355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берзер » 'Слушали - постановили' » Текст книги (страница 4)
'Слушали - постановили'
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 05:52

Текст книги "'Слушали - постановили'"


Автор книги: Анна Берзер


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Вот в этом гарантия, что ошибок не будет.

Для меня сейчас настало время переосмысливания и своих позиций и своих взглядов. Надо сказать, что я делаю это не на словах, а на деле. За это время перечла страшно много, прочла четыре раза роман Гроссмана, перечла многих наших писателей, сейчас по много часов сижу за работами классиков марксизма, осваиваю их творчество. Пишу новую статью, в новой для меня области. Я могу ошибаться, редакция мне помогает.

Мне кажется, когда мы по-творчески будем подходить к марксизму-ленинизму, к принципиальности, когда больше сплотимся вместе, когда вся эта мышиная возня, которая существует сейчас, будет отметена, когда мы по-хозяйски будем смотреть на все хорошее, что мы сможем сделать, – вот тогда придет тот день, когда мы не будем иметь ошибок, вот в этом будет наша гарантия.

Тов. ЕРМИЛОВ:

Я хочу остановиться на одной стороне. Из числа тех выводов, которые мы должны сделать, и редакция журнала "Новый мир", и каждый из нас, мне хочется затронуть, поднять одну сторону. Товарищ Сталин учил, что в каждом произведении нужно видеть пафос этого произведения, главное в нем, нужно видеть, для чего оно написано, а потом подходить к другим его сторонам. А вот редакция журнала "Новый мир" не подошла к роману Гроссмана и повести Казакевича с этой точки зрения. О повести Казакевича я хочу сказать несколько более подробно, так как о романе Гроссмана уже говорили.

О романе Гроссмана хочется сказать еще одно, что в умении увидеть пафос произведения очень часто помогает умение понять его композицию, его сюжет – чем движется данное произведение. В романе В. Гроссмана характерно то, что человек подверстывается под события. Нужны ему героические усилия тыла – появляется шахтер, нужно показать такой-то эпизод – и появляется нужный человек, иллюстрирующий событие. Это, надо сказать, довольно-таки редкое явление, когда человек берется как иллюстрация к событиям. А сквозные персонажи, которые проходят через весь роман, – это все люди ничтожные. И в результате здесь нет ни одного сильного характера, который прошел бы через все тяжести и трудности войны. И в результате получается, что остается одна тяжесть и мрак, а потому в целом произведение играет роль не мобилизующую, а демобилизующую.

Или если взять повесть Казакевича. Меня, который очень любит, как и все мы, "Звезду" Казакевича, поразило в последнем его произведении то, что А. М. Горький называл эмоциональной неграмотностью, моральным толстокожием. И это повторяется во многих местах и ситуациях. Этот приход к двум женщинам-учительницам, которые встречаются с незнакомыми им офицерами, вся эта ситуация так и построена, чтобы появились два ученика, ухода которых утомленная женщина с нетерпением ждет, а эти дети смотрят на нее как на самого важного человека в их жизни. Вся эта ситуация и рассчитана на то, чтобы рассказать о "стыдненьком" и "грязненьком" и построена на андрее-платоновских ситуациях, на достоевщине.

Или взять образ профессора, который является замечательным советским человеком. Оказывается, что этот профессор, узнав, что его дочь беременна, очень легко ее бросает, поверив в ее распутность и в то, что на фронт она пошла для удовлетворения своих низменных потребностей. А ведь он знает свою дочь!

Все это можно назвать эмоциональной неграмотностью, душевной грубостью.

А когда вы смотрите на композицию этой повести, вы видите, что эта вещь отличается и внутренними противоречиями. Ее темой кажется борьба за освобождение Норвегии. Но что движет всю эту вещь, ее существо? Движет история любви. Чернышевский говорил, что, если вы пишете о любви, имейте мужество писать именно о любви. И здесь фактическим двигателем событий является история любви. Каково построение всей вещи? Мы это видим по главам: "Моряк в пехоте" (это – он), "Аничка Белозерова" (это – она), "Разведка боем" (речь идет о разведке любви, в результате которой выясняется, что люди могут любить друг друга). Затем разлука, и для этого берется флот. Если проанализировать эту вещь, вы увидите, что она движется историей этой любви, а война подверстывается под эту любовь.

Таким образом, оказывается, что война подтасовывается под любовь. И когда вы раздумываете, зачем же эта история любви взята в центре, вы видите, что автор, эмоционально максимально обострив ваше восприятие гибели того человека, который представлен обаятельным героем, прекрасным человеком, показывает затем его смерть именно как то, к чему автор стремился, что ставил своей целью.

У нас есть много произведений о войне, в которых гибнут замечательные люди: так происходит в романе "Война и мир", в "Тарасе Бульбе". Гибнут замечательные люди, близкие нам, в "Молодой гвардии" Фадеева, гибнут у Твардовского люди в "Переправе", гибнут люди у Шолохова. Но смерть этих людей не поставлена в сюжете как апогей, как то, к чему художник стремится, подменяя всю историю войны гибелью человека, стремясь донести до читателя гибель человека, показать, что человек, который мог бы любить, у которого будет ребенок, – гибнет. И получается у Казакевича, что повесть эта повесть о том, как война губит любовь, губит детство, губит семью. Вот почему она производит такое тяжелое пессимистическое впечатление. Здесь пафос не в том, как люди дрались, а как люди умирали. И пафос в романе Гроссмана не в том, как люди могут драться, а в том, как умеют умирать. И мы можем, мы имеем право сказать, что при всей специфичности этих явлений у них есть общее.

И если говорить точнее и называть вещи своими именами, то после того, как мы проделаем эту скрупулезную работу и покажем, что только это составляет ее движущую цель, что война подверстывается под это, что цель показать, как гибнет хороший человек, вот тогда мы скажем, что война губит все светлое, и тогда мы увидим, что мы читали много таких книг. Мы читали (я не хочу проводить аналогии) о том, как война губит жизнь и счастье человеческое, об этом написано много книг, которые мы называем с полным основанием пацифистскими и которые не служат мобилизации. Вот то сходство, которое существует между повестью Казакевича и романом Гроссмана при всех различиях между ними. И мне хотелось подчеркнуть не необходимость прежде всего видеть хорошие и плохие страницы, а пробраться через образ человека к сущности, увидеть главное и с этой точки зрения оценивать все произведения. Вот из той практики критической, которая нам всем предстоит, это самый главный, мне кажется, вывод.

Тов. ЛЬВОВА *:

Товарищи! Вопрос с напечатанием романа Гроссмана меня взволновал необычайно. Все мы пережили тяжелые дни смерти товарища Сталина. Это было горе чрезвычайное, такое, которое за все время существования человечества никогда не переживалось, потому что это горе было для каждого личным горем, ударяющим прямо в сердце, и было всечеловеческим, оно было горем всего человечества. Я знаю, что многие люди это чрезвычайно, невероятно тяжело пережили и не могут овладеть собой. Так же как и вы все, переживала это горе и я.

Я была больна в это время к не могла выйти на улицу и слиться с народом. Я начала искать способ, как с этим справиться, потому что плакать (да, я много плакала) – этого мало. Я плакала, но внутри стало созревать такое чувство, которое говорило мне, что надо найти для себя дело, которое связано со Сталиным, чтобы чувствовать, пока он еще не погребен, что это его дело. Я стала читать роман Гроссмана, и это мне очень помогло **. Может быть, под влиянием того состояния, в котором я находилась тогда, я восприняла особенно остро этот роман и, может быть, особенно правильно. Меня поразило то, что в основу романа взят самый священный, самый важный момент войны, поворотный момент для русского народа и всего Советского Союза. И меня поразила больше всего тема показа народа на войне. Что касается семьи Шапошниковых-Ростовых, то это настолько жалкий тип эпигонства, что эта тема прошла мимо меня. Я, главным образом, следила за темой показа народа на войне. Я сама разговаривала с собой, сама продумывала все. И я видела, что совершено на страницах советской печати недопустимое и громадное преступление перед русским народом, перед всеми народами Советского Союза, которые сражались на войне.

* Ксения Львова писала произведения, которые никто и никогда не читал. И вдруг ее неудобочитаемую повесть "На лесной полосе" приметил Сталин, выхватил из потока и вознес до небес. Всюду появились восторженные статьи о ней, а в 1949 году Сталин вставил ее в списки и наградил Сталинской премией.

В 1955 году она выпустит роман "Елена", который критика того времени назовет поэтизацией пошлости и образцом дурного вкуса.

** Удивительно это чтение романа Гроссмана над открытым гробом Сталина, которое звучит в разных выступлениях. "Пока не погребен..." Есть чем гордиться Василию Семеновичу Гроссману...

Если вы возьмете этот роман и просто перепечатаете все страницы, где говорится о наших бойцах, где они даны в действии, где даны их интересы и попытки показать их духовный мир, вы увидите, что это – страшная клевета на наш народ, что это прямо преступление и таких преступлений не бывало еще в нашей литературе.

Здесь дело не в том, что писал Симонов в "Литературной газете", пусть центром будет эта семья, это ничего не значит, дело не в этом, так как если вы изымете эту семью, а оставите войну, вы увидите, что это не играет роли, а играет роль концепция художника, участие нашего народа в войне. И невольно возникает вопрос: разве те моральные уроды, которые показаны в виде наших бойцов, – разве они могли бы одержать величайшую в мире победу? Нет.

Вот вас всех восхищает сцена обороны вокзала. Николаева говорит, что она несколько раз перечитала этот роман, – а что вы там увидели? Ведь в конце этой сцены показано, что все полегли, а кто победил? Ответьте мне на этот загадочный вопрос.

И здесь я хотела бы сказать об угле зрения художника. Здесь много говорилось о Льве Толстом, и в выступлении Твардовского было просто опорочено имя великого русского писателя-патриота Льва Толстого. Ведь никакого сравнения нет, как показал народ на войне и как показал французов Лев Толстой и как показал народ на войне и немцев – Гроссман. Те страницы, которые написаны Гроссманом о немцах, меня просто захватили. Я почувствовала тонкий духовный мир у каждого из них, увидела, как они сознательно ко всему относятся и какая великая фигура Гитлер. Вероятно, в мировой литературе у нас не появилось еще такого многогранного образа Гитлера, который заставляет понять все детали, – почему он держал в такой магии свой народ.

Фигура Гитлера сделана величественно, великолепно *.

* Чтение этой стенограммы в течение долгих лет каждый раз именно на этом месте обрывается для меня приступом удушья и тоски... Чтобы великого антифашиста и гуманиста сделать певцом Гитлера и нацизма... Не случайно Сталин почуял родную себе душу и вырвал ее из небытия. И с какой изощренной профессиональной подлостью ведет она свою короткую речь.

Я думаю, что вы заметили тоже эти строки о мрачной поэзии Освенцима, эти строки, которые достойны быть вспомянуты в мировой литературе.

Я хочу здесь сказать о величайшем художнике. Когда Толстой описывал французов, то описывал как русский человек, который описывает своего врага, с иронией, с пониманием его психологии, видно, что он выше француза на голову. А как описал немцев Гроссман, так писать нельзя, не административно, а в плане искусства. Художником может называться тот, кто патриот, тот, кто может называться патриотом своего народа, а у Гроссмана нет патриотизма в этом деле.

И здесь не только ошибка Твардовского, это большое упущение и недосмотр всей нашей общественности.

Тов. СУРОВ:

К тем ошибкам, которые здесь обсуждаются и которые допущены "Новым миром", хочу отнести еще две ошибки, очень серьезные, ошибки, которые являются двумя сторонами одной медали. И медаль эту можно было вручить товарищу Твардовскому как главному редактору за игнорирование, мягко говоря, а вернее, за дискредитацию советской драматургии. Эти ошибки сделаны почти подряд *.

В журнале № 10 "Нового мира" за 1952 год опубликована статья Комиссаржевского, называется она "Человек на сцене". Написана она очень бойко, недопустимо бойко. И что она в себе содержит? Это, товарищ Фадеев, самый блестящий пример, как раскрыта эта новорапповская "теория" предметно, ясно, иллюстративно.

С меня Комиссаржевский начинает очень хорошо. Далее моей драматургией вышибает Софронова, последнюю пьесу, затем, чтобы уж совершенно осмеять софроновскую драматургию, приводит цитату Салтыкова-Щедрина **.

* А. Суров – одна из мрачнейших и характернейших фигур, выплывшая в те годы в мутных волнах космополитизма. Лауреат Сталинской премии за пьесу "Зеленая улица" в 1949 г. и пьесу "Рассвет над Москвой" в 1951 г. В тот, 1949, год Сталин сделал его невыносимую по тупости пьесу "Зеленая улица" главной дубинкой, под непрерывный свист которой отделяли в критике патриотов от космополитов. Имя Сурова вскоре исчезнет из литературы. Он будет исключен из Союза писателей, так как специальная комиссия установит, что пьес своих он не писал, а нанимал людей, лишенных всяких возможностей заработать.

** Погромная машина работает на полном ходу – и мы являемся свидетелями того, как на наших глазах Суров набрасывает космополитическую петлю на шею В. Комиссаржевскому, театральному критику, в будущем главному режиссеру театра им. Ермоловой. Он смело и правдиво, по заслугам дал резко отрицательную оценку пьесе Софронова "Иначе жить нельзя".

Тов. ФАДЕЕВ А. А.:

Между прочим, правильно говорит товарищ Суров. Ведь скажем так: не каждый недостаток есть порок. Вообще нам много приходится критиковать недостатки. У пьесы Софронова есть художественные недостатки, но есть много достоинств в изображении колеблющихся, переходящих на нашу сторону немцев.

Скажем, Симонов написал объективно и показал, какие достоинства и какие недостатки. Я бы прибавил еще недостатки. Но, во-первых, товарищи, эта вещь написана на очень важную тему. Во-вторых, она написана руками драматурга, и, в-третьих, там есть удачи. Значит, надо было отметить, что в пьесе правильно, и показать, какие есть недостатки.

Комиссаржевский критикует в таком духе: "Пьеса показалась мне рассудочной, риторичной, написанной без должного волнения, без интересных характеров, без настоящего знания описываемой страны".

То есть он сразу зачеркнул все. И затем, вместо того чтобы поставить на этом точку *, он говорит: "Но, если пьеса плоха, все равно ничего путного из этого занятия не получится, как бы режиссер и актеры ни пытались ее спасти. "По моему мнению, – советовал Салтыков-Щедрин, – глупые пьесы следует играть как можно сквернее: это обязанность всякого уважающего себя актера. От этого может произойти тройная польза: во-первых, прекратится систематическое обольщение публики каким-то мнимым блеском, закрывающим собою положительную дребедень, во-вторых, это отвадит плохих авторов от привычки ставить дрянные пьесы на сцене, и, в-третьих, через это воздается действительная дань уважения искусству"".

* Фадееву тоже не хочется ставить точку, и, прервав Сурова, он не случайно так пространно цитирует Комиссаржевского.

Вот как рапповщина сочетается здесь с позициями чуждыми...

Тов. ПЕРВЕНЦЕВ: это прямо-таки диверсия!

Тов. ФАДЕЕВ:

Я не хочу употреблять это слово, которое употребляется в применении к более серьезным вещам... *

* Вот так и прозвучало это главное страшное слово того времени... Диверсия! Именно в этих устах, как крик Первенцева, обращенный в зал. Хотелось бы обратить внимание на то, что Фадеев в своей первой непосредственной реакции отбросил это слово. В этом шабаше ведьм ничего не угрожало только главному диверсанту – Салтыкову-Щедрину, обнажившему через Комиссаржевского свой меч против Сурова и Софронова. И они двинули свои ряды... "Что наделал Комиссаржевский" – этому посвящена речь Сурова.

Тов. СУРОВ:

Так представлена театральная критика и такие драматургические оценки даются в журнале "Новый мир". И если рассмотреть все эти ходы, посмотреть, как оценивается отношение к космополитам, то тот же Комиссаржевский утверждает то же, что самое главное было в антипатриотической критике: это то, что только в театре может родиться драматургическое произведение. Вот что наделал Комиссаржевский и как сомкнулась новорапповская точка зрения на драматургию с точкой зрения космополитической.

Так, как представлено критикой состояние нашей драматургии, – это тяжелая вещь, а известно, что, несмотря на тяжелое состояние, наша драматургия развивается и будет развиваться. И если сравнить результаты 1952-го и результаты 1951 года, мы видим, что они ярче и значительнее, а я прямо-таки утверждаю, что в 1953 году мы будем иметь много новых ярких произведений, будем иметь дальнейшее движение, как бы ни пытались остановить это движение представители различных враждебных взглядов на советскую драматургию.

Это – теоретическая сторона. А практически "Новый мир" публикует такие статьи, которые снимают начисто советскую драматургию. Или как можно объяснить появление такой пьесы, если это можно назвать пьесой, как сатирическая комедия С. Нариньяни? Публикуя эту пьесу, я считаю, редколлегия подтвердила точку зрения Комиссаржевского на советскую драматургию, на советскую комедию. Посмотрите, какая это ложь на наше советское общество!

Я оглашал уже здесь на недавно состоявшемся заседании Секретариата письмо группы читателей одного дома, – там и архитектор, и инженер, студенты и еще многие. Я целиком и полностью эту точку зрения разделяю и с резким и полным разбором этой пьесы выступил и хочу сказать, да и в письме сказано, что это написано в традициях Зощенко. И это надо было рассмотреть "Новому миру", чего он не сделал *.

* Как в кадрах документального кино, звучат голоса, видны лица людей. И Суров в этой своей речи так невыносим и так неповторим. И его красное жирное лицо (не может быть, чтобы я забыла его), его зачесанные назад светлые потные волосы, и шуба на меху, и толстая палка, с которой он ходил по коридорам редакций и поднимался в лифте по этажам. Посмотрите, с какой оборотистостью я ловкостью он фабрикует дела... Вот он сделал космополитом неугодного ему критика. Вот он сбросил в "зощенковские" бездны опасного для него конкурента по драматургии. С Гроссманом справились. А он смотрит вперед. Для него сейчас пьеса С. Нариньяни "Аноним" – главная мишень. Пьеса с живым и правдивым сюжетом о беззащитности честных людей перед лицом клеветника.

Эта комедия напечатана в журнале "Новый мир" в 1953 г. – в номере 2. Следовательно, вышла только что в свет. А Суров уже потрясает перед собравшимися сфабрикованными им письмами и протестами от всех групп населения Советского Союза.

Семен Нариньяни – известный фельетонист, потом правдист, но к жанру комедии с той поры он не возвращался никогда.

И наконец, последнее. Товарищ Фадеев называл все эти вредные теории, которые путаются у нас под ногами, которые трудно поймать с поличным, так как они рядятся в разные формы. И вот я хочу сказать о теории бесконфликтности, которая действительно отбросила нашу драматургию, которая вывела из строя крупных мастеров нашей драматургии. Она теоретически разоблачена, но практически действует, глушит, она очень удобна врагам. Теорию бесконфликтности как будто можно разоблачать, так нет, она рядится в иную форму. Наши конфликтные пьесы называют бесконфликтными, пойди, разберись здесь. Эта теория еще действует.

Тов. СИМОНОВ:

Я хочу взять слово в порядке выступления. Прежде всего мне бы хотелось сказать несколько слов относительно той критики, которая прозвучала в выступлении товарища Фадеева в адрес передовой, напечатанной в "Литературной газете". Во-первых, хочу довести до сведения Президиума, что автором этой передовой являюсь я, во-вторых, хочу сказать, что тенденции выступить с критикой новорапповского толка у меня не было. Я этого признать не хочу и не могу. Я бы сказал неправду, если бы признал это.

А. А. ФАДЕЕВ: Может быть, здесь было желание немножко угодить?

Нет. Причина такова. Нельзя говорить о важных явлениях, о бдительности, о необходимости борьбы с чуждыми явлениями в литературе, не взвешивая, подходить к этим вопросам нужно осторожно, нужно обдумывать, нужно взвешивать каждое слово, предварительно обсудив, к какому явлению ты адресуешься с тем или иным утверждением. Очевидно, я в этой передовой выступил, как подал реплику товарищ, с диверсией. Вот примерно такой критической диверсией я заключил передовую. Так что с существом, смыслом реплики Первенцева я согласен. В статье Комиссаржевского мы сталкиваемся с вредным делом.

Также в статье хотелось сказать, что литература наша должна работать сплоченно, дружно, должна решать большие проблемы и, делая это, мы должны зорко смотреть, должны быть бдительными, ясно понимать, где есть явления враждебные, и там, где они враждебны в литературе, надо разговаривать с ними крутым, резким языком. Я не подумал об этом, но надо было поговорить о той воспитательной роли, которую должны сыграть и наша критика и наша печать среди писателей, которые являются честными советскими писателями, но совершают иногда очень серьезные идейные ошибки.

Но это не значит, что мы не должны заниматься их воспитанием, мы должны им заниматься. А иногда доброжелательство проявляется и в резкой постановке вопроса – не истерически, не крикливо, но резко, чтобы подчеркнуть всю глубину ошибок.

Вот что хотелось сказать и что, благодаря несерьезному подходу к формулированию вопроса, имело место в данной статье в "Литературной газете", и что превратилось в такую вещь, когда получилось обратное действие, и это может создать атмосферу запугивания, вместо резкой суровой деловой критики недостатков нашей литературы.

Теперь в отношении романа Гроссмана. Я не хочу заниматься долго предысторией, говорить о том, когда и что я сказал по поводу этого романа, какие замечания сделал и в результате чего ошибся с этим романом. Я мог бы все это сказать и вытащить на 80 страниц замечания, которые были даны мной Гроссману, когда он принес свой роман. Это все было. Были критические замечания, типа агаповских, но честь и хвала была бы мне, если бы я удержался на этих позициях, а не проголосовал бы на Президиуме за этот роман вместе с некоторыми членами Президиума и Секретариата, чтобы выдвинуть этот роман на обсуждение в Комитете по Сталинским премиям. В этот я виноват также, а анализировать те замечания, которые я делал, – нет смысла. Значит – совершена ошибка...

Что касается газеты, я считаю, что "Литературная газета" совершенно правильно в своей редакционной статье осветила роман Василия Гроссмана и его ошибки. Считаю правильным и то, что в последнем абзаце статьи было сказано, что Василий Гроссман должен осознать свои идейные ошибки и только тогда сможет продолжать работать. Это долг "Литературной газеты" был сказать это. А противопоставлять эту статью статьям в "Правде" и "Коммунисте" – было попыткой демагогической. Это наш долг был так сказать писателю.

Это наш долг, и об этом мы сейчас можем сказать. К сожалению, мы до сих пор не видим от Гроссмана честного, открытого признания своих ошибок, обращения в свою писательскую организацию. Это очень плохо, это очень скверно характеризует его как писателя и как члена нашей писательской организации.

Нужно призвать в "Литературной газете", чтобы он признал свои ошибки, и объяснить, что, если он не поймет всей глубины своих ошибок, тогда будет другой разговор. Я считаю, что Гроссман поступил неверно. Если он не желает ответить на критику, с ним у нас по-другому будут говорить. Об этом я также считаю здесь необходимым сказать.

Теперь несколько слов о книге Казакевича. Я согласен с глубоким анализом основного порока повести Казакевича, который дал Ермилов. Я считаю, что в том, что он сказал, как он проанализировал повесть, пришел к существу вопроса, что это вещь с тяжелым духом пацифизма, вещь, отдающая пацифизмом основательным образом, – он прав. Он наилучшим образом, до самого корня, с такой глубиной, как никто из нас, проанализировал эту повесть. Я присоединяюсь к тому, что сказал Ермилов.

Я хочу вот о чем сказать. Нельзя относиться к материалу жизни как к чему-то, что имеет просто самоценное значение. Вот, мол, я был на войне, я то-то видел, у меня богатый запас впечатлений – и это ценность у меня. Это может стать ценным, а может и не стать, как и всякий другой запас впечатлений. Не сомневаюсь, что у Казакевича большой запас впечатлений о войне. Но ради чего писать о войне? Ответьте на этот вопрос, для чего я буду писать повесть об Отечественной войне? Если я хочу ответить желаниям, нуждам народа, общественности, то я должен написать вещь, которая воспитывала бы народ, молодежь в состоянии готовности ко всем возможностям, которыми грозят наши враги, в состоянии моральной, духовной готовности, в состоянии крепить силы. Беря пример Отечественной войны, я должен показать примеры мужества, высокого морального духа, то есть то, что увеличивало бы идейный багаж каждого человека, который прочтет эту книгу и которому предстоят, может быть, новые бои, которые навяжут нам враги. Вот в чем смысл.

Я не понимаю, почему Казакевич не понял, что смысл только такой. Иначе это просто литературное упражнение, которое только показывает, что этот автор талантлив, а другой, может быть, не талантлив.

Но когда автор талантлив – тем обиднее. Обидно, что повесть кажется написанной в каком-то душевном отпуску, вдалеке от тех задач, которые стоят перед советским народом и перед писателями и которые должны стоять и перед Эммануилом Казакевичем как одним из хороших талантливых советских писателей. Это очень важно понять.

Когда мы обижаемся иногда на критику, надо уметь не встречать это самолюбием, а понять свои ошибки. Только поняв их, можно дальше хорошо работать.

Вот что, я хотел сказать по поводу повести Эммануила Казакевича.

Тов. ПРОКОФЬЕВ:

Хочу поделиться своими ленинградскими впечатлениями *.

В то время когда печатался в "Новом мире" идейно порочный роман Василия Гроссмана, в Ленинграде среди писателей воскурился фимиам и слышались восхищенные отзывы по поводу этого произведения. Крестного хода, как это было в Москве, у нас не было, но хоругви носили и в Ленинграде. (Смех.) Шли сравнения с "Войной и миром" и так далее – в общем, то же самое, что я слышал, сидя в течение двух дней здесь в Москве **.

* Поэт Александр Прокофьев представлял ленинградскую писательскую организацию.

** Таким путем до нас доплескиваются ценные свидетельства об огромном успехе, которым пользовался роман.

Хочу сказать о работе редколлегии журнала "Новый мир". В наших разговорах не было ни слова о работе редколлегии, а это – важный вопрос. По разговорам Твардовского выявляется, что не все благополучно в редколлегии

"Нового мира". Товарищ Твардовский говорит, что волю редактора никому не сломить, что он один за все отвечает, что он подчинен ЦК и перед ним ответственен, и так далее. Но я считаю, что, как бы упрям ни был характер редактора, он всегда должен прислушиваться к мнению редколлегии. А ведь были даны сигналы в отношении этого романа со стороны товарища Агапова и других товарищей, так почему же этот роман шел в наступление? Я считаю, что работа редколлегии, сплоченного коллектива по-настоящему, должна быть положена во главу угла редакторской работы.

Товарищ Николаева сказала, что у нас не будет ошибок, а я, не будучи пророком, могу сказать, что у нас могут быть ошибки. И они будут, если будет и впредь осуществляться такой стиль работы...

Я считаю, что необходима сплоченная работа редколлегии, которая предохранит от серьезных ошибок и именно сразу.

Мне не нравится поведение Василия Гроссмана. Не так нужно писателю относиться, уважающему литературу и уважающему себя. Сколько раз мы говорили об этом романе после критики в "Правде", "Коммунисте", и мы не слышим голоса Гроссмана. Это поведение недостойно советского писателя, советского литератора.

Тов. ПЕРВЕНЦЕВ *:

* Аркадий Первенцев – итоговая фигура этого собрания. Тоже один из самых страшных.

Начал он свой путь символически знаменательно – в 1937 г. Выпустил тогда роман "Кочубей", состоящий из двух книг, потом опубликовал такой же огромный роман "Над Кубанью". Оба – из эпохи гражданской войны. Тягучие, с ложным, фальшивым сюжетом, невозможные для нормального чтения. Потом стал писать о войне Отечественной – сборники ("Гвардейские высоты"), роман ("Огненная земля"). В 1948 г наступил его звездный час: в журнале "Октябрь" Федора Панферова (мрачном прибежище всех темных сил того времени) был напечатан его роман "Честь смолоду", ставший предметом пародий и эпиграмм. Роман следует тоже отнести к числу любимых произведений Сталина. Он выделит его и наградит Сталинской премией в 1949 г., введя Первенцева в ряды личной боевой гвардии. После этого он напишет тонны примитивных, сталинских книг романы "Матросы", "Гамаюн – птица вещая", "Оливковая ветвь", сборники рассказов, очерки, пьесы, киносценарии, статьи. А в 1978 г. на конкурсе на лучшее произведение о рабочем классе, который длился два года, он получит вторую премию за роман "Гегемон".

Победитель? Гегемон? Прислушайтесь к нему, он и речь ведет как гегемон.

Товарищи! Когда я бросил здесь реплику "диверсия", она вызвала некоторую реакцию. Я хочу объяснить, что такое диверсия в литературном языке. Я считаю, что это моральная диверсия. Ибо писатель – это организм очень уязвимый *. Не буду возносить его до уровня ангела с крыльями, но еще раз повторяю, что это человек с очень уязвимым организмом, потому что занимается вопросами очень сложными, трудными, и часто небольшой удар, укол превращается в диверсию для этого уязвимого организма. Причем характерно, что диверсию предотвратить легко, но писатель живет в такой среде, где очень легко подвести под него моральную диверсию с пусканием крови. Если на улице бандит ударит меня ножом в живот, подбежит милиционер и защитит меня и любого из нас, но когда происходит моральная диверсия с пусканием крови (а для этого существуют статьи Комиссаржевского и не только против Софронова), то мне кажется, что это самая страшная диверсия.

* Хочется обратить внимание на то, что брошенное Первенцевым в зал понятие – "диверсия" – в дальнейшем развитии его речи будет иметь свой "сюжет", свои многообразные повороты. Сначала это диверсия против такого нежно ранимого существа, как Софронов...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю