Текст книги "Утешительная партия игры в петанк"
Автор книги: Анна Гавальда
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
12
– Это вы исправили надпись на ее могиле, да?
– Что, простите? Ну да, но… а кто это говорит?
– Я так и думала. Это Сильви, Шарль… Ты меня не помнишь? Я работала с ней в больнице Питье… Я была на вашем первом причастии…
– Сильви? Ах да, конечно… Сильви.
– Я не хочу тебя отрывать, просто хотела…
Ее голос стал хриплым.
– …поблагодарить тебя.
Шарль закрыл глаза, провел рукой по липу, забыл о своей боли, ущипнул себя за нос, сделал последнюю попытку заткнуть себе рот.
Прекрати. Прекрати сейчас же. Это все ерунда, ее личные переживания. Это все твои лекарства, которые не помогают, а только расстраивают психику, и все эти безупречные проекты, которыми до верху забит ваш архив. Сдержись, Бога ради.
– Ты еще здесь?
– Сильви…
– Да?
– От че… От чего она умерла? – не выдержал он.
– …
– Алло?
– Алексис тебе не сказал?
– Нет.
– Она покончила с собой.
– …
– Шарль?
– Где вы живете? Мне нужно с вами встретиться.
– Шарль, говори мне «ты». Как раньше… И у меня кое-что для…
– Сейчас? Сегодня вечером можно? Так когда?
Завтра утром в десять. Он попросил ее еще раз повторить адрес, и тут же взялся за работу.
Шок. Шоковое состояние. Он об этом узнал от Анук. Это когда боль нестерпима, и мозг на время отказывается ее воспринимать.
Полное отупение, без истерики и воплей.
– Так вот почему утки господина Каню, когда им отрезают голову, продолжают носиться, как ненормальные?
– Нет, – отвечала она, поднимая глаза к небу, это просто глупая шутка, ее придумали крестьяне в деревне, чтобы пугать парижан. И это полный идиотизм… Потому что мы ведь ничего не боимся, правда?
Где они могли об этом говорить? Наверняка в машине. Больше всего глупостей она наговорила именно в машине…
Как все дети, мы были страшными садистами, поэтому под предлогом уроков по биологии старались выпытать у нее все, что было самого кровавого в ее профессии. Мы обожали раны, гной, ампутации, подробные описания проказы, холеры, бешенства. Слизь, судороги, раздавленные кончики пальцев. Понимала ли она, что делает? Конечно. Она-то знала, что мы те еще психи, и при случае добавляла и кое-что от себя, а когда видела, что мы достаточно «подкованы», говорила, как ни в чем не бывало:
– Да нет же… Боль – это ведь хорошо… Это счастье, что она существует… Без нее нам не выжить, парни… Да-да! Мы бы совали руки в огонь, вот ты ругнешься, попав молотком по пальцу вместо гвоздя, но зато у тебя все пальцы целы! Все это я вам рассказываю, чтобы… Да что он там размигался своими фарами? Ну давай, жиртрест, обгоняй! Эээ… на чем я остановилась?
– На гвоздях, – вздыхал Алексис.
– Ну да! Вы должны понять: поделки, барбекю там всякие, это вы усекли… Но потом, вот увидите, из-за каких-то вещей вам все равно придется страдать. Я говорю «вещи», но имею в виду вообще-то людей… Людей, ситуации, чувства…
Мы сидели на заднем сиденье, и Алексис крутил пальцем у виска.
– Если я вижу мигающие фары, я и тебя разгляжу, дурачок.
И все же послушайте! Это важно, то, что я вам говорю! Если что-то в вашей жизни причиняет вам страдания, бегите от этого, дорогие мои. Со всех ног. И побыстрей. Обещаете?
– О'кей, о'кей… Будем делать, как утки, не беспокойся…
– Шарль?
– Да?
– Как ты его терпишь?
Я улыбнулся в ответ. Мне было весело с ними.
– Шарль?
– Что?
– Ты понял, что я сказала?
– Да.
– А что я сказала?
– Что боль – это хорошо, потому что она позволяет нам выжить, но что ее надо избегать, даже если головы уже нет…
– Подхалииим… – простонал мой сосед.
Чем ты прикончила себя, Анук Ле Мен? Здоровенным молотком?
13
Она жила в девятнадцатом округе, рядом с больницей Робер-Дебре. Шарль приехал на час раньше. Прошелся по маршальскому бульвару,[115]115
Кольцо бульваров, носящих имена наполеоновских маршалов, так называемые бульвары Маршалов.
[Закрыть] вспоминая сухощавого месье, построившего ее в восьмидесятые годы. Пьера Рибуле, своего преподавателя по градостроительству в Инженерном институте.
Подтянутый, красивый, умный. Который так мало и так хорошо говорил. Он казался самым человечным из всех преподавателей, но Шарль так и не посмел к нему подойти. Рибуле родился за окружной, в дрянном доме, темном и затхлом, и так и не смог этого забыть. Он часто повторял, что, творя красоту, мы приносим «очевидную пользу обществу». Советовал плевать на конкурсы и стараться возродить здоровое соперничество между мастерскими. Открыл им «Гольдберг-вариации», «Оду Шарлю Фурье», тексты Фридриха Энгельса и, главное, Анри Кале.[116]116
90 «Гольдберг-вариации», или четвертая часть «Упражнений для клавира», И. С. Бах. «Ода Шарлю Фурье», А. Бретон (1896–1966). Анри Кале (1904–1956), французский писатель (настоящее имя Раймон-Теодор Бартелмесс), большинство его романов о жизни простых парижан первой половины XX века.
[Закрыть] Он строил для человека, для людей: больницы, университеты, библиотеки, достойное жилье на месте бывших ашелемов. И умер недавно, в семьдесят пять лет, оставив после себя множество осиротевших строек.
Именно о такой карьере для Шарля, наверно, и мечтала когда-то Анук…
Он повернул назад и стал искать улицу Аксо.
Прошел нужный ему дом, поморщившись, толкнул дверь какого-то кафе, заказал кофе, который не собирался пить, и прошел вглубь зала. У него опять прихватило живот.
Застегивая ремень, увидел, что дошел до последней дырки.
Подойдя к раковине, вздрогнул. Этот тип в зеркале, что за ужасный вид… да ведь это ты, несчастный!
Последние два дня ничего не ел, ночевал в офисе, раскладывая «кушетку трудоголика» – большое пропахшее табаком полиуретановое кресло, не высыпался и не брился.
Волосы (ха-ха!) отрасли, круги под глазами стали темно-коричневыми, голос звучал насмешливо:
– Ну же… Смелее… Последняя остановка на крестном пути… Через два часа мы с этим покончим.
Оставил монету на стойке и вышел на улицу.
* * *
Она была взволнована не меньше его, не знала, куда девать руки, провела его в безупречно чистую комнату, извиняясь за беспорядок, и предложила что-нибудь выпить.
– У вас нет кока-колы?
– Ох, все я предусмотрела, но вот этого не ожидала никак… Хотя…
Она вернулась в коридор и открыла шкаф, пропахший старыми кроссовками.
– Вам повезло… Кажется, дети не все выпили…
Шарль не решился попросить льда и выпил свою микстуру теплой, одновременно спрашивая, чуть ли не любезным тоном, сколько у нее внуков.
Услышал ответ, вникать не стал, уверил ее, что это потрясающе.
Он не узнал бы ее, если бы встретил на улице. Помнил хорошенькую брюнетку, скорее полноватую и всегда веселую. Помнил, что у нее была пышная задница, и они часто это обсуждали. Еще она подарила им «Бал в замке Лаз»[117]117
Le Bal des Laze, песня Мишеля Польнарефа, где говорится о несчастной любви лирического героя к аристократке Джейн, которая танцует на балу со своим женихом, лирический герой должен быть повешен на следующее утро.
[Закрыть] на сорокапятке. От этой песни Анук была без ума, а они в конце концов ее возненавидели.
– Да помолчите же вы. Послушайте, как красиво…
– Черт, да когда же его наконец повесят, этого парня?!? Мам, мы больше не можем…
Странная копилка, эта память… Джейн, Анук и жених… Вдруг вспомнилось…
Сегодня ее волосы были невообразимого цвета, очки в вычурной оправе, и, ему показалось, что она чересчур сильно накрашена. Под подбородком выделялась разделительная линия тонального крема, брови нарисованы карандашом. Тогда он был не в том состоянии, чтобы думать об этом, но позже, вспоминая то утро, а уж он будет его вспоминать, он поймет. Женщина, активная и кокетливая, готовясь к встрече с мужчиной, который не видел ее больше тридцати лет, не могла поступить иначе. Ну правда!
Он сел на кожаный диван, скользкий, как клеенка, и поставил стакан на подставку, для того и предназначенную, между журналом судоку и огромным телевизионным пультом.
Они взглянули друг на друга. И обменялись улыбками. Шарль, обычно сама любезность, тщетно старался придумать, что бы ей сказать такое приятное, комплимент какой-нибудь, ну хоть что-то, чтобы разрядить обстановку, но увы! Сейчас это было выше его сил.
Она опустила голову, покрутила кольца на пальцах и спросила:
– Так значит, ты архитектор?
Он выпрямился, открыл рот, собираясь ответить… и…
– Расскажите мне, что произошло, – вырвалось у него.
Кажется, она почувствовала облегчение. Плевать ей, архитектор он или мясник, не могла она больше держать в себе то, что собиралась ему рассказать. Только поэтому она и донимала эту воображалу-секретаршу… Найти кого-то, кто знал Анук, рассказать, скинуть с себя этот груз, сбагрить его кому-нибудь, покончить со всем этим, чтоб никогда больше не вспоминать.
– С чего начать?
Шарль задумался.
– Последний раз я видел ее в начале девяностых… Точнее не скажу, не помню… – Он тряхнул головой и улыбнулся, – вернее, стараюсь не вспоминать… Она как обычно пригласила меня на обед, отпраздновать мой день рождения…
Сильви кивнула, приглашая его продолжать. Ее благожелательность выглядела жестоко. Словно хотела сказать: не беспокойся, не спеши, торопиться ведь некуда, сам знаешь… Теперь уже точно некуда.
– …то был самый грустный из моих дней рождений…
За год она сильно постарела. Лицо стало одутловатым, руки дрожали… От вина отказалась и вместо этого курила сигарету за сигаретой. Она о чем-то меня спрашивала, но мои ответы ее не интересовали. Врала, уверяла, что Алексис в полном порядке и передает мне привет, хотя я знал совершенно точно, что это ложь. И она знала, что я знаю… На ней был запятнанный свитер, он пах… не знаю… горем, что ли… Смесью табака и одеколона… И только в один момент она оживилась, когда я предложил ей как-нибудь съездить вместе на могилу Нуну, где после похорон она ни разу не была. Ой, конечно! Отличная мысль! – обрадовалась она. Ты помнишь его? Помнишь, какой он был милый? Ты… Слезы хлынули из ее глаз и потопили все остальное.
Рука ее была ледяной. Сжав ее в своих ладонях, я вдруг подумал, что этот старик, годившийся ей в отцы и никогда не любивший женщин, возможно, был ее единственной любовью… Она хотела, чтобы я поговорил с ней о нем, чтобы рассказал все, что помню, все, все, даже то, что она и так прекрасно знала. Я старался как мог, но у меня была важная встреча во второй половине дня, и я размахивал руками, чтобы незаметно посматривать на часы. Да и вообще мне больше не хотелось вспоминать… По крайней мере, вместе с ней. Ее изможденное лицо только все портило… Молчание.
– Я не предложил ей десерт. Зачем? Она все равно ничего не ела… Заказал два кофе и попросил официанта, чтобы вместе с кофе он принес мне счет, потом я проводил ее до метро и…
– И? – спросила Сильви, видно, почувствовав, что настал момент немного ему помочь.
– Я так и не отвез ее в Нормандию, к Нуну.
Я перестал ей звонить. Из трусости, чтобы не видеть, как она все больше и больше опускается, чтобы сохранить ее в моих воспоминаниях, чтобы не дать ей бередить мою совесть. Это было невыносимо… Совесть меня-таки мучила, и я облегчал ее, отправляя ей открытки к праздникам. Поздравительные открытки от фирмы, конечно. Безликие, коммерческие, никакие, как важный начальник я приписывал на них пару строк от руки, да какое-нибудь «Целую» вместо печати. Пару раз я еще звонил ей, помню советовался, когда моя племянница проглотила уж и не помню какое лекарство. А однажды родители, которые давно перестали с ней общаться, сообщили мне, что она уехала, далеко… В Бретань что ли…
– Нет.
– Что, простите?
– Она не уехала в Бретань.
– Вот как?
– Она жила недалеко отсюда…
– Где же?
– Возле Бобиньи…
Шарль закрыл глаза.
– Но почему? – прошептал он, – то есть, зачем? Ведь она же зарекалась, клялась, что… Никогда… Да как же так? Что с ней произошло?
Она подняла голову, посмотрела ему прямо в глаза, беспомощно опустила руку вдоль кресла и отпустила тормоза:
– В начале девяностых, говоришь… Ну да, наверно… Даты я совсем не помню… Ты был скорее всего последним, с кем она обедала тогда… С чего же начать? Прямо не знаю! Думаю, с Алексиса… На нем она и сломалась… Несколько лет он вообще не подавал признаков жизни. Если не ошибаюсь, ты для них был как бы связующим звеном?
Шарль кивнул.
– Она очень страдала… Ушла в работу, брала дежурство за дежурством, трудилась сверхурочно, никогда не уходила в отпуск, жила одной лишь больницей. Думаю, она уже тогда выпивала, но… не знаю… Это не помешало ей стать старшей медсестрой и работать в самых тяжелых отделениях… Из иммунологии она перешла в неврологию, в то время я тоже оказалась там. Я любила с ней работать… Руководителем она была никудышным: вместо того, чтобы составлять расписания, ухаживала за больными… Помню, запрещала больным умирать… Орала на них, доводила до слез, смешила… Короче, делала то, что делать вообще-то не положено…
Она улыбнулась.
– Но никто и слова не говорил: она была лучшая из лучших. Если она чего и не знала по медицине, она компенсировала это исключительным вниманием к больным. Она не только первой замечала малейшие изменения в их состоянии, самый пустяковый симптом, у нее к тому же была поразительная интуиция… чутье… Ты и представить себе не можешь… А врачи, они прекрасно это поняли и старались делать обход в ее присутствии… слушали, что говорят больные, но если вдруг что-то добавляла она, уверяю тебя, они это учитывали. Я всегда думала, что родись она в другой семье, и будь у нее возможность получить нормальное образование, она бы стала великим врачом. Но она и так была профессионалом, и больные для нее оставались не просто пациентами, она всех помнила в лицо и по именам, фамилиям, все их истории болезни знала наизусть… Врач от Бога, что и говорить.
Она вздохнула.
– Потрясающая женщина, своей жизни у нее не было, потому-то она и давала так много им. Она заботилась не только о больных, но и об их семьях… А еще о молоденьких сестричках, нянечках, которые в палаты зайти боялись, судно подставить не умели… Она гладила больных, обнимала их, ласкала, возвращалась к ним после окончания дежурства, уже без белого халата и чуть подкрасившись, словно навещая их вместо тех, кто не пришел к ним сегодня. Она рассказывала им всякие истории, часто говорила о тебе… Что умней тебя нет никого на свете… Как же она тобой гордилась… Тогда вы еще иногда обедали вместе, и уж обед с тобой, Господи, для нее это было святое. И тут уж ничто и никто не мог ее задержать, вся больница могла сдохнуть! Еще говорила об Алексисе, о музыке… Выдумывала всякие небылицы: концерты, овации, сногсшибательные контракты… Это бывало по вечерам, мы все с ног валились, а в коридоре звучал ее голос… Выдумки, восторги… Этим она и себя успокаивала, и все это понимали. А лотом, однажды утром, телефонный звонок из «Скорой помощи» – как ушат ледяной воды на голову: ее горе-виртуоз умирает от передозировки…
Тут-то она и начала сдавать. Прежде всего, она совершенно этого не ожидала… Я до сих пор удивляюсь, почему… Вечная история о сапожнике без сапог… Думала, он покуривает травку, так, время от времени, чтобы «лучше играть». Ну, да, конечно… И она, эта женщина, лучшая медсестра, с которой мне довелось работать, – я тебе говорила, как ласкова она была с больными, но она умела и жесткой быть, умела построить всех: смерть, замученных врачей, нахальных стажеров, равнодушных коллег, чиновников из министерств, назойливых родственников, мнительных больных, всех, понимаешь? Никто не мог перед ней устоять. Ее фамилию в больнице произносили «Ла Мен», и это звучало как А-минь. Такое сочетание душевности и профессионализма, поразительное, исключительное, это внушало уважение… Погоди, о чем я говорила…
– «Скорая помощь»…
– Ах да… Ну и она запаниковала. Я думаю, она была надломлена, первые годы СПИДа стали для нее настоящей травмой, травмой в медицинском смысле слова, «повреждением и поражением структуры или функций организма». От этой травмы она никогда уже не оправилась… А теперь она узнала, что у ее собственного сына был большой шанс, нет, не то слово, большая вероятность кончить, как все эти несчастные, это ее… Не знаю… она просто сломалась. Хрясь! Как деревяшка. Теперь ей труднее стало скрывать свои проблемы с алкоголем. Она была все та же, но уже другая. Призрак. Робот. Автомат, который улыбается, делает перевязки, раздает указания. Фамилия и должность на халате, от которого пахло вином. Прежде всего, она отказалась от должности старшей медсестры, сказала, что сыта по горло и ей осточертело заполнять эти чертовы бумажки, потом решила перейти на полставки, чтобы иметь возможность заняться Алексисом. Из кожи вон лезла, только чтобы вытащить его и поместить в один из лучших реабилитационных центров. Это стало смыслом ее жизни, и, в общем-то, тогда это ее и спасло… Временный гипс, полумера, потому что…
Тут она сняла очки и долго терла переносицу, потом заговорила снова:
– Потому что… этот гавнюк, прости меня, я знаю, что он твой друг, но другого слова не найти…
– Нет. Он не…
– Что, прости?
– Ничего. Продолжайте, я вас слушаю.
– Он от нее отказался. Когда он восстановился настолько, чтобы произнести что-либо вразумительное, он преспокойно ей объявил, что для продолжения того лечения, которое он получил в «группе поддержки», он не должен больше с ней видеться. Он очень спокойно все это сказал… Понимаешь, мол, мама, это для моего же блага, но тебе не следует больше быть мне мамой. Поцеловал ее, чего не делал много лет, и вернулся к своим, в красивый парк за высокой оградой…
Тогда она впервые в жизни взяла больничный… На четыре дня, как сейчас помню… Через четыре дня вышла на работу и попросила перевести ее в ночную смену. Не знаю, чем она это мотивировала, но знаю другое: проще пить, когда корабль идет тихим ходом… Команда вела себя с ней идеально. До сих пор она была нашим маяком, нашим оплотом, теперь же превратилась в нашу главную больную. Я помню этого чудного старичка, Жана Гиймара, который всю жизнь занимался проблемами рассеянного склероза. Он написал ей замечательное письмо, очень подробное, вспомнил всех пациентов, с которыми они работали вместе, в заключении заверил ее, что если бы ему посчастливилось побольше работать с такими людьми, как она, он бы сумел сделать для больных гораздо больше, и, уйдя на пенсию, чувствовал бы себя счастливее…
Ты как? Может, еще колы?
Шарль вздрогнул:
– Нет, нет, я… спасибо.
– А я вот, прости, налью себе чего-нибудь… Как начинаю бередить все это, у меня прямо сердце заходится. Какая нелепость… Какая чудовищная нелепость… Целая жизнь, понимаешь?
Молчание.
– Нет, вам всем не понять… Больница – это другой мир, те, кто к нему не причастны, не могут понять… Такие, как Анук и я, мы больше времени провели с больными, чем со своими близкими… Эта адски тяжелая жизнь в очень обособленном мире…
Однообразная… Не знаю, как справляются те, у кого нет на это, как раньше говорили, призвания, вроде сегодня это звучит как-то старомодно. Вот все думаю и не понимаю… Просто так этого не вынести… Я даже не о смерти говорю, нет, это не самое сложное… Сложнее веру в жизнь сохранить… Да еще когда работаешь в таких тяжелых отделениях, как не забыть, что жизнь… ну не знаю… что жить это нормальнее, чем умирать. И знаешь, иногда по вечерам, такая предательская усталость наваливается… И руки опускаются, и тогда… Смотри-ка, – пошутила она, – и чего-то я вдруг расфилософствовалась! Ах, как же далеки времена наших конфетных баталий в саду у твоих родителей!
Она встала и пошла на кухню. Он последовал за ней.
Налила себе большой стакан газировки. Шарль прислонился к перилам балкона. Стоял спиной к улице, на тринадцатом этаже, смотрел перед собою в пустоту. Молчал. Ему нездоровилось.
– Конечно, все эти знаки внимания были для нее очень важны, но больше всех ей тогда помог… хотя, помог – не знаю, могу ли я так сказать, потому что все оказалось не так уж просто, некий Поль Дюка. Психолог, работавший с пациентами всех отделений и приходивший несколько раз в неделю по требованию больных.
Добрый он был, должна признаться… И это глупо, конечно, но мне казалось, я прямо-таки чувствовала, что его работа сродни работе уборщиков. Он заходил в палаты, полные миазмов, закрывал дверь, проводил там иногда десять минут, иногда два часа, с нами не разговаривал вообще, даже вопросов не задавал, спасибо еще что здоровался, но когда мы заходили после него… как бы тебе объяснить… в палате менялся свет… Как будто бы он там окно открыл. Одно из тех огромных окон без ручек, всегда закрытых наглухо, по той простой причине, что так уж предрешено…
Однажды вечером, поздно, он зашел в ординаторскую, чего с ним раньше никогда не случалось, кажется, ему понадобился листок бумаги… А она сидела там в темноте с зеркальцем в руке, верно, подкрашивалась.
Простите, сказал он, я зажгу свет? И он ее увидел. И в руке она держала вовсе не карандаш или губную помаду, а скальпель.
Она сделала большой глоток воды.
– Он встал перед ней на колени, обработал ее раны, и не один месяц ходил к ней потом… Он подолгу слушал ее, уверял, что Алексис повел себя абсолютно нормально. И более того, здраво и разумно. И что он вернется, как возвращался раньше. И что она, нет, она не была ему плохой матерью. Никогда. Что он, мол, много работал с наркоманами и те, кого любят, излечиваются легче, чем другие. А уж его-то, видит Бог, еще как любили! Да, – смеялся он, – Бог это видит. Вот если бы его кто так любил! Сыну ее хорошо там, где он сейчас, он все о нем разузнает и ей расскажет, а она должна вести себя как всегда. То есть просто делать то, что делала всегда, и, главное, самое главное, оставаться самой собой, потому что Алексис пойдет теперь своей дорогой, и, возможно, эта дорога уведет его от нее… Ну, на какое-то время… Вы верите мне, Анук? И она поверила и… Ты плохо выглядишь. Что с тобой? Ты весь бледный…
– Наверное, мне надо что-нибудь съесть, но мне… – Он попробовал улыбнуться, – в общем, я… У вас не найдется кусочка хлеба?
– Сильви, – пробормотал он, не переставая жевать.
– Да?
– Вы так хорошо рассказываете… Ее глаза затуманились.
– Это и понятно… После того, как она умерла, я только о ней и думаю… Днем и ночью ко мне беспрестанно возвращаются обрывки воспоминаний… Я плохо сплю, разговариваю сама с собой, задаю ей вопросы, пытаюсь понять… Ведь это она научила меня профессии, с ней связаны все мои профессиональные победы, и именно с ней я как ни с кем хохотала до слез. Она всегда была рядом, когда я нуждалась в ней, всегда находила те самые слова, которые делают людей сильнее… терпимее… Она крестная моей старшей дочери, и когда у моего мужа обнаружили рак, она, как всегда, оказалась на высоте… Со мной, с ним, с детьми…
– Он…
– Нет, нет, – просияла она, – он жив! Но ты его не увидишь, он посчитал, что лучше оставить нас одних… Так я продолжаю? Хочешь еще чего-нибудь съесть?
– Нет, нет, я вас… Я тебя слушаю…
– Так вот, она ему поверила, – говорила я, – и тут я увидела, увидела собственными глазами, на что способна любовь. Она распрямилась, перестала пить, похудела, помолодела, горе отпустило ее, ты вот говорил, что от нее горем пахло, а она стала прежней. Прежнее лицо. Те же черты, улыбка, веселые глаза. Ты же помнишь, какая она была, какие фортели выкидывала? Заводная, смешная, сумасшедшая. Как бесстыжая школьница, которая влетела в спальню к мальчишкам и избежала наказания… И красивая, Шарль. Такая красивая…
Шарль все помнил.
– И все это он… Этот Поль… Ты даже не представляешь, как я радовалась, глядя на нее. Думала про себя: наконец-то, Жизнь отдает ей должное. Она это заслужила… В тот момент я уволилась. Как раз из-за мужа… Он пошел на поправку и, затянув пояса, мы уже могли обходиться без моей зарплаты. И потом, дочь ждала ребенка, Анук вернулась, в общем… Все, решила, пора бросать это дело и заняться семьей… Родился Гийом, я снова стала жить, как нормальные люди. Без стрессов, без дежурств, не сверяясь с календарем всякий раз, когда куда-либо приглашают, без всех этих запахов… Подносы с едой, дезинфицирующие средства, кофе, кровь, лекарства… Все это я променяла на прогулки в сквере и пачки печенья… С Анук мы почти не виделись, время от времени созванивались. Все шло хорошо.
А потом однажды ночью она позвонила мне и стала говорить что-то невнятное. Единственное, что я поняла: она опять пьяна… На следующий день я поехала к ней.
Он написал ей письмо, которое она никакие могла понять. Просила, чтобы я, я, прочла его и объяснила. Что он там говорит, а? Что говорит?!! Он ее бросает или не бросает? Она была… просто убита. И я прочитала это…
Покачала головой.
– …это дерьмо, приправленное всяческой тарабарщиной и заумью из лексикона психиатров… Вроде бы так все деликатно, сплошь красивые слова. Ну, как бы достойно, благородно, но на самом деле… просто подлость.
– Так что? Что? – молила она. – Что все это значит, как ты думаешь? Со мной-то что?
Что я могла ей сказать? Тебя просто нет. На, погляди… Ты больше не существуешь. Он настолько тебя презирает, что даже не считает нужным нормально объясниться… Нет… Я не могла. Я просто обняла ее и тогда, конечно, она поняла.
Знаешь, Шарль, я сто раз это видела и никогда этого не пойму: почему люди, которые блестяще выполняют свою работу и объективно делают столько добра, в обычной жизни оказываются просто подонками? А? Как это возможно? Где, в конце концов, где она, их человечность?
Я пробыла с ней весь день. Боялась оставить одну. Была уверена, что она в лучшем случае напьется до бесчувствия, а в худшем… Умоляла пожить немного у нас, в комнате девочек, мы не будем ее беспокоить и… Она высморкалась как следует, заколола волосы, утерла глаза, подняла голову и улыбнулась мне. Какой-то жуткой, застывшей улыбкой – в жизни никогда такого не видела.
А ведь ей было в тот момент… Ладно… Не будем об этом. Она постаралась растянуть ее надолго, эту свою улыбку. И, провожая меня, уверяла, что я могу спокойно ехать, и ничего такого она не сделает, что с ней и похлеще бывало, и теперь ее голыми руками не возьмешь.
Я сдалась, но с условием, что могу ей звонить в любое время дня и ночи. Она рассмеялась. И сказала, ладно. И добавила, что я настоящая зануда… И действительно, она держалась. Я была поражена. В то время мы стали видеться чаще, я очень внимательно к ней приглядывалась, белки глаз были нормальные, от пальто, которое я вешала сама, не пахло, никаких признаков… Она не пила… Молчание.
– Теперь я думаю, что именно это и должно было бы меня насторожить. То, что я тебе сейчас скажу, это ужасно, но, на самом деле, пока она пила, это означало, что она живет и хоть как-то… не знаю… борется, что ли… Знаешь… я столько всего тут передумала… А потом она вдруг сказала мне, что увольняется. Я как с неба свалилась. В тот день, я хорошо его помню, мы были с ней в чайной, потом прошлись по Тюильри. Была прекрасная погода, мы шли под ручку, и тут она объявила: все, я бросаю работу. Я замедлила шаг и долгое время молчала, ожидая продолжения… Я ухожу, потому что… или я ухожу из-за того, что… Но нет, больше она ничего не сказала. Почему, Анук, почему? – в конце концов выговорила я, – тебе же всего пятьдесят пять… Как же ты будешь жить? На что? А думала, прежде всего, «для кого» и «для чего», но не решилась сказать это прямо. Она ничего не ответила. Вот так.
А потом раздался шепот:
«Все, все… Они все меня бросили. Один за другим… У меня осталась одна только больница, понимаешь? И вот тут первой должна уйти я, иначе, я знаю, я этого не переживу. Чтобы хоть что-то в моей поганой жизни не причинило мне боль. Вот ты только представь, как меня будут провожать на пенсию, – ухмыльнулась она. – Забираю подарок, целуюсь со всеми, и… что потом? Куда иду? Что делаю? Помираю». Я не знала что ответить, но это было и не важно: она уже влезла в заднюю дверь автобуса и прощалась со мной через окно.
Сильви поставила стакан на стол и замолчала.
– А потом? – рискнул Шарль. – Это… это конец?
– Нет. Но… на самом деле, да…
Извинилась, сняла очки, оторвала кусочек бумажного полотенца, и испортила весь свой макияж.
Шарль встал, отошел к балкону, на сей раз повернулся к ней спиной, и вцепился в перила, как в леера.
Ему хотелось курить. Не решился. В этом доме человек переболел раком. Может, это и не было связано с курением, но как знать? Посмотрел на видневшиеся вдалеке башни и снова стал думать о тех людях, в Ренне…
Тех, кто никогда ее не любил. Не называл настоящим именем. Кто сделал ее ущербной, неполноценной пьяницей. Кто протягивал к ней руки, только для того, чтобы взять ее деньги. Те самые, которые она зарабатывала, запрещая больным умирать, пока Алексис сам застегивал портфель и вешал ключ на шею, но благодаря которым – и за это им большое спасибо – одним особенно тоскливым вечером, Нуну удался потрясающий спектакль-импровизация.
– Ну кончай, Сокровище, переживать из-за этих кретинов… Кончай сейчас же. Чего от них еще ждать, а?
И пошарив на кухне в поисках нужной ему бутафории, всех их изобразил.
Ну, прямо как живых.
Папаша ругается. Мамаша его утешает. Старший брат дразнится. Младшая сестра шепелявит. Дед заговаривается.
А старая тетка чешет спину после банок. А старый дядька пукает И собака тут, и кошка, и почтальон, и мсье кюре, и даже сельский полицейский, одолживший трубу у Алексиса… И все это было так весело, словно мы и правда отужинали в семейном кругу…
Он вдохнул поглубже бульварной свежести и, Господи, как же он не любил это слово, сформулировал то, что мучило его последние полгода. Хотя нет, вот уже двадцать лет:
– Я… Я тоже такой…
– Какой?
– Я тоже ее бросил…
– Да, но ты же очень ее любил…
Он обернулся, и она добавила, при этом на лице ее появилась насмешливая ямочка:
– Не знаю, почему я собственно сказала «очень»…
– Это было так заметно? – забеспокоился наш постаревший мальчик.
– Нет, нет, успокойся. Почти что нет. Примерно, как наряды Нуну…
Шарль опустил голову. От ее улыбки у него зачесались уши.
– Знаешь, я не решилась прервать тебя, когда ты сказал, что Нуну был ее единственной любовью, но в тот день на кладбище, когда я увидела эти оранжевые буквы, точно салют среди всего этого… скорбного уныния, я поклялась себе больше не плакать, но, признаюсь, не выдержала… Потом на соседнюю могилу пришла эта жуткая женщина и завелась. Она, мол, видела того негодяя, который все это сделал, просто стыд и срам… Я ничего не ответила. Что она понимает, старая карга? Но про себя подумала: этот негодяй, как вы говорите, был любовью всей ее жизни.
Ты только не смотри на меня так, Шарль, я уже сказала тебе, не хочу больше плакать? Хватит с меня… И вообще, не такими бы она хотела нас видеть…
Она взяла еще один носовой платок.
– Она носила твою фотографию в кошельке, говорила о тебе постоянно, и только хорошее. Говорила, что ты – единственный мужчина в мире, и тут уж, конечно, бедный Нуну не в счет, кто относился к ней по-человечески…
Какое счастье, говорила она, что я встретила его, это примирило меня с остальными… Говорила еще, что если Алексис все же выпутался, то только благодаря тебе, потому что, когда вы были маленькими, ты заботился о нем лучше, чем она… Ты всегда помогал ему делать уроки и готовиться к выступлениям и не будь тебя, неизвестно еще до чего бы он докатился… И весь их сумасшедший дом только на тебе и держался…




























