Текст книги "Голев и Кастро (Приключения гастарбайтера)"
Автор книги: Анна Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Вечерами Голев тупо лежал на диване и смотрел в стены. Мастер по разглядыванию обойных пейзажей, думал он про себя, и это все, на что способен человек Голев, отец семейства, океанолог, муж и сын... Еще он думал, что надо срочно искать способ заработать. Он был готов на все. Но не ко всему – в ноябре умерла мама Юля.
3
– Уснула, касатка, и не проснулась, – ласково говорила Луэлла, держа в руке желтую ладонь мертвой подруги. Голев смотрел на миллион раз виданное, любимое, родное лицо, застывшее в холодном высокомерии смерти, смотрел, смотрел... Луэлла встала, с силой толкнула его на освободившийся стул. Сама вышла из комнаты и заплакала, вместе с Катей и Танькой, которые давились сигаретным дымом, – Кичитский еле успевал подносить им по очереди зажигалку.
Голев сидел у кровати неподвижно.
– Мама, – сказал он наконец, – мама Юля, ну как же так!
Луэлла мягко прикрыла за собой дверь, чтобы дать сыну попрощаться с матерью. Он не чувствовал страха, как обычно перед мертвыми, наоборот поцеловал холодную щеку, потом снял с материной руки дешевые часики непонятно зачем, но ему захотелось оставить их себе...
Мама Юля... Голев всегда знал, что она любит его больше всего и всех на свете – собственно, он и был ее единственной, большой любовью. С отцом такого не случилось, хотя вспоминала она его всегда ровно и весело. Отец был намного старше ее, и поэтому они вместе не ужились. Он ревновал, придирался, в общем, после Катьки мама Юля подала на развод. Отец снова женился – теперь уже на своей сверстнице, Люде, у которой не было детей, и она страшно привязалась к Голеву и особенно к Кате. Вот откуда пошли эти имена – мама Юля и мама Люда, это Катька придумала. Потом Люда с отцом уехали в Австралию, так до сих пор там и живут, наверное. Наверное, потому что давно уже все растерялись и друг другу не пишут. Хотя, думал Голев автоматически, надо бы им написать о смерти мамы Юли...
Голев смотрел тупо на остановившиеся мамины часики и думал, что их можно завести и они будут служить еще много лет. А маму Юлю закопают в землю навсегда. Раньше, когда умирал кто-то немолодой из знакомых или Голев читал в газете про смерть какой-нибудь престарелой знаменитости, ему всегда это казалось нормальным – ведь старые люди жили задолго до того, как сверстники Голева получили право дышать, – у них были свои закаты и рассветы, своя выпивка, своя вкусная еда, свои путешествия, любимые женщины, мечты, планы, дети, разочарования, скитания... Все это было и оставалось в стариковских воспоминаниях неизменным, как смена сезонов. Надо ведь оставлять места для новых переживаний!
Теперь такие мысли даже и не приходили в голову. Голев сидел у изголовья матери долго, до приезда катафалка. Он не плакал, сжимал в руке часики и что-то шептал, будто давал мертвой маме какое-то обещание.
– Прости, что я такой получился, – говорил Голев, нежно убирая седую прядь с холодеющей щеки. – Конечно, я не из таких сыновей, которыми можно гордиться, но ты еще увидишь, правда, ты еще сможешь...
Тут его все-таки прорвало, и он заревел, как в детстве, когда его в первый раз отвели в садик и оставили там на целый день...
Модест Непейпива позвонил Голеву на следующий, после похорон, день. Он каким-то магическим способом оказался в курсе и начал с соболезнующих слов, но Голев невежливо перебил его, сказал, что новостей для следователя у него нет.
– Зато у меня есть, – похвастался Непейпива. – Мы обстоятельно побеседовали с Руфиной Сауловной Круглянко, и она сообщила нам интересные факты. Оказалось, что после смерти Полуяхтенко муж внезапно обогатился и начал делать траты, которые ей казались безумными. В общем, версия практически готова: Виктор Круглянко сильно одолжился у Полуяхтенко, который немного увлекался ростовщичеством, отдавать деньги не захотел и решил от бывшего шефа избавиться. Жена была в курсе, поэтому пошла "в комплекте". Заодно Виктор Петрович руками нанятых "специалистов" подгреб под себя денежки, которые хранились у Полуяхтенок дома, в обычном платяном шкафчике, да еще и благодарность с поддержкой заслужил от полуяхтенских врагов. Все очень хорошо складывалось для Виктора Круглянко. А расписку он уничтожил. Но! Мы нашли копию этой расписки в рабочем сейфе Полуяхтенко. А звоню я вам потому, что версия полностью сложилась, Круглянко будем искать с Интерполом, и к вам теперь претензий не имеем. Можете, как говорится, на все четыре стороны...
Луэлла совсем сдала в последнее время. Суп у нее получался недоваренным, мясо жестким и пересоленным, как морская вода, но это все ерунда – главное, она теперь плохо слышала и ежедневно плакалась, что надо делать операцию, потому что не хочет она жить глухой, как Бетховен, тем более, что этим, по ее словам, сходство между Луэллой и Бетховеном заканчивалось. Голев все еще не мог привыкнуть к тому, что мамы Юли больше нет, он иногда по привычке набирал телефонный номер и потом испуганно отключался, услышав громкое Катькино "але!".
Денег не хватало кошмарно. Танька попыталась сунуться на работу в какие-то фирмы, но везде получала отказы – рабочих мест сильно убавилось после русского кризиса, да и не было у нее достаточного стажа для работы в современных условиях – не хватало специальных знаний, мобильности, даже и молодости, кроме того, когда Танька признавалась, что у нее двое детей, работодатели дружно морщились и тут же прощались.
Голев тоже искал работу. Смотрел специальные странички в газетах, обводил телефонные номера, потом прозванивал их. Все как тогда, у Полуяхтенко, на бирже труда – только теперь ему самому нужна была работа.
"Вы хотите заработать за месяц несколько тысяч долларов?" – радостно спрашивало объявление, попавшееся Голеву на глаза.
– Хочу! – восклицал Голев, и объявление продолжало:
"Мы предлагаем вам фантастическую возможность отправиться на заработки в Португалию! Вы оплачиваете только проезд, мы берем на себя все остальное! Предпочтение отдается рабочим специальностям, но мы приглашаем всех! Звоните! Приезжайте!"
– Следующая партия отправляется из Москвы через неделю, – сказал любезненький менеджер с застывшим на лице выражением безразличной учтивости. От вас требуется четыре фотографии, заграничный паспорт... У вас нет паспорта? Хорошо, мы возьмем это на себя – с вас еще четыре фотографии, оплата автобусного проезда, визы, и с собой у вас должно быть триста долларов США. В общем, в семьсот долларов уложитесь. Какая у вас, говорите, специальность? Океанолог? Но можете и грузчиком? Хорошо! Да, работа по контракту гастарбайтером на территории Португалии. Зарабатывают очень много. Все довольны. Ну что ж, если мы будем делать паспорт, значит, вы сможете уехать только в феврале.
Голев был даже рад, что отъезд откладывается, – ведь надо где-то раздобыть денег. А в том, что он поедет, сомнений не было абсолютно – других вариантов нет.
Про гастарбайтеров он много слышал и читал – у Колобуева друг жил в Германии и рассказывал, что всю Германию строят и перестраивают турецкие рабочие, немцам неохота самим неквалифицированно трудиться. Что ж, видно, и в Португалии так... Будущий гастарбайтер Голев шел домой пешком и в первый раз после смерти мамы Юли улыбался.
Португалия. Португалия. Португалия... В самом слове – ветер, морская пена, просмоленные бочки, затянутые накрепко узлы, паруса полощутся по ветру. Где взять денег?.. Кто сможет дать ему в долг? Он вернет, все полностью и с процентами, буквально через пару месяцев... Голев перебирал в голове всех знакомых: Колобуев отпадал сразу, сам вчера приходил и жадно ел с ними сосиски. Круглянко недоступен, да и не стал бы Голев у него брать – теперь никогда и ничего. Полуяхтенко... Кичитский! Вот, у кого могут быть деньги! В последнее время Голев с поэтом слегка подружились – под пиво Кичитский читал Голеву своего любимого Брентано, и Голев простил ему за это все недостатки. Почти все.
Дела у Кичитского, судя по всему, шли неплохо. Катька даже собралась было уходить из нянек, но тамошняя мамаша взмолилась – малыш очень привязался к Катерине.
У поворота, где надо было свернуть в сторону дома, Голев развернулся и поднял руку – через минуту раздрызганная двадцать четвертая "Волга" везла его на Остряки, к Кичитским.
– А ведь когда-то это считалось престижной машиной, – с горечью заметил водитель.
Дверь открыл поэт. Голеву бросилась в глаза его разросшаяся борода, которая сделала бы Кичитского похожим на исхудавшего Карла Маркса, кабы не ржаной цвет... Кроме того, Кичитский был достаточно стройным, как и подобает поэту, ростом почти с Голева, а это все-таки метр восемьдесят три, так что не Карл Маркс, скорее, друг и спонсор Энгельс...
Кичитский ужасно обрадовался – ему нравился шурин.
– Я сегодня один, – рассказывал поэт, – Катя с тем малышом, а моя мама забрала Адельберта. Проходи, мой руки, я сейчас чего-нибудь соображу.
И скрылся в маленькой кухне.
Голев вдруг подумал, что не был здесь со дня маминой смерти. Ее часики он теперь носил с собой, заводил каждый день – глупость, конечно, но ему отчего-то было легче, когда он слышал их тихий шаг и смотрел на золоченые стрелки... Странно – в этом доме он родился, вырос, здесь Танька впервые рассказывала про Луэллу, поедая черешни... А теперь здесь живет Кичит-ский он уже высунул голову из кухни и улыбался приветливо, говорил:
– Ну ты чего застрял-то?
На кухне было уютно, Катя поменяла занавески – у мамы висели белые, а теперь вся кухня оказалась в красных тонах, так что Голеву даже резануло глаза. Чуткий поэт заметил это, но промолчал. Налил Голеву тарелку борща, покрошил чеснока, отломил горбушку от буханки.
– А ты сам? – удивился Голев.
– Я когда пишу, не могу есть, – признался Кичитский и махнул рукой в сторону комнаты, где валялись листы бумаги, которые Голев почему-то не заметил сразу. – Только курю и чаи гоняю. Сейчас поставлю чайник.
Пока Голев ел, в красную кухню пожаловал кот Бальмонт. Мамин Савелий умер три года назад, а это был котяра Кичитского, он его забрал, когда переезжал к Кате. Бальмонт был пушист и прекрасен, при этом он прекрасно осознавал необычайно высокую степень своей красоты и всячески использовал ее в корыстных целях. Вот и сейчас Бальмонт занял выгодную позицию прямо напротив гостя, сел, обвил себя пушистым хвостом и начал жмурить глазки долларового цвета в ожидании восторженных комплиментов, которые всегда сопровождались съедобными подношениями. Но Голев расстроил котишкины планы – скользнул по живому средоточию красоты пустым взглядом, отодвинул от себя пустую тарелку с покрасневшими от борща краями и сказал:
– Валера, мне очень нужны деньги. Минимум семьсот.
Кичитский покраснел даже под бородой, задумчиво поскреб затылок и потом глухо спросил:
– Надолго?
Голев ожидал другого вопроса – зачем?
– Не знаю, но отдам не в ближайшее время, это точно. Я, естественно, под проценты возьму. Тут появилась возможность поработать в Португалии, но у меня нет вступительного взноса, и за проезд...
Бальмонт рассерженно мяукнул и ушел с кухни. Кичитский присел на табуретку и достал сигарету из пачки.
– У меня таких денег нет. Ты же знаешь – мы задумали ремонт, да и садик Адельбертика много сжирает.
Голев кивнул.
– Но я могу занять для тебя, – сказал поэт. – Мой бывший сосед, Ишмуратов, он дает деньги, правда, проценты у него термоядерные.
– Это какие?
Кичитский сказал, какие.
– М-да. Не мелочится твой Ишмуратов.
– Ну, брат, – поэт развел руками, – это все, что я могу тебе предложить.
– Ладно, договаривайся. Я должен много заработать.
– А что ты будешь делать?
– Спину гнуть, – мрачно сказал Голев, – знаешь, как раньше ездили на Север, за длинным рублем? Теперь вот, на юг.
– Португалия, – мечтательно сказал Кичитский, – Фернандо Песоа... Только Кате не говори, она меня убьет, что я ее любимого брата свел с ростовщиком.
– Любимого брата? – смутился Голев.
– А ты не знал?
Таньке Голев решил все рассказать уже после визита к Ишмуратову, но она почувствовала, что муж что-то придумал, во всяком случае первый раз после того, как схоронили маму Юлю, он вел себя как живой человек. Честно говоря, у Таньки не было времени, чтобы копаться в душевных переживаниях мужа, – хватало забот с детьми, к тому же Луэлла в последнее время крепко сдала, все время вспоминала молодость, а имена путала, Севу называла Сашей, а Голева Алексеем. Танька знала, что так звали непутевого теткина супруга. Тут еще пришло письмо от родителей, с которыми не виделись давным-давно: мать писала, что жизнь помаленьку наладилась, Михал Степаныч перешел на другой завод, где платили вовремя, пусть и понемногу; в конце письма мать просилась приехать, хотела повидать внуков, которых она знала только по фотографиям. Танька тут же отписала приглашение, честно говоря, ее удивляло родительское равнодушие – за столько лет только звонки, письма и ни разу никто даже не попытался приехать. Впрочем, Танька и сама не рвалась в Екатеринбург – было и некогда, и не на что. Мать позвонила, сказала, что получила Танькино письмо и приедет в самом конце февраля, как раз ко дню рождения Луэллы Ивановны.
Ишмуратов, как и предполагалось, оказался хитрым восточным мужчиной одних с Голевым лет, но значительно лучше одетым, а уж о квартирной обстановке и вовсе нечего говорить. "Хоромы", шепнул Кичитский перед тем, как позвонить в дверь.
– Ну, так и что тут у нас? – спросил Ишмуратов, указав просителям на мягкие кресла. Сам он уселся на диване, широко расставив ноги в шуршащих спортивных штанах.
– Мне нужно семьсот долларов, – просто сказал Голев. – Ваши условия известны, я с ними согласен. Расписку я тоже подготовил, вот. – Голев достал из кармана пиджака сложенный вчетверо лист в клеточку, вырванный из старой тетрадки.
Ишмуратов внимательно прочитал расписку, потом глянул на Голева лоснящимися черными глазами (Кичитского он вообще игнорировал) и спросил:
– Если не секрет, неужели кого-то еще может спасти такая сумма?
– Насчет кого-то еще не знаю, а мне нужна именно такая.
Ишмуратов почувствовал, что заемщик не желает сближаться, заиграл было скулами, но быстро взял себя в руки. По дороге в другую комнату (Голев случайно успел увидеть в просвете огромную кровать и покрывало с вышитыми лебедями) он спросил поэта:
– Кичитский, когда же мы дождемся твоей нетленной книги?
Поэт замялся и начал что-то сбивчиво объяснять, но Ишмуратов спросил просто так, он уже вернулся обратно с семью мятно-зеленого цвета бумажками в руке.
– Удивительно большая сумма, – еще раз заметил Ишмуратов на прощание. Гудбай. Желаю удачи.
– Где ты с ним познакомился? – спросил Голев, когда они вышли из подъезда процентщика.
– Старая история, – Кичитскому явно не хотелось рассказывать, – мы вместе учились в институте.
Танькина мать приехала на неделю раньше обещанного – не утерпела. У Голева уже был на руках паспорт с красивой бледно-зеленой наклейкой внутри, которая давала ему возможность пробыть в Португалии месяц. Он несколько удивился такому сроку и также надписи "непрофессиональная": ведь он же ехал на работу, на долгий срок, но сотрудник турфирмы успокоил:
– Мы всем открываем обычный туристический "шенген". Это намного проще, быстрее. Все остальное решается прямо на месте. Кроме того, вы должны понимать, что такие высокие заработки обеспечиваются не совсем традиционным способом! Вы же подписали договор, помните, там был такой небольшой параграф?..
Голев махнул рукой. Нетрадиционным так нетрадиционным.
Труднее всего было объясниться с Танькой.
– Коля, зачем ты в это ввязался? – Она тут же заплакала. – Ведь везде пишут, что это обман!
– Ну да, – поддержал Голев, – меня обманом заманят в Португалию и там продадут в подпольный публичный дом для геев. Или в гарем! Ты чего, Тань? Обычная работа. Зато мы сможем немного подняться, дыры залатать...
– Я тебя не отпущу, – решительно сказала Танька и цепко схватила Голева за рукав. Тут вошла Луэлла и потребовала объяснить ей суть вопроса.
– Правильно, – тетка махнула рукой на Таньку, – а ты молчи! Хочешь до смерти так... пресмыкаться?
– Если бы я мог найти здесь хорошую работу, – попытался объяснить Голев, но Танька не стала его слушать и ушла, обиженная, на кухню.
Только в день рождения Луэллы, 29 февраля (она даже родиться не могла как обычные люди, выбрала себе день, который бывает раз в четыре года), они немного примирились.
– Понимаешь ли ты, что все это я делаю для тебя и детей? – спросил Голев, целуя белокурую головку жены. – Понимаешь или нет? Это не дурь, не прихоть моя, это, может быть, первый в моей жизни раз, когда я принял самостоятельное решение.
– А где ты взял деньги на поездку? – вдруг спросила Танька, и Голев смутился.
– Мне одолжили старые друзья. Школьные.
– Не ври.
– Ладно. Кичитский дал.
– Под проценты?
– Да нет, конечно, не волнуйся!
Танькина мать с Луэллой шумно разговаривали в комнате, дети носились вокруг с екатеринбургскими подарками и поминутно подбегали к вновь обретенной бабушке. Голев смотрел на свою семью, и было ему то грустно, то хорошо попеременно.
Провожали гастарбайтера Голева на железнодорожном вокзале Симферополя. Провожала Танька и Кичитский с Адельбертом, которого было не с кем оставить в садике объявили коклюшный карантин. Танька опять ревела, и к тому моменту, когда Голев традиционно выглядывал из давно не мытого вагонного окна, она уже вскрикивала от горя и судорожно цеплялась за кичитский рукав, так что бабка-соседка спросила Голева укоризненно:
– И чегой молодуха так убивается?
Ответить ей было нечего. Поезд тронулся, потом проводница принесла сырое белье и одеяло, развернув его, Голев обнаружил чью-то недоеденную пищу, аккуратно размазанную по шерстяной поверхности.
До Москвы добрались без особых приключений, тем более что дорогу скрасил сиреневый том Цвейга из собрания сочинений, которое еще мама Юля сто лет назад выручила за сданную макулатуру. Голев читал про Магеллана и видел какое-то сходство между своей судьбой и историей португальского дворянина, правда, для Магеллана Португалия оказалась потерянной Родиной, отказавшей ему в понимании, а для Голева стала страной надежды, страной исполнения желаний, его Эльдорадо...
Дорога до этой волшебной земли была длинной. Когда Голев уже в Москве увидел двухэтажный автобус с туалетом и огромным багажным отсеком, у него слегка перехватило дыхание. Рядом толклась группа людей, таких же, как он, робких, растерянных, бедно одетых. Примерно половина были женщины с затравленными лицами. Сопровождающий группы – некто Леша, толстенький блондин с черными очками на носу; он даже спал в них, как потом смог убедиться Голев. Так вот, вел себя этот черноочковый Леша довольно браво, немедленно перешел со всеми на "ты", но особо о грядущей работе не распространялся, отделывался скупыми словечками или раздраженно говорил: "Да сами скоро все увидите!"
Дождавшись еще нескольких человек, Леша пересчитал всех по головам, проверил документы, потом усадил в автобус – и поехали. За окнами пролетали зимние российские пейзажи, на которые все смотрели с вымученным ожиданием...
4
Рядом с Голевым сидел неразговорчивый мужчина, от которого убийственно пахло дешевыми папиросами. Разговорились они только у польской границы. Звали соседа Женя.
– Я сам-то с Кувандыка, – рассказывал Женя, пока они ждали таможенного досмотра, – а уж потом перебрался в Орск, на тракторный. Потом сокращения пошли, меня и... – Женя сделал резкое движение пальцами, будто ножницами. – А ты с Украины? Ну, брат, тут весь автобус одни хохлы! Видать, у вас там житуха еще хужей нашего.
После этих откровений Женя вдруг снова замолчал, и они ехали в молчании аж до самой Испании, переговаривались коротенько: "дай, пройду", "чего, приехали куда?" – и то, в основном, все это были Женины реплики. Голев впал в странный ступор, ему было отчаянно страшно, что он никогда не сможет вернуться домой: будто этот автобус-колосс везет его на край света, где Голев останется навсегда.
Мимо бежали чужие страны – Германия, Франция, Испания, но с автобанов не было видно никаких примечательностей, только аккуратно разграфленные поля и первые листочки на деревцах, хотя еще только самое начало марта. Дороги были непривычно гладкие, автобус гнал с такой скоростью, что у Леши дрожали черные очки, в которых зеркально отражалось ветровое стекло.
Таможни Голев и другие гастарбайтеры наелись до отвалу – их досматривали по нескольку раз, перетряхивали скудный скарб, обшаривали самих, но деликатно, мягкими, почти врачебными движениями. Ели по дороге то, что прихватили из дома. Голев обходился полувысохшими тещиными пирожками, хлебом и купленными в Москве консервами "Сайра". Самое главное, сигарет у него было много, а в еде он, как все бедняки, ценил не качество, а наличие.
Сначала Голев стеснялся достать своего Цвейга, но потом одурел от однообразных заоконных картин и начал читать. (Будущий Магеллан, а пока что никому не известный Фернанду Магальяинш как раз распрощался с королем Мануэлом и отправился за поддержкой в Испанию.) А Женя, в свою очередь, начал смотреть на Голева уважительно и зачем-то перешел обратно от дружеского "ты" к холодному "вы", которое царапало Голева всякий раз, потому что звучало из Жениных уст совершенно инородно.
– Вы знаете, – сказал Женя однажды утром, когда Голев только-только продрал глаза в опостылевшем полосатом кресле, – Леша сказал, мы через час приедем.
Голев так устал от долгого скрюченного сидения, что с наслаждением шагал по улице вместе со всеми приехавшими. Следом за невысокой крепенькой женщиной, которую звали Нина Васильевна, – именно она встретила будущих гастарбайтеров на автобусной станции. Леша быстро передоверил ей приехавших и также быстро исчез, не попрощавшись. Впрочем, никто не обратил на это внимания, поскольку вокруг клубилась совершенно незнакомая страна. Ни разу не бывший в заграницах Голев ловил себя на том, что ждал чего-то сверхъестественного, а тут – надо же – такая же земля, те же деревья, и вот даже кошка совершенно той же внешности, как у самовлюбленного Бальмонта, бредет по тротуару.
Нина Васильевна дошла до угла и резко развернулась, оглядывая группу с привычным раздражением и чувством превосходства на лице, которое всегда отличает переводчиков и вахтеров. Потом начала говорить громко и невыразительно:
– Так, слушаем все меня внимательно. Сейчас поедем на метро в это самое, в гостиницу. Там селимся по четыре человека в комнате.
– А когда работа? – в отшлифованный временем, давно сочиненный монолог влезла тетка с убитым выражением лица. Голев случайно глянул на ее руки: они были изъедены артритом, пальцы корявые, как древесные корни. Интересно, какую работу она сможет делать? О себе он не задумывался – стройка или уборка мусора, не важно.
Нина Васильевна терпеливо вздохнула.
– Работы придется подождать. Сначала вы сдадите взносы...
– Какие взносы? – испугалась тетка. – Мне никто не говорил!
– Женщина! – вспылила наконец облеченная властью Нина Васильевна. – Как вам могли не сказать, я прямо не понимаю вас! Мужчина! – Это уже было обращение к близко стоявшему Голеву. – Вам сказали, это самое, про взнос триста условных единиц?
Голев кивнул, хотя ему отчего-то хотелось треснуть Нину Васильевну по голове рюкзаком. Или – еще лучше – отвернуться от этой стаи побитых птиц и легко, непринужденно зашагать... да вот хоть по этой улице в глубь неизвестного города.
– Да, мне сказали. – Он еще раз подтвердил свои слова кивком. Бедная тетка зарыдала, и в ней четко отразилась бедная Танька, плачущая на вокзале в Симферополе, – люди смеются по-разному, а плачут почти все одинаково.
Нина Васильевна выразительно пожала плечами и сделала пригласительный жест под землю. Гастарбайтеры дружно зашагали в метро. Нина Васильевна купила билетики на всю компанию, с измученным видом показала, как ими нужно пользоваться (у бедной артритной тетки никак не получалось просунуть билет в машину, и Голев, сжалившись, начал ее учить). Потом погрузились в вагон метро и поехали. Голев озирался по сторонам и не мог не чувствовать, как сильно отличаются они от обычных португальцев, хотя, может, это были и не португальцы, а туристы, кто знает? Не будешь ведь спрашивать. А отличались они не только поношенной одеждой и плохими зубами, нет, у таких, как Голев, не было чего-то главного, отличавшего свободных европейцев с первого погляда.
– Так, все выходим! – зычно сообщила Нина Васильевна, и пассажиры испуганно вздрогнули при звуках незнакомого языка. Голев, Женя и другие поплелись послушной цепочкой.
Из-под земли вышли в каком-то квартале современной застройки, не из самых богатых, судя по стареньким трущобам, которые жались к новеньким домам, будто грибы к деревьям... Вдоль тротуара беспрерывной цепью тянулись припаркованные автомобили – старенькие, битые.
Нина Васильевна решительно вела их вперед, мимо трущоб и новых домов. Они отшагали два квартала пешком, оставив позади небольшую баскетбольную площадку и парк, и вышли к домику средних лет, на втором этаже которого была прикреплена неброская табличка с надписью pensoes.
Голев устал уже смертельно, он прямо-таки спал на ходу.
С размещением Нина Васильевна не сильно мудрила – поделила гастарбайтеров на шесть групп, по четыре человека в каждой, и что-то сказала смуглой девушке, сидевшей у конторки в этом самом пансионате. Получилось, что в одной комнате пришлось жить трем женщинам и Жене из Орска. Женщины начали было робко возмущаться, но Нина Васильевна грозно сказала:
– Знаете что? Вы сюда не на курорт приехали. У нас очень много, это самое, желающих, и отдельных номеров не будет! Если женщин столько понаехало, я-то тут при чем?
Голев малодушно подумал, что хотя бы на этот раз ему повезло. Вместе с соседями он прошел в страшненькую, не очень чистую комнату с двухэтажными кроватями. Что-то здесь смутно напоминало армейскую юность...
– Вперед, Франция! – тихонько сказал сам себе Голев и бросил рюкзак на одну из коек. Соседи торопливо разбирались, снимали обувь, переговаривались. Двое были из Харькова, их типичный, уютный говорок Голев отметил еще в автобусе. Миша и Семен. Можно было подумать, что они братья, но нет – друзья. Мише лет сорок, Семен чуток помладше. Строители. А третий сосед, церемонно назвавшийся Александром, аж из Хабаровска приехал, довольно молодой, во всяком случае, заметно моложе Голева.
Александр работал в Хабаровске на каком-то предприятии, которое сожрал кризис. Он оказался крайним, должным всем, потому что за неделю до кризиса взял кредит.
– Выходит, ховаешься? – спросил Миша.
– Что-то вроде того, – согласился Александр. – А что делать? Разве только головой об стенку!
Душ был в конце коридора, один на все комнаты. Естественно, его уже заняли. Голев постоял полчаса в коридоре с полотенцем в руках, потом, не дождавшись своей очереди, вернулся в комнату к ребятам, где уже вовсю проистекала водка по случаю прибытия, – пили из чекушечек, заботливо привезенных беглым хабаровчанином. Голев выпил – больше из вежливости, чем по желанию, отследил появление приятного тепла в голове, успел повалиться на койку, прежде чем заснул: крепко, будто в армии.
Первое, что услышал Голев наутро, был голос Нины Васильевны, раздававшийся повсеместно, как гром. Видимо, прошлое этой дамочки было связано с работой в школе, от тещи и матери Голев знал, что такие голоса редко даются кому-то от природы, их, как любила повторять Луэлла, вырабатывают. Выработанный Ниной Васильевной голос повторял:
– Объясняю в последний раз, вы должны мне сдать, это самое, по двести пятьдесят долларов взноса. Эта сумма пойдет на оплату сотрудникам и людям на местах. Остальные деньги оставьте пока при себе.
– Расписку могу поиметь? – поинтересовался опытный в этих делах Александр, но Нина Васильевна неожиданно для всех заартачилась:
– Вы что, мужчина? Вы что, умничать хотите? Вас у меня таких по всему Лиссабону, да в Синтре, да в Сантарае, и что, я буду каждому, это самое, расписки малевать? Вы хоть понимаете, что вся эта работа – нелегальная? И платить за нее будут нелегально! Так к чему мне тут писать вам расписки!
Нина Васильевна никак не могла успокоиться, щеки и уши у нее стали красными, как сушеные яблоки, по шее пошли неровные розовые пятна.
– Расписку ему, это самое! – с ненавистью повторяла она, проставляя в разграфленной тетрадке жирные крестики напротив фамилий.
Голев приготовил деньги, сложил их в пухлую лапку Нины Васильевны.
– Все, – сказала она, пересчитав общую сумму в четвертый раз. Считала она аккуратно, муслякала палец, шелестела, шевелила губами, – все, теперь ждите информации. Здесь вам будут давать завтрак, с шести до восьми. Сегодня точно новостей не будет, можете пока отдохнуть, город, это самое, посмотреть.
– А сколько ждать? – сунулся Семен, и Нине Васильевне пришлось пригвоздить его суровым ответом:
– Сколько надо, столько и будете ждать. Вам же сказано – это не курорт!
Погода в Лиссабоне совершенно опровергала слова Нины Васильевны – теплом и мягким светом солнца. Голев вышел из пансиона и сразу зажмурился, здесь было так же тепло, как в Севастополе, и чувствовалось, что где-то рядом – море.
Он шел по незнакомой улице, которая вела в гору, а потом вдруг резко спускалась вниз. Местные люди уже давно привыкли к этой повышенной холмистости и теперь читали на ходу, разговаривали, в общем, совершенно не замечали подъемов и спусков.
– Вы не скажете, как пройти в центр? – спросил Голев у коричневого, как печеная картофелина, старичка в кепке, с добрым усталым лицом. Голев спрашивал по-английски, это был единственный язык, который он – весьма приблизительно и в основном благодаря маме Юле – знал. Старичок приветливо заулыбался, начал сыпать английскими словами, тыкал рукой в противоположную сторону. Голев пошел было в указанном направлении, как вдруг почувствовал, что старичок держит его за рукав и повторяет одну и ту же фразу:
– Where come you from?
Он раза с третьего понял, что старичок обращается к нему, и еще позже смог перевести вопрос.
– Рашен, руссо. Русский.
– О-о! Руски! – заликовал старичок, начал кивать и радостно махал Голеву, пока тот не свернул за угол дома на улицу, ведущую в центр.
...Лиссабон, залитый солнцем так, что сияли керамические плитки на фасадах – уже потом Голев узнал, что они называются "азулежу", этими плитками выложены дома в узких улицах Алфамы, таких узких, что пешеходы при встрече с трамваем прижимаются к стенам, а он несется с хулиганским трезвоном, едва не задевая стены, и сине-белые азулежу прыгают в глазах, не дают рассмотреть сложенную из них картину.