355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анна Берсенева » Красавица некстати » Текст книги (страница 9)
Красавица некстати
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 21:19

Текст книги "Красавица некстати"


Автор книги: Анна Берсенева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Глава 16

– Тринадцать, – сказал Акалович. – Тринадцать, Игнат. Каждый десятый живой, значит. И мы с тобой тоже, значит, живые.

Он даже не сказал это, а прохрипел, медленно и вместе с тем как-то лихорадочно. Они стояли на берегу реки, проклятой этой Прони, и никому не было до них дела. Через час, даже через полчаса дело до них наверняка появится – командиру их штрафного батальона, который вроде бы живой тоже, смершевцам, еще кому-нибудь. И так уже было странно, что двое штрафников стоят как вольные на берегу реки, предоставленные сами себе. Скорее всего, никто из начальства просто еще не опомнился после страшного, сутки длившегося боя, во время которого река Проня несколько раз переходила от немцев к нашим и наоборот.

Да и не только начальство не опомнилось – то же самое Игнат мог бы сказать о себе. Если бы вообще мог сейчас хоть что-нибудь сказать.

Из роты штрафбата, из ста тридцати человек, в живых осталось тринадцать. И он в том числе. Это еще надо было осознать. Или лучше не осознавать? Вон Акалович пытается это сделать, и в глазах у него плещется безумие.

– Дядька… – вдруг услышал Игнат. – Дядь, хлеба дайте.

Он обернулся так резко, словно следом за этими словами должен был последовать выстрел или удар. Голос, произнесший их, был мальчишечий, совсем детский. Но еще секунда, и Игнат выстрелил бы прямо на этот голос из трофейного немецкого автомата.

К счастью, он вовремя опомнился. Бой за речку Проню научил его тому, что вовремя – это меньше секунды.

Перед Игнатом и Акаловичем стоял мальчишка лет десяти. Наверное, он вылез из прибрежных кустов, которые были опалены взрывами прежде, чем успели зазеленеть. Вид у мальчишки был деревенский, отмеченный к тому же всей неухоженностью войны: ноги, босые несмотря на апрельский холод, покрыты цыпками, волосы отросли так беспорядочно, что в измазанном пороховой гарью лице появилось что-то дикарское, вместо одежды – непонятного цвета лохмотья… Тон, которым он просил у солдат хлеба, был жалобный, но смотрел он при этом волчьим, совсем не жалким взглядом. Видно, голод его оказался сильнее страха от только что умолкнувшего боя. А может, и не знал он уже никакого страха ни от чего…

«Маугли, – подумал Игнат. – Того и гляди волчица-мать из кустов за ним выйдет».

Книга про Маугли была первой книгой, которую он прочитал по-английски. Он купил ее у букинистов на Никитском бульваре, потому что Ксения сказала, что она хороша для изучения языка – литературна и вместе с тем увлекательна. Как странно, что это вспоминается сейчас – на берегу смертной речки, у обугленных взрывами кустов…

– Чего молчишь, Игнат? – не обращая внимания на мальчишку и даже не глядя в его сторону, произнес Акалович. – Живые мы с тобой, говорю. А ты – будто и ничего. Вот же нутро у тебя суровое!

– Обыкновенное, – сказал Игнат. – Крестьянское. Успокойся, Коля. Ты живой. Успокойся. – И, повернувшись к мальчишке, спросил: – Местный?

– Ага, – кивнул тот. – Вон деревня моя. Была.

Деревню возле леса в самом деле можно было считать уже не существующей. После артобстрела она обозначалась на местности лишь курящимися вместо домов дымами.

– Мать жива?

– А кто ж ее знает? Немцы в Германию угнали. Осенью еще. Дядь, хлеба дайте. Я правда тутошний. Алексей Гайдамак. Леха. Кого хочете, спросите.

Он произнес это так, словно имя должно было служить залогом порядочности или надежности. Да у него и не было ведь ничего, кроме имени.

– Сейчас найдем тебе хлеба, Алексей, – сказал Игнат. И, снова обернувшись к Акаловичу, приказал: – Вставай. Хватит.

Акалович не обратил на его слова никакого внимания. Он сидел на мокром прибрежном песке и раскачивался из стороны в сторону, как китайский болванчик. Можно было бы подумать, что это контузия, если бы он не слышал отчетливо все, что ему говорили.

Игнат подошел к Акаловичу, рывком поставил его на ноги. Тот не сопротивлялся.

– Пойдем, – сказал Игнат.

Акалович послушно пошел за ним к деревне, по которой, издалека было видно, беспорядочно передвигались солдаты. Леху и приглашать не пришлось – он бросился за Игнатом бегом, только что за полу его шинели не схватился.

– Лучше б убили, – пустым голосом сказал Акалович. Лихорадочное волнение отпустило его, сменившись апатией. – Опять под минометы погонят. Чтоб по трупам по нашим через речку пройти. Не выдержу больше.

– Ты про это меньше думай, – сказал Игнат.

– А про что еще? – В горле у Акаловича что-то хлюпнуло. – Больше ни про что не могу.

– Это ты, дядь, потому что сытый, – встрял Леха. – С того и боишься. Брюхо подведет – не до смерти будет.

Они не успели еще дойти до деревни, когда увидели комбата Овсянникова. Он стоял у околицы и кого-то высматривал на спуске к реке. Вернее, как сразу и выяснилось, высматривал он не кого-то, а именно их. И, увидев, тут же разразился таким матом, что даже бесстрашный от голода Леха спрятался за спину Игната.

– Ломоносов, твою!.. – орал Овсянников. – Где тебя холера носит? Под трибунал захотел вместо… Вместо всего?!

Что значило это «все», стало понятно, только когда, отматерившись, комбат объяснил, что Игнат поступает в распоряжение капитана Трухина, который назначен командиром саперного батальона. Батальон этот срочно формируется из солдат, оставшихся в живых после боя за Проню, в него решено включить также и уцелевших штрафников, кровью смывших свою вину перед Родиной. Берут их практически без проверки, потому что времени проверять нету – батальон срочно выдвигается на форсирование Днепра.

Никакой вины перед Родиной Игнат за собой не знал, да и ранен он в этом бою не был – уж каким чудом, неизвестно. Но напоминать об этом Овсянникову, конечно, не стал. Он был в общем-то неплохой мужик, Овсянников. Среди тех, кто лил чужую кровь для смывания неведомой вины, встречались и похуже. Этот хоть и относился ко вверенным ему штрафникам, как к дубине, которой удобно прокладывать дорогу войскам, но по крайней мере не отличался бессмысленной жестокостью. Только осмысленной.

– Так что бегом во-он туда. – Овсянников указал на дуб, одиноко высящийся у края уничтоженной деревни. – Доложишься Трухину, он в курсе. Поступаешь в его распоряжение. Ты тоже, – добавил он, даже не глянув в сторону Акаловича, будто тот был неодушевленным предметом, согласие которого на какие-либо действия спрашивать необязательно.

Впрочем, ведь и Игнатова согласия никто не спрашивал. Но сердце у него и без расспросов забилось быстрее.

«Вот и все, – подумал он. – Не лагерь. Не штрафбат. Просто война. Я просто солдат! Не дожил Иннокентий…»

Он не ожидал от себя такой наивной радости. Если бы она как-нибудь отразилась у него на лице, ему стало бы стыдно. Но у него давно уже не отражались на лице чувства. Если они у него вообще еще оставались. После этого боя Игнат их точно в себе не находил.

– Парня покормить надо, – сказал он. – Разрешите?

– Какого еще парня? – не понял Овсянников.

– Вот этого. Местного. Алексея Гайдамака.

– Тьфу ты, ё!.. – снова выругался комбат. Но, видно, решив, что дело не стоит того, чтобы тратить на него время, махнул рукой. – Ладно. Ишь, как у ноги твоей трется. Чисто собачонок какой. Сын полка, ё!.. Ну веди его, там полевую кухню разворачивают. Только на живой ноге, понял, Ломоносов? Чаи распивать некогда.

Наверное, что-то произошло с этой местностью оттого, что вся она взбудоражилась прокатившейся через нее смертью. Лес стоял черной тревожной стеной, темная река была колодезно глубока… Хотя, конечно, лес просто был выжжен артобстрелом, а река переполнилась обычным весенним половодьем.

Но в том, что происходило в этой местности с самим Игнатом, точно было что-то необычное. Одно то, что он выжил, хотя его повели в этот бой с единственной целью – погибнуть…

И мимоходом брошенная Овсянниковым фраза материализовалась сразу же, как только Игнат добрался до пункта, где формировался саперный батальон. Икающий от сытости Леха Гайдамак бежал за ним в самом деле как щенок и на ходу кусал хлеб, краюху которого сжимал в руке.

– Этого? А зачем он нам?

Капитан Трухин – худой, на первый взгляд даже щуплый, но, на взгляд более внимательный, крепкий как стальной прут – критически оглядел зачуханного мальчишку. Тот ответил взглядом исподлобья, жалобным и волчьим одновременно.

– Пропадет он здесь, – сказал Игнат. – От деревни сами видите что осталось. А он к тому же сирота.

– Не на гульки идем, Ломоносов, – поморщился Трухин. – Днепр впереди. Представляешь, что такое Днепр форсировать?

– Представляю. Я мост через него проектировал. Под Киевом.

– Тем более должны понимать. – Трухин сразу перешел если не совсем на «вы», то на что-то вроде «мы». – Только детей нам недоставало!

– Какое я дите? – подал голос Леха.

– А кто же ты? – хмыкнул Трухин. И, быстро переведя взгляд с мальчишки на Игната, сказал: – Ладно, пусть остается. Как сын полка. Но под вашу личную ответственность. Завтра в шесть ноль-ноль выступаем. – И добавил как-то торопливо: – Все вопросы по… вашей биографии решены. Форму, документы потом получите. Новые… Отдыхайте, товарищ Ломоносов.

– Я вас в целую хату заведу! – прошептал Леха Гайдамак, как только они с Игнатом отошли от временного командного пункта. – Бабы Явдохи хата целая, я видел! Трошки подпалило ее, а так ничего, крыша есть. А… а… А как вас по отчеству? – весь дрожа от волнения, спросил он. – А то что ж по фамилии кликать?

– Игнат Михайлович, – сказал Игнат. – Только если и правда в батальон тебя оформят, придется всех по фамилии звать. Так положено.

«Товарищ Ломоносов», произнесенное Трухиным, звенело у него в голове и в сердце. Не зэк, не безымянная скотина, годная только на мясо, – товарищ! Как хорош, как ясен был прямой смысл этого слова!..

– Я буду! – горячо заверил мальчишка. – Как положено, так и буду! Это ж я так только спросил… По-человечески чтоб. Пойдемте до хаты, Игнат Михайлович.

Хата бабы Явдохи оказалась хоть и не совсем цела – крытая дранкой крыша была посечена осколками так, что сквозь нее виднелось ночное весеннее небо, – но все же пригодна для ночлега. Настолько пригодна, что Игнат еле втиснулся в горницу с низкими потолками: вся она была заполнена бойцами, лежащими кто на лавках вдоль стен, кто вповалку на полу. Он с трудом нашел себе место у холодной печи и лег на пол. Леха Гайдамак пристроился у него за спиной и взволнованно сопел в темноте.

– Шинелью накройся, – сказал Игнат. – Хоть и дырявая, все-таки теплее будет.

Шинель была дырявая не от пуль или осколков – они облетали Игната стороной, как заговоренного, – а просто такую ему выдали, когда, в числе других зэков, спешно доставили из лагеря в штрафбат и отправили на фронт.

Леха заснул сразу, как только натянул на себя край шинели.

«Простой парень, – усмехнулся, глянув на него, Игнат. – Волнение волнением, а бессонницы не знает».

Он по себе знал эту, идущую от простоты сознания, способность мгновенно засыпать. По себе прежнему. С тех пор как он приехал в Москву и в жизни его появилась Ксения, он эту счастливую способность утратил.

Глава 17

Игнат задержался у Иорданских дольше, чем предполагал.

«Хорошо хоть рыбу довез, – мрачно думал он, в очередной раз узнавая, что набирать рабочих на стройку у Преображенской заставы сегодня опять не будут, потому что для них еще не построено жилье. – Слыхано ли, нахлебником у женщин на шее сидеть! Да еще у таких…»

Ксения и Евдокия Кирилловна, ее бабушка, в самом деле были женщины необычные. Не то чтобы блаженные, но какие-то… бестелесные. Казалось, они существуют божьим духом, как птицы небесные.

Да вообще-то так оно и было. Игнат не сразу привык к жизни в огромном московском доме, и мало еще сказать «не привык» – его просто оторопь брала от этой жизни. Но в порядках здешних он разобрался быстро. И по этим порядкам выходило, что обеим Иорданским, бабушке и внучке, никак невозможно было жить в самом центре Москвы, да еще в таком доме, как этот, на углу Петровки и Столешникова переулка, со странным названием «Марсель».

– Марсель – это город во Франции. Но я не знаю, почему наш дом так называется, – улыбнулась Ксения, когда Игнат спросил ее об этом. – Мы с бабушкой сюда только в восемнадцатом году приехали. Из Рязани. К моему дяде Ивану, бабушкиному сыну. А через год он от тифа умер. Дядя Иван еще до переворота по почтово-телеграфному ведомству работал, а дом как раз это ведомство построило. Ему тогда здесь комнату и дали. Это прежде доходный дом был, для состоятельных холостяков. Такой в Гнездниковском переулке есть, и вот наш «Марсель».

Ксения сказала еще, что «Марсель» отличается от других московских коммуналок, в которые за последние десять лет превратились все бывшие доходные дома. Правда, она рассказывала, что в восемнадцатом году, когда они с бабушкой сюда приехали, дом этот имел обычный для того времени вид: потолок коридора был опутан черными трубами буржуек, которые тянулись из каждой комнаты, все четыре парадных были заколочены, а все три черные лестницы заплескивались водой и зимой превращались в ледяные горы. Но теперь, в разгар нэпа, дом выглядел уже вполне пристойно. Самому-то Игнату он казался не просто пристойным домом, а настоящим дворцом, какого он и представить себе не мог. Но и на более искушенных, чем он, людей «Марсель» производил сильное впечатление.

Доски с парадных дверей были сняты, для уборки кухонь и мест общего пользования была нанята жильцами на приличный оклад уборщица, кроме того, было решено, что огромные марсельские коридоры не должны быть заставляемы всяким хламом. В сочетании с высокими потолками, просторными вестибюлями, зеркальными лифтами, перилами в форме змей и прочими атрибутами стиля сдержанного модерна, в котором перед самой революцией был выстроен этот дом, тогда еще с дорогими магазинами в первом этаже и дорогими же меблированными комнатами во всех остальных, – «Марсель» в самом деле выделялся в унылом ряду коммунальных клоповников.

Неудивительно, что Игнат первое время останавливался на улице перед парадной дверью и собирался с духом, прежде чем ее открыть. Он удивлялся другому – что эта робость прошла у него довольно быстро.

Было в Москве что-то такое, что он сразу почувствовал близким себе, хотя и очень для себя нелегким. Сурова она была, эта Москва, непроста, неласкова. Но при этом Игнат почему-то знал: она может вместить ту силу, которую он пока лишь смутно чувствует в себе, и, главное, может помочь ему понять, в чем эта его смутная сила состоит.

Что он может надеяться на помощь этого города, Игнат понял почему-то, когда стоял у Преображенской заставы на берегу Яузы, где наскоро сколачивались бараки для крестьян, прибывающих на московские стройки.

Река сияла в солнечных лучах, словно праздничная дорога, ведущая неведомо куда. Отражаясь от ее колеблющегося серебра, солнце слепило глаза, и из-за этого переливчатого блеска Игнат почувствовал, что его охватывает восторг, которого он не может объяснить и не хочет объяснять.

«Да что ж это со мной? – изумленно подумал он. – Или не видал я, как вода под солнцем блестит? Уж, кажись, у себя-то на Беломорье вдоволь навидался!»

И все-таки он понимал, что того могучего будущего, которое сияло теперь перед ним так же отчетливо, как блики на воде московской реки, никогда он прежде не видел.

Но это для себя он такое понял. А для Ксении… Игнат быстро догадался, что ее будущее выглядит вовсе не сияющим.

Да тут и догадливости особой не требовалось – это высказывалось вслух, и высказывалось теми людьми, от которых Ксенино будущее как раз и зависело.

Однажды, когда Игнат шел по длинному марсельскому коридору к комнате Иорданских – в тот день он наконец узнал, что завтра может перебираться в барак и приступать к работе, – навстречу ему из общей кухни вышла дебелая баба. Ее звали Галя Горобец, и, Игнат уже знал, она была здесь большой начальницей – ответственной по дому.

– Това-арищ Ломоносов! – томно поводя глазами, пропела Горобец. – Ну как у вас дела? Нашли работу?

– Нашел, – кивнул Игнат. – И место в бараке дали. Завтра съезжаю.

– Какая жа-алость!.. – тем же тоном протянула она. И тут же добавила уже совсем другим, жестким и деловым, тоном: – Нет, это форменное безобразие! Без пяти минут пролетарий вынужден перебираться в барак. В то время как чуждый элемент – лишенки, поповны – занимают целую отдельную комнату! – Она понизила голос и, подойдя вплотную к Игнату, проговорила: – Я бы на вашем месте, товарищ Ломоносов, поборолась за жилплощадь. У вас на нее побольше прав-то будет, чем у поповских жен и дочек! Не понимаю, куда начальство смотрит? Их вообще из Москвы гнать надо.

– Уж простите, времени нету. – Игнат шагнул в сторону и обошел Галю Горобец. – Надо вещи собирать.

По-хорошему-то надо было не так этой подлюге ответить. Но соображал Игнат скоро, а потому сразу понял: если вступит с ней в спор, отыграется она на Иорданских, и на бабушке, и на внучке. Потому что в самом деле не из пролетариев они, тут и к гадалке не ходи – по одной фамилии ясно.

Что-то острое, болезненное дрогнуло у него в сердце. Как же беззащитна она была, эта светящаяся девушка, от одного взгляда на которую ему горы хотелось свернуть и поставить ей на защиту! И что такое это было? Он не знал… Игнат не то чтобы обладал большим опытом по женской части – некогда ему было особо-то с девками баловаться, – но и на отсутствие женского внимания не жаловался. И то, как отдается во всем теле взгляд красивой женщины, знал не с чужих слов.

Но то, что отдавалось в нем при одном только взгляде на Ксению, – отдавалось не в теле его, а только в сердце. Это было незнакомо, а потому и непонятно.

Когда он вошел в комнату, Ксении дома не было.

– Наконец-то повезло тебе, Игнатушка! – обрадовалась Евдокия Кирилловна, когда он сказал, что с завтрашнего дня начинает работать. И тут же по ее ясному, в частой сети морщин, лицу пробежала печаль. – Одно жаль – уходишь ты от нас. А мы тебя полюбили. Или остался бы?

– Нет, Евдокия Кирилловна, – отказался Игнат. – И так задержался у вас. И на работу далеко, не находишься каждый день до Преображенской-то.

– Это правда, – кивнула старушка. – Да, может, и лучше для тебя, что от нас подальше будешь…

– Как это – для меня лучше? – не понял Игнат.

– Вот так. – Евдокия Кирилловна грустно улыбнулась. – Ты молодой, у тебя вся жизнь впереди. По нынешним временам тебе все дороги открыты. А мы ведь, знаешь… Теперь словно забыли про нас, а как дальше будет, неизвестно. Мой-то муж, отец Илья, еще до переворота скончался, царство ему небесное. А сынка моего, Ксенечкиного отца, в рязанском его приходе арестовали. Там и расстреляли в восемнадцатом году… Как чумные мы теперь. Мне пенсию не платят. Ксенечку на работу никуда не берут. Из Москвы того и гляди выселят. Лучше тебе от нас подальше.

– Да что ж вы такое говорите, Евдокия Кирилловна! – воскликнул Игнат. – Да разве я про то думаю? Я же и правда про работу только! Ежели на стройку берут, в барак ведь всех поселяют.

– Ну и господь с тобой, милый, – почти испуганно произнесла Евдокия Кирилловна. – Ты уж не сердись на старуху. И Ксенечке не говори про наш разговор. И так переживает она…

О чем переживает Ксения, Евдокия Кирилловна не сказала. А Игнат не решился переспрашивать.

– А где она? – только и спросил он.

– На Главпочтамт пошла. Там, бывает, письма просят написать. Людей-то в Москву много приехало, не все грамотны, а родне в деревню весточку подать хотят, вот и платят, чтобы помогли им. Когда Бог дает, сколько-нибудь Ксенечка такими письмами и зарабатывает. Грустно это, милый… С ее-то талантом! Видел ведь рисунки.

Свои рисунки Ксения в самом деле ему показывала. Жаль только, ничего он в этом деле не понимал. Красиво, конечно. У них в деревне все любили рисованную красоту. Подновляя каждый год печь, мать красила подпечки синей и красной красками, а девки не только вышивали праздничные свои наряды многоцветными нитками, но украшали узорами даже лукошки для ягод – выкрашивали их масляными красками, рисовали на них цветы.

Цветы были и на тех рисунках, которые показала ему Ксения. Только совсем другие они были, чем на деревенских лукошках. Казалось, не человек их нарисовал, а сами они проступили сквозь тонкую бумагу. Точно такими, слишком уж тонкими, были и другие рисунки, которые тоже показывала ему Ксения. На них были изображены мужчины в щегольских старых нарядах, и дамы в шляпках, и румяные детишки в кружевных бантах.

– Это я для фарфора рисовала, – сказала тогда Ксения, заметив недоуменный взгляд, которого Игнат не сумел скрыть. – А для него особенный рисунок нужен. Традиционный и вместе с тем очень модный, вот как эти фигурки. Я их прямо из модных журналов брала, где про московских щеголей писали. Прежних, конечно, щеголей.

Про фарфор Игнат тоже мало что понял. Но выказывать свое непонимание не стал. Он уже знал, что Ксения относится к этому делу благоговейно и что мечтала она стать художницей по фарфору – поступить в художественное училище, а может, даже поехать во Францию, в город Севр, где такая учеба хорошо налажена. Теперь, конечно, обо всем этом не могло быть и речи. Правда, Ксения часто ездила на пригородном поезде в Вербилки, где сохранился фарфоровый завод, и иногда ей давали расписать какой-нибудь сервиз. Только фамилию под этой росписью ставили чужую…

Еще Ксения показывала Игнату две фарфоровые чашечки, которые сохранялись в их семье уже двести лет и каким-то чудом уцелели. На каждой чашечке красовалось нарисованное мелкими розочками пылающее сердце, в центре сердца нежно синела незабудка, а под сердцем старинной вязью было выведено: «Ни место дальностью, ни время долготою не разлучит, любовь моя, с тобою».

Игнат только повертел чашечки в руках да поскорее положил обратно в деревянные коробочки, в которых Ксения их хранила. Ну их к богу! Еще разобьешь… Ксения заметила его робость и улыбнулась.

– А ведь ваш предок, Игнат, – сказала она, – когда-то принял самое живое участие в судьбе русского фарфора. Императорский фарфоровый завод, что под Санкт-Петербургом, это его детище.

– Который предок? – не понял Игнат.

– Ломоносов Михаил Васильевич.

– Да он мне, может, и не предок, – пожал плечами Игнат. – Хотя родня, наверное, дальняя только.

Все в ней его тревожило, беспокоило. Вся она была хрупкая, как эти ее чашечки. И так же, как с чашечками, непонятно было, что с нею делать.

– Скоро Ксения Леонидовна вернется? – вздохнув, спросил Игнат.

– Как работа пойдет, – ответила Евдокия Кирилловна. И тут в дверь постучали. И не постучали даже – нетерпеливо забарабанили. – Кто это? – вздрогнула старушка.

По ее лицу пробежала тень испуга.

– Я открою, – сказал Игнат.

Старушка ушла за ширмы, а он открыл дверь. На пороге стояла девушка. Кажется, она удивилась, увидев незнакомца. Во всяком случае, взгляд, которым она окинула его, запрокинув голову, показался Игнату изумленным. Но – ничуть не испуганным. В нем, в этом взгляде, было нетерпение, дерзость и еще… Живой огонь в нем был, вот что! Глаза ее сверкали, как непогасшие угли.

– Ух ты! – воскликнула девушка, глядя на Игната. – А вы откуда здесь взялись?

– Здравствуйте, – сказал он. – Вам кого?

Он постарался, чтобы голос прозвучал спокойно, хотя на самом деле немного оторопел. Никогда он не видел, чтобы жизнь так явно била в человеке через край, обернувшись красотою.

– Ксению Леонидовну хотелось бы увидать, – заявила девушка. – Позволите?

К двери уже спешила Евдокия Кирилловна.

– Эстерочка, милая, приехала! – радостно воскликнула старушка. – Как Ксюшенька рада будет! Проходи, проходи, что же ты на пороге-то?

– Да страж не сразу ведь и пустит.

Девушка насмешливо взглянула на «стража».

– Бог с тобой, детка, какой еще страж? – махнула рукой старушка. – Это мальчик приехал, Матрешин сын. Помнишь нашу Матрешу? Вот, ее старший. А это Эстер, – обернулась она к Игнату. – Соседка наша, Ксенечкина подружка. Она в Сибирь ездила, родителей провожала. Они по телеграфному ведомству работают, им новое место службы определили. Ты совсем вернулась, детка? – снова обратилась она к Эстер.

– Совсем, – кивнула та. – Совсем одна, совсем свободна и буду делать что хочу!

Она воскликнула это с такой счастливой беззаботностью, что даже Игнат с трудом сдержал улыбку. Эстер еще раз окинула его взглядом – тем же самым, прямым и дерзким – и прошла мимо него, села у стола. Как будто весеннее солнце вошло в комнату вместе с этой девушкой! Игнат даже глаза отвел – такая она была ослепительная.

И тут дверь открылась снова, и вошла Ксения.

– Звездочка! – воскликнула она. – Звездочка приехала!

Эстер сразу вскочила и бросилась к ней. Пока они целовались, восклицали, ахали, Игнат смотрел на Эстер и думал: «И правда, звездочка. Не ночная только…»

Он вдруг вспомнил, как прочитал в отрывном календаре – Игнат любил отвлеченные знания и всегда стремился приобрести их откуда только возможно, – что Солнце тоже звезда.

Эстер, которую Ксения почему-то назвала Звездочкой, была именно такая звезда – как Солнце.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю