Текст книги "Одно мгновенье"
Автор книги: Анн Филип
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
Больше нет надобности говорить шепотом, чтобы не потревожить твой сон. Начиналась жизнь без тебя. Я была одна. Пожалуй, я не знала еще, насколько это непереносимо – не быть одной, нет, а не быть больше с тобой. С тех пор как я увидела тебя спящим на каталке в клинике, всеми моими поступками руководила одна-единственная мысль: только бы он не страдал, только бы он ничего не узнал. Моя миссия окончена, я выполнила ее без славы. Ты, у которого ясность была одним из самых лучших качеств, предстал пред смертью, как ребенок.
Ты был прекрасен. Ты излучал свое последнее сияние; завтра ты уже будешь иным. Да, я знала, что тебя уже нет в этом теле, но какая-то сила влекла меня к нему. Я еще могла смотреть на тебя, держать твою руку или гладить твое лицо. Завтра нельзя будет даже этого. Завтра ты будешь в гробу. Спрятанный навеки. Я думала: совсем один. Через два дня я буду ехать позади тебя, а через три дня мы расстанемся навсегда. И двадцати дней не прошло с тех пор, как мы были счастливы, и вот все кончено.
Я повторяла себе: он умер, он умер, ты умер. Мне нужно было самой немедленно произнести эти слова, чтобы проникнуться ими навечно, чтобы не оставлять лазейки для бегства, иначе мне захотелось бы отвернуться, отрицать, а отрицание лишь завело бы меня в тупик. Тысячи игл впивались в меня изнутри, я была сплошным криком.
Я хотела, чтобы мое тело не изменило мне, чтобы оно пришло мне на помощь. Я цеплялась за край пропасти. Я заставляла себя смотреть в пустоту. У смерти было твое лицо, и поэтому я смотрела на нее пристально, чуть ли не любовалась ею. Трудно себе представить прощание с покойным, если ты сам не пережил его, ничто не поможет постичь это. Мысль останавливается, когда достигает границы ужаса: вот, здесь все начинается.
Сегодня я еще не могу расплести нити жизни. Но и плющ и дерево приходят мне на ум, когда я пытаюсь осознать твою смерть; она подобна первородному греху, вселенской катастрофе, которая нарушила законы всемирного тяготения. Я тщетно пытаюсь найти уголок, где чувствовала бы себя на месте.
Я смирилась с тем, что тебя нет. Я не просыпаюсь больше оттого, что каждое утро какой-то буравчик сверлит мой мозг или пронзительная сирена врывается в мой сон, чтобы снова и снова объявить мне, что ты умер. Я опять начала думать о погоде, о книге, которую прочла, о делах, которые надо сделать сегодня. Много месяцев я представляла себе, что как только я смогу говорить с интересом о чем-нибудь другом, кроме тебя, думать о чем-нибудь другом, а не о тебе, я буду почти спасена.
Может, это уже случилось? Не знаю. Прошлое не отпускает меня, я отчитываюсь перед ним за все. А жизнь призывает меня к себе. Я знаю это, хочу этого, но я как-то особенно ясно ощущаю серость дней, то усилие, которое мне надо сделать, чтобы снова вернуться к жизни вопреки сердцу, жаждущему одиночества. И я постоянно во власти какого-то безумия. Выходя вечером, я оставляю лампу зажженной. Когда я возвращаюсь, я вижу ее свет за занавеской и улыбаюсь своей хитрости, наивной, потому что, как только я открываю дверь, я лицом к лицу сталкиваюсь с одиночеством. Я открываю и закрываю стенные шкафы, переставляю флаконы, поворачиваю краны, но не слышу ничего, кроме тишины твоего отсутствия. Я слушаю ее, она не пугает меня, она меня завораживает. Мне не хочется нарушать ее. Придет сон, он приходил ко мне уже сотни ночей, когда я слушала твое отсутствие.
Бывают дни, когда ты ускользаешь от меня. Неужели были счастье и красота? И мы их впитывали в себя ежечасно? В такие дни я не могу ни на чем сосредоточиться, мысль перескакивает прошлое, старается обойти подводные камни, становится бесплотной. Тогда у меня остается только мечта и пепел; то, что было, ускользает, и я вижу, откуда берут начало эта пресловутая идеализация, эти приукрашенные воспоминания, которые постепенно упрощают и подменяют истину, эта измена, которая дается тем более легко что тебя нет и некому оспорить сладкий образ, который создает воображение. Я достигаю ложного спокойствия, но удаляюсь от истинной мудрости, которая заключается в горении, способности мыслить, ясности ума. Я призываю твой образ и кидаюсь в прошлое, чтобы не потерять тебя. Одна в нашей спальне, я подолгу не могу оторвать взгляда от твоих любимых уголков, от вещей, которыми ты дорожил, я ищу твой след, вытягиваю тебя из мрака, и постепенно ты возвращаешься. Отправной точкой мне служит всегда одно воспоминание: яркое пятно на стене… Как-то утром, за три дня до твоей смерти, появилось солнце, а до этого несколько дней лил дождь. Я отдернула шторы, и ты сказал: «Приятно чувствовать солнце на лице». Я немного сдвинула кровать, чтобы лучи падали на тебя. Ты на миг закрыл глаза, а когда открыл их, прошептал: «Как хорошо!»
Время тянулось медленно. Я принесла тебе чистое белье, ты выбрал голубую пижаму, ту самую, в которой ты умрешь. Солнце уже играло на стене, оно покинуло тебя. Навсегда. Назавтра снова лил дождь, на следующий день – тоже, а на третий день утром тебя не стало. Я никогда не забуду цвет этого ноябрьского солнца, не забуду, как оно ласкало твое лицо и волосы, а потом перебралось на стену, как дезертир. Даже солнце предало тебя. Ты остался на поле боя один.
Погода в Эскале в наше последнее лето была чудесная. Какие планы строили мы тогда? О чем мечтали?
Мы вели беззаботную жизнь. Мы. подчинялись ветру и солнцу. Они определяли распорядок нашего дня. Каждый день – одно и то же, ничего не случалось, мы были просто счастливы, счастливы оттого, что ощущали это. Счастье пропитывало нас как аромат, которого мы иногда не замечали – настолько были счастливые. Разве птица сознает, что ока счастлива, когда летает?
Мы часами лежали с закрытыми или полузакрытыми глазами, слушая едва уловимый шум моря, удары сердца – и все. Когда нам становилось жарко, мы бежали в воду, пропустив волну, без шума, чтобы не нарушить безупречную гармонию неба и моря.
Мы могли не говорить ни о чем или болтать обо всем. Молчание и болтовня прекрасны, когда они означают высшее проявление любви или дружбы, а не прикрывают недовольство или непримиримые разногласия, когда они порождены общностью настолько глубокой, что два существа, внешне непохожие, достигают сходства более удивительного, чем сходство черт лица.
Иногда я замечала, что ты плохо выглядишь, меня охватывала смутная тревога, потом это проходило. В самую жару ты шел расчищать ложбину, где растут три морские сосны, а я поднималась вздремнуть после обеда в большой комнате, закрыв там ставни. Дети спали. В доме царила необыкновенная тишина. Стрекот кузнечиком был не в счет. Я слушала удары твоей кирки, которые сливались для меня с жарой, запахом моря и цветов в нечто единое, потом слушала, как хрустит под твоими нот ми валежник. Ты часами рубил кустарник, который мм сжигали после первого дождя, потом возвращался, весь в поту, с запутавшимися в волосах и одежде веточками, с исцарапанными руками и ногами, светящийся радостью. Иногда ты работал на тракторе – я ненавидела запах бензина и адский грохот, – уезжал далеко на большой холм, где прокладывал дорогу в непроходимой чаще, зарастал шей кустарником почти двадцать лет.
После полудня, когда солнце оставляло наш дом, но холм еще был залит его лучами, мы ходили прогуляться в те места, что ты открыл несколько часов назад. Мы приносили оттуда сосновые шишки, иногда черепаху, которая доставляла столько радости детям. Почти каждый день мы сидели на одном и том же поваленном дереве, наблюдая, как солнце покидает сосны, потом – виноградники и наконец прячется за холм. Нередко мы брали с собой детей. Если нам хотелось побыть одним, мы уходили тайком, но иногда наша хитрость не удавалась, и тогда мы видели две маленькие фигурки, катившиеся по склону, а потом поднимавшиеся к нам. Минута отдыха у нас на руках, чтобы перевести дух, – и уже рассказывай им какую-нибудь сказку. Иногда они задумывались, задавали нам трудные вопросы: «А почему солнце ходит так каждый день?» Потом окружающая красота настолько захватывала их, что они переставали тараторить или требовать, чтобы им что-нибудь рассказывали. Как и мы, они не могли отвести глаз от этого величественного зрелища – заката солнца.
– А если оно больше не придет?
Мы отвечали, что завтра, очень рано, еще до того, как они проснутся, солнце вернется и снова озарит то место, где мы сидим.
– И оно будет двигаться всю ночь?
– Да, оно не останавливается никогда, и мы тоже двигаемся, и когда у нас ночь, в других странах – день.
Нет ничего серьезнее, чем разговоры с детьми. Дети бесстрашно ставят и разрешают сложнейшие вопросы, проникают в самую суть вещей. Мы часто говорили с ними о смерти. Не знала я, что очень скоро она коснется их так близко. «Он умер», «она спит», – говорили они, находя иногда возле дома мертвого кузнечика или ящерицу. Никаких проблем. Но скоро все изменится.
Несколько месяцев спустя они узнали, что означает «никогда больше», и тот из них, который страдал сильнее, потому что больше понимал, сказал мне:
– Раз наш папа умер, пусть у пас будет другой, но только похожий на него.
Я пыталась объяснить. Объяснить что? Что любовь…
– Но ведь нельзя любить мертвого, его же никогда больше не увидишь, – отвечал он мне. – А где он теперь? Он нас видит?
– Думаю, нет. Но мы его видим в своих воспоминаниях.
– У меня его глаза и рот, правда? – говорил он мне гордо.
– А у меня его походка.
– Да, верно.
– А где ты его похоронила?
Я отвечала – на холме, я не могла сказать – на кладбище. На холме… Именно так я хотела бы тебя похоронить: без гроба, одного, у подножия какого-нибудь дерева, там, где мы любили гулять. Почему наши похоронные обряды так мрачны, так неестественны? Похороны на берегах Ганга отнюдь не означают, что люди там страдают меньше, просто они не выставляют свое горе напоказ, считая, что каждый должен справляться с ним сам. Я хотела, чтобы наши дети помнили тебя живым и чтобы они никогда не думали о том, что ты истлеешь. Меня эта мысль преследовала много месяцев. Я не могла представить себе, что твое тело, такое изящное, такое красивое, станет отталкивающим; я все время думала об этом, все время. Я говорила себе, что это ничего, ведь это просто химическая реакция, главное, что ты ничего не знаешь. Но мысленно я видела тебя, твои глаза, губы, ткань твоего костюма, и когда при мне говорили детям, испугавшимся осы или мухи: «Маленькие не едят больших», – я думала: нет, едят, едят до последнего кусочка. Да, я не хотела, дети тоже думали об этом, но и не хотела говорить, что ты на небе, потому что это противоречило бы нашим принципам. Я пыталась связать тебя с жизнью. Он превратился в два деревца и цветы, говорила я детям, пчелы летают с цветка на цветок, собирают мед, а мы его едим, вот все и начинается сначала.
Дети реагировали каждый сообразно своему характеру.
– Из такого красивого, как он, – с сияющим видом сказал мне один, – должны вырасти красивые цветы?
Второй промолчал, но задумался. Наутро он пришел ко мне.
– Значит, когда мы едим мед, мы едим кусочек человека? – спросил он.
Я хотела бы, чтобы они любили тебя таким, каким ты был. Что они помнят о тебе? Они мне без конца твердят о какой-то прогулке, о которой я им почти не рассказывала, но она запечатлелась в их памяти. В тот день ты убил небольшую змейку. Тогда, казалось, они не обратили на это особого внимания, но потом прогулка вблизи дома превратилась в настоящую экспедицию, во время которой ты убил страшное чудовище. Ты для них – символ храбрости и ловкости, и когда я рассказываю им о других прогулках, более дальних и более интересных, они неизменно возвращаются к этой.
Они ищут тебя, они хотят тебя узнать или вспомнить, соединив то, что сохранилось в их памяти, с тем, что от создают в своем воображении с помощью фотографий рассказов о тебе, смутных воспоминаний, внезапно всплывающих откуда-то из глубины, я иногда вижу это, когда какой-нибудь пустяк внезапно поражает их, будит мысль, вызывает желание рыться в их юной памяти, прояснит! то, что имеет лишь туманные, расплывчатые очертания так фотограф наводит на фокус свой объектив, чтобы получить четкое изображение. Они не смогут найти себя, не пройдя через тебя.
Я вижу, насколько они напоминают тебя, и это меня очаровывает и потрясает. Иногда это сходство бывает мимолетно, проявляясь то в одном, то в другом. Какой-нибудь жест, манера зашнуровывать башмаки, просыпаться по утрам, любовь к тому же времени дня, к тому же небу, взгляд, которого я прежде не замечала, хотя, возможно, он и был, но мне казалось, он появился только теперь. Я слушаю и смотрю.
Мысленно я перебираю всю твою жизнь и вижу тебя в том возрасте, когда я тебя не знала. Я пытаюсь соединить свои наблюдения над детьми и твой юношеский облик, и так еще лучше узнаю тебя.
Я пишу, словно мотаю клубок, у которого нет конца. Нить, которую я тяну, ведет меня к тебе, но пробираюсь я не через лабиринт, а скорее по спиралям какой-то раковины. Я пытаюсь добраться до глубины нас самих. Когда мне кажется, что я уже достигла цели, я обнаруживаю, что это только этап, что нужно идти дальше, пересекать пространства воспоминаний и ощущений, сдирать все новые оболочки, и только так я достигну мира, который предугадываю и желаю. Я одна знаю свои поражения и победы. Иногда мне кажется, что я уже сделала шаг вперед, я довольна, как вдруг все рушится: нет ни позвоночника, ни плоти, все растворилось в какой-то кислоте, нить оборвалась, я – крошечное бесформенное пятнышко, безвольный комок нервов.
Идти напролом бесполезно, необходимо сделать отвлекающий маневр, как говорят, «рассеяться», что всегда вызывает у меня отвращение. Я выхожу из дома и иду, не думая ни о чем, я убегаю от себя самой. Моему лицу нужен ветер, моим ногам – твердая почва. Все забыть, вычеркнуть из памяти. Когда я чувствую усталость, я почти спасена. Я существую. Я возвращаюсь на землю. Я удивляюсь, найдя все на своих местах.
XII
В тот день на рассвете открыли настежь дверь. Целый день и еще полдня я ехала позади тебя. Я помню только дорогу, которая, казалось, никогда не кончится, деревни, которые мы проезжали, автомобили, которые мы обгоняли, и нас, сопровождающих эту черную, в цветах, машину, от которой я не могла оторвать глаз. Больше я не помню почти ничего. В тот день я даже не заметила, как после Лиона, по мере продвижения к югу, показались первые кипарисы и первые фонтанчики с питьевой водой, окруженные платанами. Здесь, на юге, небо другое, и даже если идет дождь, то и дождь не такой, и ветер порывистый. А ведь раньше мы всегда удивлялись этой перемене и тому, что она все еще поражает нас.
Я помню эту сумасшедшую гонку до мельчайших де талей и в то же время как-то смутно. Черная машина останавливалась около бензоколонки, и мы ждали позади, это было бессмысленно, но мы не могли оставить тебя одного, хотя ты все равно уже был далеко от нас, в твоем теле начался длительный процесс тления. Вечером мы устроились на ночлег. Тебя поставили в гараж. Я бродила около тебя, не зная, что делать, не решаясь уйти и лечь спать, я гладила венок, черный креп, который прикрывал твой гроб, трогала кузов автомобиля. Я долго кружили так. Ведь это было нелепо: ты в гараже, а я наверху в теплой постели, или ты на стоянке, среди машин, а я завтракаю. Я ела, пила, мне даже не хотелось плакать. Я не думала ни о будущем, ни даже о детях, хотя не видела их уже два дня, а они позже расскажут мне, как весело провели время у своих маленьких друзей.
На второй день мы добрались до кладбища. Там я вернулась к действительности. Я смотрела на море, далекое и серое, как и небо. Я помню, как глухо падали на гроб цветы, этот звук каждый раз отзывался во мне, потом – первые лопаты земли, тяжелый резкий стук, который завершался мягким пианиссимо, когда земля скатывалась по крышке, прежде чем навечно лечь на дно твоей могилы. Мы были в мире одни, ты – погребенный, я – наверху. Мой взгляд проникал сквозь дерево и свинец. Я отдала бы все на свете – да, да, все! – чтоб вдруг увидеть тебя воспрянувшим, живым, прогуляться с тобой, как мы любили, по холму, или молча постоять, посмотреть на море. Десять минут, не больше, а потом пусть будет смерть, пытка – все что угодно, лишь бы еще раз увидеть тебя.
Впервые в жизни я хотела невозможного. Позже один из наших детей попросил меня: «Ведь ты можешь все, сделай так, чтобы он вернулся на один день, только на один-единственный день, мы устроим праздник, мы будем умниками. Он увидит, что нам хорошо». Я вынуждена была объяснить, что это не в моих силах, и поняла, что малыш уже почувствовал смысл страшных слов «никогда больше» и, как и я, не может примириться с ними.
Начал моросить дождь, часы на башне пробили полдень. Воздух был неподвижен. Капли дождя бесшумно падали на листья деревьев, на каменные стены, оставляя на них темные полосы. Земля, постепенно закрывала гроб. И вот уже нет ямы, а только холмик свежей земли, укутанный цветами.
Теперь я знаю, что такое кладбище, как другие знают, что такое мемориальные доски, которые на улицах Парижа после оккупации означают, что кто-то из борцов Со противления был убит на этом месте, и при виде такой доски перед глазами близких снова возникают изуродованное пулями лицо, лужа крови, распростертое тело.
В тот миг, когда я ступала на перрон вокзала в Пари же, того самого вокзала, куда мы обычно возвращались после каникул (и тут же начинали строить планы на зиму, без сожаления прощаясь с летом, чтобы с головой уйти в новые заботы), именно в тот миг, когда мое тело было между подножкой вагона и перроном, когда я уже ставила ногу на перрон, я в одно мгновенье – ясное и холодное, как нож гильотины, – осознала, какое одиночество ждет меня.
Ураган пронесся, я вышла из него живая. Я ждала сражения, но еще не знала, каково оно будет; я делала свои первые шаги в неведомом мне мире, и у меня не было ни времени, ни желания постараться представить себе его. Спокойствие дома и эта тишина! Вещи… Вот они, на своих местах, обивка мебели чистая, подушки не смяты, как будто ими никогда не пользовались, свежие цветы, книги, последние, что мы прочли вместе, – до них можно дотянуться рукой – и кровать. В памяти всплывало только недавнее прошлое: четыре дня и где-то далеко – начало этого прошлого, операция, потом всего три недели, и по ту сторону пропасти, на другом берегу, – наша жизнь.
Она кончена, кончена навсегда. Время гнало свои волны. Мне оставалось или тонуть, или дышать, но я не хотела, не хотела ни того, ни другого. Жизнь поступала со мной жестоко: «Или живи, или умирай, – говорила она, и я замирала на месте. – Ты не ешь и не спишь, тебе нравится выставлять напоказ свое горе». Жизнь обвиняла меня. Я не была ни трусливой, ни храброй. Дети служили мне опорой: когда они были со мной, я держала себя в руках, их неведение, как и твое совсем недавно, помогало мне. Я стала только фасадом, но были минуты, когда без этого я могла бы рухнуть. Я познала оцепенение, которое является лишь началом смерти. Уснуть, забыться, погрузиться в ночь… Но стоило мне закрыть глаза, слепящий свет вспыхивал перед моими веками. Я училась одиночеству, беспощадному, безоговорочному, оно как голое пространство, которое начинается от вас и тянется до горизонта; ни мысли, ни взгляду не за что зацепиться. Я не знала, чем заполнить дни, на чем остановить мысль. Я была раздавлена тобой, твой образ стоял у меня перед глазами, ты меня душил, все мои видения были связаны только с твоей болезнью, мне хотелось вспомнить нашу прежнюю жизнь, но я была ослеплена твоей смертью. Я не могла освободиться от нее. Мне нужно было вырваться из этого замкнутого круга, но проходили часы и дни, а я пребывала в бездействии. Я заставляла себя делать все необходимое, произносила слова, которых от меня ждали. Я становилась бесплотной тенью.
Я еще не осмеливалась слушать музыку, боясь, что она выведет меня из оцепенения, в котором я находилась, и низвергнет в мир, где меня все ранит, мир, в котором я не смогу жить. Я была безучастна ко всему и не знала, что перетянет – пойду ли я ко дну или спасусь. Инстинкт диктовал мне ритм, которому я следовала. Я проклинала ночь, но не могла избежать ее. Я сохранила достаточно здравого смысла, чтобы понять: бесчестно утверждать, будто ты выше того, чего ты еще не знаешь. Сколько раз мы слышали от богатого, что не в деньгах счастье, от ленивого – что всякое дело – потеря времени, от невежды – что образование еще не делает человека, от холодных женщин – что они выше чувственной любви, а от импотентов – что платоническая любовь самая прекрасная? Преднамеренный и жалкий обман, попытка спутать карты! Но правда и то, что деньги не приносят счастья, что дело может быть никчемным, что образованный человек не обязательно лучший и что любовь – это не только физическое влечение.
Я же, лишь достигнув глубины того, что называют отчаянием, смогла сохранить внутреннее равновесие. Если и был какой-то выход, он вел через мрак и трясину.
Чтобы отыскать его, я должна была пройти страшный путь, на который меня бросила твоя смерть, не искать забвения, ничего не оставлять во мраке, ни от чего не бежать и встретить несчастье так, как когда-то встречала радость.
Я бродила по комнатам, окруженная твоими вещами, раздосадованная смятением, ничтожной причиной которого они были. Что делать с зубной щеткой, с бритвой, с туалетной водой, со свитером, отныне бесполезным? Сжечь? Сохранить? Подарить? Бросить в Сену? Сжечь – значило бы удовлетворить чувство абсолюта, сохранить – поддаться минутному соблазну. Неужели я становилась женщиной, живущей только прошлым, обреченной на бесплодное поклонение: перечитывать письма, снова и снова смотреть фотографии, ласкать твою одежду? Я переставила кое-какую мебель, часть ее продала, но я оставила твою книгу там, где положил ее ты, потому что она помогала мне вспомнить твой жест, взгляд, брошенную фразу. Я пыталась остановить время, увековечить тебя, я воздвигала памятники в пустоте. Приходила ночь, я ложилась в нашу постель, я лежала там, застыв, такая же неподвижная, как и ты, словно похороненная вместе с тобой, отрешенная от самой себя.
Я ждала, ничего не ожидая. Так прошли месяцы. Наше имущество описали, подсчитали сумму долгов, оценили стоимость того, что мы вместе создали, «кроме драгоценностей и предметов личного обихода». Я не умерла, но была на грани смерти.
XIII
Я уже не припомню тот день, когда впервые почувствовала, что еще не все потеряно. Была ли это улыбка ребенка, пробудившая меня к жизни, или грустный взгляд, замеченный там, где мне не хотелось бы его видеть? Или чувство ответственности? Измучило ли меня отчаяние? А может, просто жизнь взяла свое? Истина имеет столько граней, что я не могу сказать определенно, что именно дало мне возможность вновь почувствовать под ногами почву. Однажды я отметила про себя, что перестала быть только фасадом. Я жила, дышала. Я снова хотела участвовать в событиях. Постепенно я взяла себя в руки и увидела, что от меня осталось. Вот тогда-то я не то чтобы перестала ощущать одиночество, но попыталась свыкнуться с ним.
И я сроднилась с ним, теперь мы хорошо познакомились друг с другом, и я умею смотреть ему прямо в глаза. Я говорю о нем с друзьями, которые всегда считали его естественным. Для меня же в мире нет ничего прекраснее супружеской пары, и когда я слышу разговоры, будто любить – это значит потерять свою свободу и свою целостность, я спрашиваю себя: неужели мы говорим об одном и том же чувстве?
Я вспоминаю один вечер: я перелистывала страницы какой-то книги, и мой взгляд упал на фотографию скульптуры, которую мы часто разглядывали вместе, – торс женщины как крик радости, устремленный к небу. Я застыла в оцепенении, но не перевернула страницу. Прошлое всколыхнулось во мне снова, я увидела фильм бел конца, услышала песню победы, – все это сломано одним ноябрьским днем. Мне показалось, что я выбралась из трясины. Я была одна в своей комнате, но почувствовала, что снова живу; комната показалась мне иной, не такой, как в другие дни. Я опять втянулась в круговорот жизни и поняла, что вновь обрела способность наслаждаться прекрасным.
И, тем не менее, все причиняло мне боль, и особенно взгляды, которыми, словно заговорщики в толпе, обмениваются между собой любящие супруги; эти взгляды, словно две птицы вместе реют над шумом голосов, дымом сигарет и стаканами с виски. Для этих людей в мире не существует никого, кроме них, их встреча все поставила на место, жизнь кажется справедливой, им все равно, что их слышат, что о них говорят; птицы здесь, думают они, птицы охраняют нас, и сейчас, когда мы будем на улице одни, мы снова увидим их. Две мои птицы умерли, но я не могу без трепета смотреть, как летают птицы других, и безошибочно угадываю их.
И я с удивлением пришла к выводу, что любящие супруги встречаются очень редко.
Я никогда не относилась к смерти с такой легкостью, как в те времена, когда была счастлива. Тогда мне было почти безразлично – жить или умереть. Теперь мои мысли всецело поглощала смерть. Я думала о ней, пересекая улицу, ведя машину. Пустячный насморк… но он может перейти в гиперемию. Легкое недомогание… а вдруг за этим скрывается тяжелая болезнь? Я выходила из своего оцепенения, чтобы войти в этот живой мир, которого я боялась и где все меня ранило. Я не знала, сколько это будет длиться. Я вспоминаю, какое волнение охватило меня в Порт де ла Биллет при виде грузовика с лошадьми, которых везли на бойню. Эти обреченные животные – даже животные! – снова привели мои мысли к тебе. Как-то вечером в автобусе я не могла оторвать взгляда от одной безделушки – маленького черепа из слоновой кости, – болтавшейся на золотой цепочке. Девушка, которой принадлежала эта безделушка, была красивая, очень юная, с подведенными глазами и бледными губами; я мысленно сорвала мясо с ее костей, добралась до скелета и вдруг увидела два черепа, которые потом превратились в один, в тот, который меня неотступно преследовал.
Я избегала бывать на площади Сен-Сюльпис, где часто ходила во время твоей болезни. В те дни, как-то утром, я обратила внимание на магазин похоронных принадлежностей, так удобно расположенный около церкви. На витрине были выставлены прекрасные фотографии с изображением пышных похорон, добротные гробы, окруженные громадными свечами. Меня хлестнула мысль: сюда придут заказывать все это и для тебя. Я не ускорила шаг, и все-таки тысячи черных птиц били крыльями в моей груди. У меня было только одно желание – увидеть тебя, коснуться тебя. Когда я вошла в нашу спальню, ты еще спал. Я на цыпочках вышла и, дожидаясь, когда ты проснешься, взяла книгу. По правде сказать, я не прочла ни строчки, но немного успокоилась. Когда ты позвал меня, я подошла к тебе со спокойным лицом, как обычно, и, целуя тебя, в отчаянии наслаждалась осколками счастья, которые еще принадлежали мне. Вал надвигался, я знала, что бессильна перед ним, и все же продолжала бороться шаг за шагом. Когда я шла по площади Сен-Сюльпис, я хотела только одного – увидеть тебя живым. Я довольствовалась крохами, которые пожирала, как голодающая. Что оставалось от нашего гордого счастья? Но ты хорошо поспал, чувствовал себя менее усталым, чем накануне. Ты залпом проглотил свой кофе с молоком и почти целую булку: «Я голоден, я голоден». Я видела твои глаза, такие бесцветные, с покрасневшими веками. «Уже три дня как я вернулся из клиники, время летит быстро», – сказал ты мне. Ты ни о чем не догадывался. Это было после твоей операции, в утро, ничем не отличавшееся от других. Ты говорил, я слушала тебя и думала, куда же заведет меня жестокий долг и любовь к тебе. И снова находила те границы, которые определила в ночь после операции: лишь бы ты не страдал, лишь бы ты ни о чем не догадался. Только это я должна была принимать во внимание. Я заглядывала в самую глубину твоей души, и ты раскрывал ее. Сколько лет или минут понадобилось нам на то, чтобы достичь этих тайников, еще более глубоких, чем чувство, в котором разум и инстинкт сливаются воедино? Мне нравились наше стремление к трудностям, наше недоверие к легковесным переживаниям. Мы оба хотели, чтобы ничто не оставляло нас равнодушными, даже то, что, казалось, меньше всего способно воспламенять. С тех пор как родилась наша любовь, мы не переставали изучать, узнавать друг друга. Мы открыли друг другу свои души и, обезоруженные, отбросили закон джунглей.
Когда ты еще был со мной, я мечтала о нашем послед нем разговоре. Я хотела, чтобы ты рассказал мне обо всем – о себе, о нас, о людях, о том, что ты думал о каждой вещи и о каждом событии, хотела, чтобы все то, что ты мне будешь говорить, шептать, повторять, убаюкивало бы меня, хотела засыпать и просыпаться под звук твоего голоса, насыщаться им, жить только им.
В последний вечер я уже отложила книгу, а ты еще продолжал читать. Ты спросил меня, не мешает ли мне свет. Нет, он не мешал, он позволял мне смотреть на тебя сквозь полузакрытые веки. Я слушала, как ты переворачиваешь страницы, все мне было позволено, нельзя было только плакать, но мне вовсе не хотелось плакать. Я хотела вспоминать прожитые вместе годы, но не решалась сказать тебе об этом. Не в наших обычаях было воскрешать прошлое, и тебе могло бы показаться странным, почему вдруг я думаю о том, что было, а не о том, что будет. Поэтому я пустилась в воспоминания одна, а ты в это время читал или дремал.
Наша общая жизнь… Сначала это был какой-нибудь час, день, потом – месяц. Я спиралью сворачивалась в этом маленьком, слишком тесном прошлом. Я знала, оно будет больше, но мы об этом никогда не говорили. Были порывы, и была сдержанность. Мы присматривались друг к другу, держались настороженно и искали какой-то затаенный смысл в каждом слове другого. Неопределенная форма служила нам переходом от «я» к «мы». Мы пользовались ею долго. Однажды появилось «мы», сказанное как бы случайно, но вскоре оно было отброшено: наверное, мы еще не были готовы к нему. Потом неопределенная форма стала употребляться все реже. Мы начинали строить нашу совместную жизнь, и в тот день, когда это было принято и признано, мы поняли, что уже давно стремились к ней. Вдруг оказалось, что мы богаты, – нас обогатили бесчисленные мгновенья, события, пережитые вместе и сохранившиеся в нашей памяти потому, что они нас объединяли. Иногда чье-то присутствие придавало нам больше смелости. Я рассказывала о прогулке под дождем, ты говорил, что небо, затянутое тучами, может быть прекрасно и что ты видел яблоневый сад, где бурей сорвало все цветы. Одни мы не промолвили бы ни слова об этой прогулке, которая нас сблизила. Мы привыкали друг к другу. Это был долгий труд, который так захватывал нас, что иногда мы пугались. Тогда, сделав крутой поворот, без всяких объяснений, мы переставали видеться.