеев, ненавидевший, когда вот так выпрыгивают, без контекста. – Процессор лингвистических данных. Насос для обнаружения течи. Местные точки распределения. А зачем тебе? Это может быть даже литовское движение за перестройку или сокращение титула «лорд, леди», но скорее всего – линейное решение задачи.

– Да нет, вот здесь, – сказал Фима, подбородком кивая на переносимую им стопку журналов.– Ах, это…

Откуда-то раздался слабый звук железа, шаркающего об асфальт, так сильно напомнивший невидимых зимних дворников, шаркающих в предутренней темноте за окном, что Муравлеев отчетливо ощутил, до какой степени он этот звук забыл. А звук приближался, пока на улице не появились двое – согбенный, дряхлый старик, толкающий перед собой ходунки, и другой старик, чуть покрепче. Дряхлый с трудом переставлял ноги, опираясь на ходунки – это была специальная ортопедическая конструкция для опоры при ходьбе, на привалах превращающаяся в кресло; шарк-шарк, – заводили ноги старика, а металлоконструкция ставила точку: звяк. Шарк-шарк-звяк, шарк-шарк-звяк. Другой шел рядом, с профессиональным равнодушием дворецкого, который и в лучшие времена был на голову выше хозяина, а сейчас возвышался над сгорбленным тельцем, как монумент. У почтового ящика через дорогу они остановились, дряхлый уселся в конструкцию, как в детский стульчик с отверстием для горшка. Дворецкий молча высился рядом. Минут через пять они продолжили путь. Теперь шарк-шарк-звяк удалялся, пока не пропал совсем. Фима поторопился дать этому случаю объяснение. «Моцион! Не сдается старикан!» – в положительном ключе вскричал Фима, а Муравлеев прислушивался. Как по силе воспоминания догадываешься, насколько крепко забыл, этот из небытия проскребшийся звук снова заставил его услышать, как здесь тихо. Муравлеев почувствовал, что перестает существовать для толпы, как будто шапка тишины, напяленная глубоко на уши, оказалась еще и невидимкой. Теперь ни одно такси не ткнется носом в ноги, ни один прохожий не заденет плечом, ни одна витрина не вспыхнет фальшивой золотозубой улыбкой при его приближении. Даже Фима, пока стоящий на расстоянии вытянутой руки, находился уже по ту сторону тишины, и когда он, наконец, усадив Матильду, выехал со двора, Муравлеев не попытался ни крикнуть «Возьми меня с собой!», ни даже помахать вслед. Через дорогу, за деревьями, пропел петух. Муравлеев развернулся и преувеличенно бодро зашагал вверх по лестнице.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю