355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берсенева » Первый, случайный, единственный » Текст книги (страница 9)
Первый, случайный, единственный
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Первый, случайный, единственный"


Автор книги: Анна Берсенева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Часть II

Глава 1

Наверное, ехать в Чечню ему все-таки не стоило.

Не интересуясь политикой, Георгий как-то даже не осознавал, что она вообще существует, эта Чечня. Ну, были же и раньше всякие «горячие точки»: сначала далеко, в Афганистане, потом поближе – в Карабахе, в Абхазии, даже в Молдавии. А полгода назад появилась еще одна. Жизнь так устроена, что есть люди, которые не могут не воевать, и ничего с этим не поделаешь. За свои двадцать четыре года он успел понять, что жизнь вообще не слишком логична и уж точно не многое в ней подчиняется человеческой воле.

Армию он отслужил, поэтому непосредственного отношения к нему все это иметь не могло. А думать о том, что имеет непосредственное отношение к каким-то чужим ему людям, – этого не мог он сам. Вернее, не хотел – сейчас не хотел.

У него была своя жизнь и своя в ней тоска. Он остался в Москве совершенно один, и это было не то блаженное одиночество, которое в молодые годы нисколько не тяготит – одиночество свободы, вольной жизни и всех радостей распахнутого тебе навстречу настоящего и будущего. Будущего он совсем не чувствовал, а прошлое его вот именно тяготило, потому что в этом прошлом была и своя вина, и чужое предательство, и бессмысленно проведенные дни, а он не считал, что такой опыт необходим человеку. Ему-то уж точно нужен был в жизни совсем другой опыт.

Правда, в Чечню он поехал вовсе не за каким-нибудь опытом. Георгий и сам не знал, зачем он туда поехал. Как-то надломилось все в жизни, что-то кончилось, и ничего не началось, и вдруг предлагают ехать не то чтобы на край света, но уж точно на край твоих представлений о свете… Кто бы отказался? Тем более что там, на этом краю, предстояло заниматься тем единственным, чем он только и хотел заниматься. Ну, и любопытство все-таки разбирало, конечно.

За это-то дурацкое любопытство он больше всего теперь на себя и злился: ему было стыдно за ничтожность этого чувства. То, что он здесь увидел, ошеломило его больше, чем если бы сразу по приезде, прямо на Ханкале, на военном аэродроме, его стукнули по голове здоровенной дубиной.

Конечно, он слышал, что Грозный бомбили, и видел по телевизору развалины. Правда, видел краем глаза, потому что раньше не интересовался, а потом, после Валериного предложения, до отъезда в Чечню оставалось всего три дня и телевизор смотреть было уже некогда. Дел оказалось невпроворот, одна покупка квартиры чего стоила… В общем, можно было считать, что картина мертвого города, притом не какого-нибудь экзотического афганского аула, а вот именно самого обыкновенного, мало чем отличающегося, например, от Таганрога города, – эта картина предстала перед ним впервые.

Даже Валера Речников, который, как Георгий успел заметить, относился к самым неожиданным явлениям жизни без особых эмоций, – даже он выглядел несколько опешившим.

– Да-а, Гора… – протянул Валера, глядя в окно армейского «газика», на котором они ехали через город, вернее, через то, что от него осталось. – Точечные, блин, удары! Ну, ясное дело, на карте-то город что? Точка и есть.

По развалинам бродили старухи, у развалин играли дети, и Георгий не понимал, как могут родители отпускать детей играть одних, когда вдалеке и невдалеке то и дело что-то взрывается, и слышатся выстрелы, и, значит, идет какая-то жизнь, к существованию детей совершенно не приспособленная.

– Перессал? – усмехнулся сержант, сидящий за рулем «газика». – Ничего, корреспондент, привыкнешь.

Георгий мельком глянул на свое отражение в шоферском зеркале, и ему стало стыдно за собственный вид – действительно, чересчур растерянный.

– Не то чтобы… – пожал он плечами. – Но детей-то жалко.

– Тоже привыкнешь, – снова усмехнулся водила. – Тут себя надо жалеть, а детей ихних начнешь жалеть, они же тебя и грохнут. – И повторил: – Не ссы, привыкнешь.

Но прошло уже два месяца, а привыкнуть он никак не мог.

То есть, мотаясь по вовсю воюющей Чечне, Георгий, конечно, привык к тем правилам, по которым здесь только и можно было выжить. Правил оказалось не так уж много, и они не сильно отличались у обеих воюющих сторон – а Георгий с Валерой, как и многие телевизионщики, снимали обе воюющих стороны. Правда, снимать непосредственно то, как чеченцы стреляют в русских, им все-таки не приходилось, но нетрудно было догадаться, что бородатые вооруженные мужики, которые то и дело появляются средь бела дня на дорогах, в селах и никого особенно не стесняются, – носят автоматы не для украшения.

Он многому здесь научился, и научился быстро, потому что вообще учился всему мгновенно, впитывая знания как губка. Наверное, ему и правда от природы была дана способность понимать самую суть любого умения, и поэтому технические навыки давались ему играючи. Так, во всяком случае, говорил итальянский оператор Марио Монтале, в съемочной группе которого Георгий, тогда еще вгиковский студент, работал однажды летом.

Теперь, в Чечне, все это казалось совершенно нереальным. «Дом с мезонином», который итальянцы снимали в деревне под Александровом, прожекторы с удивительными названиями «Джотто» и «Рембрандт», настоящая кинокамера, которой Георгий тогда научился снимать, – большая, похожая не на вещь, а на живое существо…

Впрочем, камера как раз выпадала из этого ряда счастливых нереальностей, потому что «Дивикам», которым он снимал теперь, тоже оказался отличной камерой. «Дивикам» хоть и несравним был по своим возможностям с настоящим киношным «Арифлексом», но зато был меньше, легче и лучше приспособлен для работы в ни для чего хорошего не приспособленных местах. Такой камеры не было ни у одного российского телеоператора, и все они завидовали этому рыжему то ли коллеге, то ли не коллеге – не поймешь, которому неизвестно за что и неизвестно зачем попал в огромные его ручищи такой волшебный агрегат.

И, в общем-то, у телевизионщиков были основания для завистливого недоумения. Задание, с которым Валера и Георгий приехали в Чечню, было не до конца понятно даже им самим. То есть у них не было, конечно, никакого секретного задания, и шпионской миссии они не выполняли, но вот зачем все-таки английская частная телекомпания подписала с ними более чем заманчивый для них контракт – это Георгий, например, понимал не очень.

Валера же считал, что им тут и понимать нечего. Вернее, незачем.

– Я что, лох, по-твоему? – объяснял он. – Я этот контракт, прежде чем подписать, самым крутым спецам показывал, гонорар свой за фильм про диггеров, считай, уполовинил на юристах. Говорят, все чисто: вы снимаете-монтируете что хотите, англичане прокатывают как хотят, и больше ничего. Ну, может, они себе имидж таким образом надеются заработать, вот и решили рискнуть. Это ж тебе Запад, не осины родные! Это наши приличную камеру только асу какому дадут, а их на такие дела жаба не душит. Да они, может, через этот риск в историю войдут! Война-то кончится через полгода-год, а у них, пожалуйста, фильм приличный останется. А у нас мировая слава, – подмигивал он.

Георгий не очень беспокоился о юридических тонкостях. В конце концов, не он же нашел этот фантастический английский контракт, а Валерка. И спасибо, что пригласил поработать вместе, и незачем лезть в его дела. Единственное, в чем он мог бы поспорить со своим режиссером, это в том, что война кончится через какой-то обозримый срок. Георгию казалось, что она здесь не кончится ни через год, ни через два, и хорошо, если вообще кончится хоть когда-нибудь.

Для того чтобы это понять, не надо было интересоваться политикой – достаточно было хотя бы раз встретиться взглядом со здешними детьми, даже совсем маленькими. Георгий не раз ловил их взгляды объективом «Дивикама», и ему становилось страшно.

Ну, и все остальное вспоминалось, что успел узнать про Чечню, когда и не подозревал, что ему придется здесь побывать, да еще в войну. Остальное – это были главным образом дневники молодого Толстого, которые тот писал во время службы на Кавказе. Из всех этих дневников Георгий больше всего запомнил слова: «Лень писать с подробностями, хотелось бы все писать огненными чертами», – потому что они совершенно точно говорили о том, что происходило в его собственной душе, когда он впервые захотел снимать кино.

Но сейчас вспоминалось и другое – например, как Хаджи-Мурат въезжал в немирный чеченский аул Махкет… Георгий сам побывал в этом Махкете и убедился в том, что аул по-прежнему немирный и Хаджи-Муратов там – в каждом втором доме.

Впрочем, лобовые аналогии его раздражали, и он старался их избегать. Так же, как и публицистических метафор, на которые, как он с удивлением понял, был падок Валера Речников.

Его знакомство с Речниковым было довольно близким – все-таки они вместе работали тогда с итальянцами, – но каким-то… неглубоким, что ли. И теперь Георгий думал, что, знай он Валеру получше, может быть, и не поехал бы с ним сюда.

Нет, Речников не производил впечатления человека, который может предать или обмануть. Конечно, война ставила людей в такие ситуации, когда они напрочь забывали себя, однако у них подобных ситуаций, к счастью, пока не возникало. Но сразу бросалось в глаза другое…

Валера был преисполнен уверенности во всем, что делал. Это вообще казалось Георгию странным, невозможным для человека, имеющего дело с кинокамерой, и уж тем более странным это казалось ему здесь, в вывернутом войной наизнанку мире.

Поэтому общаться с Речниковым ему иногда бывало тягостно.

Еще тягостнее было выполнять его указания. Георгий быстро понял: Валера словно заранее знал, что он здесь увидит и как покажет, и единственное, чем он был теперь занят, это нанизыванием подходящих кадров – вот этих самых публицистических метафор.

– Гора, ту стеночку сними, – командовал он, когда в Грозном они оказывались рядом с полуразрушенным детским садом. – Вот тут, где солнышко нарисовано. Только чтоб следы от пуль четко вышли.

Стена детского сада с едва угадывающимся веселым рисунком и с закопченной надписью «Пусть всегда будет солнце!» была перерезана автоматной очередью, и снять это так, чтобы получилось «четко», было нетрудно. Только вот Георгий не понимал, зачем это делать. Зачем он должен заниматься собирательством пошлостей?

Но с режиссером он все-таки не спорил. И вовсе не из-за субординации, хотя Валера не упускал случая незаметно, но отчетливо дать ему понять, кто здесь главный. Георгий чувствовал растерянность, потому что и сам не мог снять ни одного кадра, который отличался бы от всех этих Валериных примитивных находок…

Сначала он злился, обвиняя себя в том, что вообще разучился что-либо делать. Ему хотелось вернуть себе то ощущение восторга, которое он впервые узнал шесть лет назад, когда попробовал снимать простенькой камерой «Супер-8», найденной в недрах армейского клуба. А уж потом, а уж «Арифлексом»!..

«Сам виноват, – зло думал Георгий. – Два года черт знает чем занимался, маклер хренов! Вот и вози теперь саночки, раз кататься любил».

Но потом он понял, что, пожалуй, не очень-то и виноват. Конечно, он давно не снимал, хотя, если не заниматься самоедством, его вины в этом было немного: можно подумать, кто-то бегал за ним с камерой и умолял поработать! Но интуиции он не утратил, и навыки, приобретенные за то лето с итальянцами – а этих навыков было достаточно, чтобы быстро освоить телекамеру, – сидели в нем глубже, чем сам он мог от себя ожидать. Дело было не в нем…

Дело было в войне. Много было сказано слов о том, что война – зло, да Георгий и без всяких слов это понимал. Но по-настоящему, до костей и до последних прожилок, он понял это, когда взглянул на войну в визир камеры. Он увидел не только развалины и трупы, не только искореженную технику и таких же искореженных людей – он увидел бесконечный, непрерывный ряд пошлостей. Вся война была торжеством пошлости, и этого невозможно было не понять именно потому, что он смотрел на нее в визир, в беспощадно просветляющую оптику.

Он ничего не мог с этим поделать и потому не спорил с Валерой, послушно ловя объективом репортерские банальности.

– А за что им нас любить? Или мы им что хорошее сделали?

– А чего мы им плохого сделали-то? Ну скажи, скажи – чего?

– А в Казахстан их выслал кто? Не русские, скажешь?

– Ой, бля, выслали их! Когда это было? Да они давно уже и сюда вернулись, и всюду поналезли, как тараканы. А зато русские, считай, всего им тут понастроили – нефтяных заводов, вообще всего! Скажешь, они работать любят? Счас! Им только чтоб автомат в руки и понты гнуть.

– Так мы же их детей убиваем!

– Хороши дети! Они сами, как только титьку бросят, только и смотрят, кого б замочить!

Этот диалог между двумя старлеями шел уже минут десять, но Георгий в него не втягивался. За два месяца в Чечне он таких разговоров наслушался досыта и давно уже не поддавался их пустому пылу. Просто оба старлея приехали сюда недавно, потому, наверное, и считали еще, что в споре рождается истина. Хотя достаточно было отойти на сто метров от их взводного опорного пункта, чтобы увидеть, какая истина родилась в этом споре.

Разговор, естественно, шел за выпивкой, но Георгию пить не хотелось, потому что хотелось поснимать. Они с Речниковым для того и приехали на батарею, и в офицерской палатке он сидел только из вежливости да дожидаясь, пока Валера закончит охмуреж медсестры, которым тот самозабвенно занимался в течение последнего часа.

Георгию и вообще почему-то не хотелось пить – он с удивлением заметил, что это желание у него здесь отшибло напрочь. Он просто не мог этого за собою не заметить, потому что раньше пил довольно много. Выпивка была наилучшим способом резко переменить настроение и проснуться утром хоть и с головной болью, зато с ощущением обновленного, живого взгляда на мир. Правда, один человек, к которому он почему-то проникся мгновенным доверием, предупредил его однажды о том, что лет через десять такое страстное отношение к выпивке приведет к глубоким запоям, но Георгий ему все-таки не поверил. Он был здоров, крепок и вполне себя контролировал, с чего бы вдруг запои?

И поэтому он совершенно не понимал, почему здесь, в Чечне, его ни разу не потянуло выпить, хотя бы для того чтобы снять стресс, из которого здешняя жизнь вся, собственно, и состояла. А может, ничего особенного в этом и не было – просто срабатывал инстинкт самосохранения.

Георгий больше удивлялся, что инстинкт не срабатывает, например, у этих двух старлеев. Сидят себе, пьют средь бела дня, а начнись какая заваруха, что они будут делать? Один вообще пришел к артиллеристам в гости из взвода прикрытия, но, похоже, совершенно не беспокоится о том, что его солдаты остались без командира.

Правда, офицеров, которые беспокоились бы о солдатах, Георгий вообще мог здесь пересчитать по пальцам одной руки. И это была еще одна частичка ужаса в общей картине войны – ужаса и иррациональной бессмыслицы.

А он-то еще посмеивался над многочисленными дуростями своей собственной армейской службы на дальневосточной ракетной точке! Ну, пили-то офицеры и там, и пили по-черному, изнывая от тоски в глухой тайге. Но такого, чтобы солдатам неделями не привозили еду, предоставляя им ловить окрестных собак, – такого все-таки не было…

Валерины атаки на медсестру продвигались хоть и верно, но медленно, к тому же она, хихикая с одним телевизионщиком, то и дело бросала любопытные взгляды на другого… Георгию надоело отворачиваться от этих ее откровенных взглядов и слушать пьяный треп. Он взял камеру и вышел на улицу.

Оказалось, что сделал он это не вовремя. Дождь собирался давно, но хлынул как раз в ту минуту, когда он дошел от офицерской палатки до блиндажа. Ближние пологие горы сразу затянуло белой пеленой, дальние, высокие и прекрасные, вообще исчезли за сплошной стеной дождя. Скорее всего, этот летний ливень должен был закончиться так же мгновенно, как начался, но не под открытым же небом было этого дожидаться. Георгий сбросил с себя куртку, накрыл ею камеру и заскочил в солдатскую палатку.

Это даже хорошо оказалось, что пошел дождь: пока на улицу все равно было носа не высунуть и о съемке думать не приходилось, он успел со всеми перезнакомиться. Он вообще легко сходился с людьми, хотя не был записным балагуром, не рассказывал анекдотов и не кивал сочувственно, выслушивая армейские байки.

Наверное, просто оправдывалась примета: рыжим везет – вот ему и везло, во всяком случае, в человеческом расположении.

Солдаты были в основном из деревень или из маленьких городков, и это Георгия не удивляло. Он прожил в Москве всего три года, но два из них провел, можно сказать, в самой гуще московской жизни – в расселении коммуналок. И это оказалось для него таким опытом, которого он не приобрел бы, пожалуй, и за двадцать лет.

За это очень плотное время он узнал не только скрытую за стенами квартир жизнь Москвы – он узнал ее силу, и страсть, и требовательность, и благодарность, и жестокость. И теперь прекрасно понимал: москвичей в Чечне найдешь не больше, чем на московских же стройках, или в дворниках, или среди рабочих какого-нибудь завода…

Легко было объяснить это тем, что «московские больно много об себе понимают». Именно так это объяснял Валера Речников, любивший подчеркнуть свое уральское, посконное, деревенское происхождение, и именно так это объясняли солдаты, с которыми Георгий сидел сейчас в палатке, и это тоже было правдой… Или нет – это было расхожей истиной, а значит, полуправдой.

Почему люди в Москве иначе относятся к жизни – резче, жестче, с честной до цинизма проницательностью, – Георгий не мог объяснить в двух словах. Так же, как не мог объяснить постороннему человеку, что и жесткость, и цинизм – это еще не все, что есть в Москве, что есть и другое… Для того чтобы понять, в чем же состоит это неназываемое «другое», надо было пройти по всей той дорожке, по которой прошел он сам. Но, главное, чтобы понять Москву, надо было ее полюбить, и тоже так, как он ее полюбил, – сразу и вопреки всему.

Но какой глупостью было бы объяснять все это здесь, в рваной палатке, измученным голодом, страхом и вшами солдатам! Большей глупостью было только спорить спьяну о том, кто лучше, русские или чеченцы.

– Ее, может, и вообще нету, Москвы, – сказал вдруг один, самый чахлый солдат, в галоше вместо правого сапога.

Все дружно заржали.

– А куда ж она делась, Гриня? – спросил другой, тоже худой, но крепкий и жилистый.

– Да никуда, наверно, – пробормотал Гриня. – Но как-то не верится…

– Это у тебя, Гринь, крыша едет. Дембельнешься – к психотерапевту сходи, – посоветовал жилистый, и все снова захохотали.

Георгий не думал, что у него едет крыша, но готов был согласиться с Гриней. Москва казалась отсюда такой же нереальной, как имена итальянских прожекторов – «Джотто», «Леонардо», «Рембрандт»…

Дождь действительно кончился быстро, и хлопцы поочередно вылезли из палатки. Они больше не обращали внимания на Георгия – ну, ходит верзила с камерой, и пусть себе ходит, – поэтому он мог снимать их незаметно, как и хотел.

Он ходил между ними, снимал, смотрел – и ему было стыдно и горько.

Зенитная батарея только что передислоцировалась на стратегическую высотку над селом, и жизнь еще не была налажена. Не были налажены, видимо, и сами зенитки. Во всяком случае, первогодок Гриня был занят тем, что напильником вытачивал из какой-то железки боек для одной из них.

– Второй уже напильник налысо об шпонку стираю, зенитке тридцать лет же, – говорил он при этом, и говорил даже не Георгию, а то ли себе, то ли вообще никому – в пространство. – Сначала из гвоздей сделал боек, на пару выстрелов только хватило, потом шпонку нашел, а чего мне, ждать, пока боек привезут? Быстрее нас тут всех как зайцев перещелкают.

Он смотрел в камеру, но не обращал на нее внимания, а Георгий не столько слушал его слова, сколько ловил крупным планом Гринины глаза. Тот говорил обыденным тоном, но то, что стояло при этом в его глазах, не было обыденностью, не было и страхом – оно вообще не имело названия. Георгий знал, от чего появляется в душе и в глазах это чувство: от того, что ты оказываешься один на один с совершенно к тебе враждебным миром и понимаешь, что никому, кроме себя самого, ты не нужен, а потом пропускаешь тот момент, в который становишься не нужен уже и себе самому…

Он почувствовал, что у него дрожат руки, и остановил эту дрожь только усилием воли, потому что боялся испортить кадр.

Но вместе с тем мысль его работала быстро, четко, и все его силы были сейчас соединены в одной точке, которую он ясно видел в визир. Впервые за два месяца он почувствовал тот восторг – все-таки восторг, несмотря ни на что! – который уже считал для себя невозможным.

И все, что он видел здесь до сих пор, мгновенно притянулось к этой самой главной точке, как к сильному магниту. Георгий вспомнил глаза детей, играющих на развалинах, и глаза грозненских собак, совсем недавно домашних, а теперь бродячих. Их, может быть, никто не ел в городе, но, конечно, никто и не кормил, они никому не были нужны, их собачий мир из-за этого перевернулся, и в глазах у них стояла та же тоска, что и в глазах этого никому не нужного, но зачем-то пригнанного сюда из Лебедяни мальчишки.

Об этом ничего нельзя было сказать, любые слова звучали пошло, но Георгию и не надо было говорить. Он чувствовал, что на пленке остается именно то, чего не скажешь словами.

Он снова вышел на улицу уже ночью, часов в двенадцать. В офицерской палатке частью пили, частью спали. Валеры с медсестрой там уже не было.

Дождь начинался и прекращался за день еще раза два, а к ночи небо совсем очистилось от облаков, и казалось, что оно мокрое, и звезды на нем мокрые, и огромная тревожная темно-золотая луна.

Георгий вырос в маленьком городе между степью и морем, простор был у него в самой груди – так же, как сердце. Но такого простора, как здесь, усиленного видом гор вблизи и вдалеке, он никогда прежде не знал.

И он стоял под мокрым чистым небом, по щиколотку в грязи, весь в этом просторе, и, как сердце, чувствовал в себе стыд, горечь и восторг.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю