Текст книги "Дансинг в ставке Гитлера"
Автор книги: Анджей Брыхт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Я не смотрел на Анку – мог ли я предполагать, что она еще более девчонка, чем все те вместе взятые девчонки, что годы, на которые она была старше их, прибавили ей не ума, а лишь непостижимых девчачьих мечтаний, которые нормального человека поражают и пугают.
А гид хрипел дальше;
– …поэтому немцы разделили территорию на секторы. Вы знаете, что такое сектор?
– Знаем! – завопило несколько человек.
– Ну?
– Это такие ножницы кусты обрезать!
Гид засмеялся и постукал себя по лбу.
– Это секаторы! А секторы – это части. Понятно? Каждый сектор был огорожен и имел свою охрану. Было четыре сектора. Сколько было секторов?
– Четыре! – хором завопили дети.
– Хорошо. Кто сюда приезжал – разумеется, кроме Гитлера, – мог получить пропуск только на час. В один сектор. На этом пропуске должна была стоять подпись Гитлера или его заместителя по важным делам. Если кого хватали в другом секторе – шпион. А шпионов сразу убивали. Кроме того, каждый должен был отдать оружие, пистолет, или нож, или что там у него было. Но это еще не все, его еще вели на рентген. Вы, верно, не знаете, что такое рентген. Это просвечивание.
– Знаем! – закричали они, задетые за живое. – В школе мы каждый год ходим на просвечивание.
– Хорошо. Очень хорошо, – сказал гид, кивая головой, – Ну и как, легкие в порядке?
– А то! – выкрикнул парнишка в красном свитерочке с продранными локтями. – Был один чахоточный, да загнулся!
– Ну тебя!.. – зашипели девочки, с возмущением отодвигаясь от него.
– Очень хорошо. – сказал гид. – Так вот, немцы просвечивали каждого, чтобы он вдруг не спрятал где-нибудь оружие. Потому что от просвечивания ничего не скроешь.
– Нет, только одни мослы видать! – подтвердил малец с подбитым глазом. – Я у него видел! – И он указал пальцем на другого мальчишку.
Все громко засмеялись. Тот, на которого показали, покраснел до ушей.
– А у тебя еще хуже, я тоже видал, – буркнул он.
– Тихо! – захлопал в ладоши гид. – Обслуживающий персонал насчитывал четыре тысячи человек. Сколько насчитывал обслуживающий персонал?
– Четыре тысячи человек! – закричали вразнобой ребятишки.
– Хорошо. И ни один из них не знал, зачем он здесь находится. Как узнавал, так сразу и погибал. У Гитлера была тут своя электростанция и свои водопроводы. Свое центральное отопление…
– Свое… – прошептала Анка.
– Прямой телефон с Берлином. Но не такой, как вы думаете, чтобы проволока шла над землей. Какая же тогда, тайна? По проволоке узнать легко. Кабели идут все время на два метра под землей. Отсюда до самого Берлина. Возьмите дома карту и посмотрите, сколько это километров. И кухонного дыма никто не видел. Специальные фильтры очищали дым, так что у него не было ни цвета, ни запаха, ничего. Прозрачным был, как воздух. Вся территория занимала восемь квадратных километров. На этих восьми километрах было размещено полмиллиона мин. Вы, наверно, знаете, сколько это тысяч?
– Пятьсот!
– Да. Пятьсот тысяч. Только на дорожках мин не было и на бетонных поясах аэродрома. А вы знаете, что такое мины?
– А то! – закричал тот, что с подбитым глазом. – Как наступишь, так вверх тормашками взлетишь!
– В воздух, – поправил гид. – И на кусочки.
– А то! – обрадовался мальчишка. – Я по телевизору видел.
– Мины были повсюду, – продолжал гид. – И до сих пор найдено и извлечено только пятьдесят тысяч мин. Остальные в любой момент могут взорваться. Сколько осталось, кто знает?
– Четыреста пятьдесят тысяч! – закричали все, даже Анка зашевелила губами, как будто повторяя это длинное число.
– Да, четыреста пятьдесят тысяч, хорошо. Почти полмиллиона без пятидесяти тысяч. Все, что мы здесь видим, строили сто тысяч человек, но не по своей воле, а принудительно. Потому что эти люди были узниками Гитлера. Им не давали есть, и они падали с голоду. И вот, чтобы не возиться с ними, немцы стреляли в них. Если бы мы разрыли телефонную линию, то нашли бы там человеческие скелеты. Как знать, не стоим ли мы сейчас на чьих-нибудь скелетах. Никто не знает. Вы видели когда-нибудь человеческий скелет?
– Я видел, – робко произнес малец, по уши перепачканный шоколадом. – В докторской книге. У меня папа доктор.
– А я в школе! – пропищала выросшая из линялого платьица худышка с тонкой косичкой на плече. – В кабинете естествознания стоит! Из каждого человека можно такое сделать, учитель говорил, надо только его про… пропорывать или как-то там… – И она вдруг покраснела.
– Препарировать, – подсказала ей Анка, но слишком громко, и девочка со страхом отодвинулась от нее.
– Мясо от костей лучше всего в муравейнике отходит, муравьи все сгложут! – крикнул кто-то из-за глыбы бетона, но гид уже шел дальше.
– Взамен этих людей привозили новых. Гитлер преследовал поляков, арестовывал их. Наверно, не у одного из вас он арестовал папу или маму. Или старшего брата. Ну, не в этом дело. Если кто работал здесь уже долго и мог, не дай боже, догадаться, зачем все эти сооружения, то его или убивали, как я уже говорил, или посылали в лагерь. Вы, наверно, слышали о лагерях? Освенцим, Майданек и так далее. Наверно, у многих из вас отец или мама сидели в Освенциме или в Майданеке. А кто скажет, сколько людей погибло в Освенциме?
Неожиданно наступила тишина, наконец-то можно было услышать щебет птиц.
– Сто, – тихонько и робко выдавила одна из девочек.
– Тысяча, – произнесла несколько смелее другая.
Гид крутил головой и довольно улыбался тому, что через минуту произведет необычайный эффект.
– Ну, ну? – подбадривал он.
Один мальчишка с шумом набрал воздуху и во все горло крикнул:
– Сто тысяч!
– Да ты что, дурак?! – заволновалась детвора. – Ну и брякнул! Во всех Кельцах столько нету!
– Ты не прав, мальчик, – сказал гид. – Но и остальные тоже не правы. Кельцы – это для немцев чепуха! В Освенциме они убили от четырех с половиной до пяти миллионов людей. Запомните это.
Ребятишки скисли, так как не могли себе представить, сколько это будет. Наконец один сказал:
– Простите, а сколько это будет? Мы еще до столька не учили…
– Это столько, как если бы взять пятьсот Кельцов, понимаете?
Наступила тишина, они все еще не понимали.
– Э-э-э… – с презрительным недоверием протянул кто-то.
– И это было страшно, – продолжал гид, – потому что следом за таким человеком отсюда шел приказ, чтобы его сразу отравить газом и сжечь в крематории. Вы знаете, что такое крематорий? Это такая печь, в которой сжигают людей.
Девочки с визгом сбились в кучку.
– Ой, как, наверно, больно! – шептались они.
– Нет, не больно, потому что жгут не живых, а трупы, но все-таки… Неприятное чувство, правда?
– Правда, – признали дети.
– Никто бы из вас такого не хотел, правда?
– Правда, – зашептались снова.
– А я бы хотел! – крикнул мальчишка с поцарапанным носом.
– Да иди ты, дурак! Все умничаешь! – набросились на него остальные в порыве благородного негодования.
Гид вытаращил глаза.
– Ты действительно хотел бы такого? Подумай, мальчик!
– Понятно, хотел бы! – упирался мальчишка. – А что мне, жалко?
– А почему бы ты такое хотел?
– А мне нравится! – крикнул тот и спрятался в кустах.
– Очень некрасиво. Не обращайте на него внимания и не думайте так, как он, – сказал гид, – потому что это ведет к фашизму. Мы должны радоваться, что Гитлера уже нет. О его жестокости может свидетельствовать такой факт, что крупнейших итальянских инженеров, которые спроектировали ему эту штаб-квартиру, он сразу же после окончания работы велел посадить в самолет, где была бомба с часовым механизмом, и самолет разлетелся на куски над морем, так что никто даже пуговицы не нашел, Гитлер хитро обвинил в этом убийстве англичан, но англичане тоже люди хитрые и всю войну записывали каждый самолет, который они сбивали, и вот после войны проверили, и выяснилось, что они вовсе самолет с итальянскими инженерами не сбивали, это только Гитлер коварно убрал их, желая сохранить тайну. Не было такого оружия, такой бомбы, такой пушки, которая могла бы разбить хоть один из этих бункеров. Только атом, но атом появился позже. Так вот, немцы были хитрые, они не хотели допустить, чтобы кто-нибудь после войны узнал, чем они тут занимались, и поэтому в каждую стену такого бункера они еще во время строительства поместили по двести тонн тротила. Тонна – это тысяча килограммов. Значит, двести тысяч килограммов тротила было в каждой стене. Вы знаете, что такое тротил? Не знаете? Это взрывчатое вещество.
– Знаем, знаем, – запищали вокруг. – Им лед на реке разбивают, если половодье начинается! По телевизору показывали зимой…
– Вот видите. В нескольких километрах отсюда был такой пункт, где все это соединялось проволочками и только ждало своего часа. И вот в январе сорок пятого года один немец нажал кнопку, и все разлетелось. В городе Кентшине все стекла вылетели, два человека навсегда оглохли, а все подземелья бункеров залила вода из озер, которые тут рядом и называются Мой и Серче. Одно – Мой, а другое – Серче. Запомните это. И никто не знает, что было под землей в бункере, а было там, наверно, очень много всего, потому что над землею в бункерах – только такие маленькие комнаты без окон и больше ничего. Значит, там должны были находиться большие помещения и лестницы, этажа два-три вниз, и спальни, и кабинеты, и музыка там, наверно, играла… А теперь только сетки с искусственными листьями у окрестных хозяев можете найти, которыми огорожены поля и садики, потому что на эти сетки шла проволока тонкая, но зато очень крепкая. И очень хорошая. Если бы Гитлер знал, что эта проволока его переживет, интересно, что бы он подумал, а?
Ребятишки разразились смехом, а Анка сказала довольно зло:
– Интересно, что бы Гитлер подумал, если бы увидел, что этот баран его пережил…
– Какой баран? – спросил я, оглядываясь.
– Тот, что такие занятные сказочки детям на сон грядущий рассказывает.
Я пожал плечами. Мне все это в общем понравилось. А как еще прикажете с этими босяками разговаривать? Насчет политики им толковать? А тут они слушают, хоть и не очень соображают, что к чему.
Гид потер руки.
– Я расскажу вам еще об одном жестоком поступке Гитлера. Так вот, когда ему начали, как говорится, бить по сопатке…
Мальчишки засмеялись, услышав хорошо знакомое им выражение.
– …и с востока и с запада, то его генералы крепко взбунтовались и решили устроить на него покушение. Потому что они его считали виноватым во всех поражениях. Так вот, приехал на совещание из Берлина один высокий чин, имя его я вам не буду называть, что вам до него, все равно забудете, и пронес в портфеле бомбу с часовым механизмом. Совещание проходило в охотничьем домике, который был весь из дерева и стоял вот здесь, как раз где мы находимся, на этом самом месте.
– Так Гитлер был охотником? – вежливо осведомился один мальчик.
– А ты как думаешь? – принялся поучать его другой. – Тут еще как здорово было охотиться, этакие леса! Даже кабаны, наверно, есть, лес болотистый…
– Охотился Гитлер или нет – неизвестно, но у него был охотничий домик, и там он проводил совещания со своими офицерами. И вот, когда они уже все собрались, тот, кто пронес в портфеле бомбу, поставил этот портфель на полку возле Гитлера и сказал, что ему надо выйти по своим делам. И вышел. Если бы бомба тогда взорвалась, все было бы хорошо, Гитлера бы черти забрали. Но один офицер разозлился, что ему портфель мешает, взял его и переставил в другой угол зала, а зал был довольно длинный. И тут бомба взорвалась, но не убила Гитлера, а только оглушила его и выбросила в окно, вон на ту елку, которую вы видите. Елка была тогда маленькая, потому что это было девятнадцать лет назад, вас еще на свете не было. Гитлер уцелел, только брюки у него сзади порвались, и вот он пришел в ярость и приказал по телефону изменников в Берлине схватить, отвезти на бойню и повесить на тех крючках, на которых туши вешают, вы, наверно, не раз видели в мясной лавке…
– Я видала, – сказала толстая девочка. – У меня папа бригадир в колбасной.
– Очень хорошо. Вот так и сделали, – продолжал гид, – повесили всех этих генералов, зацепив их подбородками за острые крюки…
Дети покатились со смеху, забавная же картина: генералы на крюках. Только Анка посмотрела на меня со злостью и недовольно поморщилась.
– …и они мучились, пока не умерли, а на другой день Гитлер со своими людьми сидел в кино, вот тут, рядом, и смотрел все это на экране, потому что всю эту казнь снимали на пленку.
– А где теперь это кино показывают? – спросил мальчик с фонарем под глазом.
– Нигде, это кино было секретное. А если бы и показывали, то только тем, кому уже восемнадцать лет, и тебя бы никто не пустил…
– Э-э-э, скажете тоже, я на любое кино пройду, – засмеялся мальчик.
– Нехорошо. Кроме того, всех родных и всех знакомых этих бунтовщиков тоже убили. Ученые подсчитали, что из-за всей той истории погибло свыше семи тысяч человек. Много, правда? Ваш городок, пожалуй, столько не насчитывает?
– Насчитывает! – послышались возмущенные крики.
– Насчитывает? Тогда очень хорошо. Но не в этом дело. А самую большую жестокость Гитлер проявил сразу, как только вылетел в окно в этих своих порванных штанах. Так вот, один молодой эсэсовец заметил это и быстро подбежал к Гитлеру, чтобы поднять его и почистить. Так он и сделал, а Гитлер, когда пришел в себя, тут же велел его расстрелять. Ему стыдно было, что кто-то видел его в разорванных брюках. Что для него была человеческая жизнь по сравнению с таким вот глупым стыдом, ведь это был человек, который даже за вежливые поступки убивал.
Тут дети очень заволновались, особенно девочки, потому что их учили в школе, что старшим надо помогать, уступать место в трамвае или в поезде, то и дело говорить «пожалуйста», «спасибо», и вот за такую вежливость их должна когда-нибудь постигнуть жестокая смерть?!
– Хватит, – сказала Анка с уже нескрываемой злостью.
Группа уходила куда-то все дальше в глубь территории, а территория была большая, и бункеры были самые большие в мире, в этом не могло быть сомнения, я и в жизни не думал, что увижу что-нибудь подобное, а тут еще буйная, сочная и дикая природа, никто не нарушал ее спокойствия двадцать лет, люди, опасаясь мин, пробирались по тропинкам, поэтому все росло во всю мочь, набухало соками, и группа уходила все дальше: гид длинными прыжками, дети мелкой рысцой вокруг него, пыль с узкой дорожки оседала на кустах и низких ветвях, а мы остались на том месте, где еще блуждал и рассеивался запах пыли и усталых детей.
Я взглянул на Анку, лицо у нее было серое и глаза утомленные.
– Там у входа был киоск с сувенирами, – сказала она тихо, – купим какую-нибудь брошюрку, не этот же дурак ее писал…
– Что ты хочешь от него, это ведь тяжелая работа. Видела, как он упарился, а сегодня не так уж жарко.
– Упарился, потому что пару рюмок пропустил, – вздохнула она. – Я бы полежала минутку, – она посмотрела на высокую траву у дороги. – Да вот…
– Мины, – подсказал я.
– Нет. Лягушки.
Мы вернулись к велосипедам, чтобы проверить, не украли ли их, но они спокойно стояли рядом с великолепным «мерседесом», и мы сели на глыбу бетона, чтобы решить, что делать дальше.
Я хотел уехать отсюда, но Анка увидела на том доме, где ресторан, зеленую вывеску «Гостиница» и сказала, чтобы мы взяли номер и остались до утра, ведь тут очень интересно, а кроме того, собираются тучи, через час начнется гроза, так что и ехать незачем. Я немного струхнул, мне никогда не приходилось жить в гостиницах, в Лодзи есть несколько, и я не раз видел, какая публика из них выходила, кавалеры разутюженные – картинка, а бабы раскрашенные, наглые, как будто у них были мешки с долларами, поэтому я боялся гостиниц, меня могли оттуда выставить, я был плохо одет: выгоревшие штаны и велосипедные башмаки уже третьего сезона, не похоже, чтобы я был при деньгах, а что таким в гостинице делать?
– Я никогда не жил в гостинице. А ты?
Она пожала плечами.
– Да разве это гостиница! Паршивая дыра. В Польше всего несколько гостиниц и есть. Варшавский «Бристоль», «Гранд-отель», «Европейская», вот это класс! Еще «Меркурий» в Познани, ну и, может, «Французская» в Кракове. А остальные – ночлежки дешевые. Вот это, – она кивнула на здание, – шалаш, только что из кирпича.
Меня поразило, что она так хорошо разбирается в великосветской жизни, и теперь я как-то особенно почувствовал ее превосходство.
– Но ты-то там не жила? – спросил я с надеждой.
– Где?
– Ну, в этих всяких… «Гранд-отелях».
– Почему же. Иногда.
У меня пересохло в горле. Мне не раз доводилось слышать, что там творится, в этих гостиницах. А какие такие у нее там могли быть дела?
– И как, – продолжал я, – одна? Совсем одна?
Она внимательно посмотрела на меня, взгляд ее иронически сверкнул.
– Н-ну… не совсем.
И через минуту добавила:
– С мамой. Ну, идем, договоримся насчет ночлега в этой халупе.
Так я подошел уже совсем близко к моему позору, возможно, он как раз и начался в комнате администратора, где надо было предъявить паспорт и заполнить небольшой желтый листок, – в той комнате, где сидел какой-то там делопроизводитель, лысый, с мордой кретина, и молодая барышня с нарисованной улыбкой и серебряными зубами, а некий тип, пожилой, лет эдак тридцати пяти, а то и больше, скандалил, добиваясь, чтобы ему с его женщиной разрешили поместиться вместе; может, именно тут и начался мой позор, может, надо было выйти и уехать на своем безотказном велосипеде марки «ураган», может, было еще не поздно, не зря гостиницы внушали мне отвращение и страх, но что я мог сделать, когда стоял с желтым листком в руках и слушал, как сволочится этот тип, что?
А этот тип хотел получить один номер со своей женщиной, которая скромно стояла у двери, в белом шлеме на голове и держала рюкзак и шлем своего дружка, потому что они приехали на мотоцикле SHL-175 – я их и до этого видел, – малый был высокий и коренастый, а женщина закутана в шмотки, этакая тумба, мотоцикл прямо-таки прогибался под ними, и вот этот тип кричал теперь во все горло:
– Одного номера не хотите дать? Ах, не женаты?! А мы лучше других женатых живем! Мы вместе проживаем! И отпуск вместе взяли! А как спать вместе, так нельзя?! По какому-такому праву?
– Если вы так хорошо живете, то и женитесь, – сказала барышня и широко разинула рот, то ли смеясь, то ли зевая.
– А если я не хочу жениться? – возмутился тип. – Женюсь – бить буду! – кричал он, показывая на женщину своим толстым пальцем. – А так не имею права, и нам хорошо! Ну, скажи, – обратился он к своей бабе, – скажи, хорошо нам или нет?
– Хорошо, – сказала женщина сильным и чистым голосом.
– Вот видите! А вы номер не хотите дать!
– Я уже все сказала, и дискуссия ни к чему, – возразила дежурная. – Только женатые имеют право проживать совместно. Для нас вы считаетесь посторонними, и если вас вместе поместить, это будет разврат!
– Разврат?! – завопил тип. – Я бы вам показал разврат! Да мы таким развратом то и дело занимаемся! Ну, скажи, Зюта, занимаемся?
– Занимаемся, – честно призналась женщина. – Занимаемся, Зютек, где только удастся. И уже не первый год, чтоб вам завидно было, – адресовалась она к дежурной.
– Мне завидно?! – презрительно возмутилась та. – Еще чего!
– Да где там не первый год! – кричал тип. – Уже пятнадцатый год идет с божьей помощью!
– Значит, еще тот у вас запал, если не надоело, – вставил с каким-то кудахтаньем делопроизводитель.
Так они трепались еще немного, полусердито-полушутливо, но тут вмешалась Анка:
– Тогда я возьму номер с этой дамой, а вы с этим человеком.
И подала наши заполненные листки.
Дело быстро было улажено, и тот тип перехватил меня в коридоре:
– Это ваша, такая деловая?
– Что значит ваша?
– Я спрашиваю: ваша баба?
Мне пришлось кивнуть, иного не оставалось.
– Так вот, – продолжал он, – сейчас мы пока трали-вали, а вечером, по-тихому, вы к своей, а моя ко мне, хи-хи! Вот и обставим их, бюрократов, чтоб им кисло было!
Он пожал мне руку, хлопнул по плечу, все время приглушенно смеясь от радости.
Я не знал, сказать ли об этом Анке, чтобы не вышла какая-нибудь глупость, но она сама вскоре спросила:
– Тот битюг уже говорил с тобой?
– Какой битюг?
– Да не строй ты дурака! Кто к кому переходит?
– Я к тебе, – сказал я, и в животе у меня как будто что-то оборвалось.
Поднялся довольно сильный ветер, толстые и округлые тучи низко передвигались по небу, белая пыль летела со стороны бункеров, когда мы с Анкой вышли пройтись, умытые и причесанные, Анка даже юбку надела, единственную, которую захватила с собой, немнущуюся; в волосах у нее была красная ленточка, и она вовсе не походила на такую, что целые дни гоняет на велосипеде, а больше годилась для «мерседеса», я сказал ей об этом, и она нисколько не удивилась, как будто и на самом деле с завтрашнего дня собиралась ездить на «мерседесе».
Мы шли той самой дорогой, как и тогда, с группой, теперь тут было пусто, и сырой от листьев и влажной земли воздух и бункеры даже производили большее впечатление, можно было хоть кое о чем подумать.
В бассейне Евы Браун стояла зеленая вода, подернутая густой ряской и лягушечьей икрой, на обломках бетона, чуть торчащих над поверхностью, сидели большие лягушки – грузные, серые, с черными крапинками и совсем розовые, я впервые таких видел, поэтому поплевал сверху, пытаясь их спугнуть, чтобы посмотреть, как они плавают, но они сидели неподвижно, словно мертвые или выбитые из камня.
Я попытался представить себе казнь генералов там, в городской бойне на крюках, но как-то не получалось, верно у меня воображение слабое, как-то отчетливее мне представился Гитлер, когда он смотрит фильм об этой казни, интересно, что он, Гитлер, тогда думал, что чувствовал, может, радость, а может, неизвестно что. Во всяком случае, только тут я почувствовал, что Гитлер был такой же человек, как я, то есть, что у него было тело, кости и кровь, руки и ноги, и одежду он носил, а под нею белье, какие-нибудь там майки и трусы, так же, как каждый мужчина, и это меня так взволновало, будто я открыл новый континент. Я много слышал о Гитлере в школе и везде, но всегда слово «Гитлер» означало что-то неуловимое, жуткое, как сон в душной комнате, как вездесущий кошмар. «Гитлер» – это были разрушенные города, фильмы о войне, памятники жертвам, лагеря, целые кладбища, целые армии, сражения и фронты, вся современная история; а тут вдруг я почувствовал, что это был человек, всего лишь человек, что он дышал тем же самым воздухом, в этом самом месте, ощущал ту же самую сырость, слышал тот же шорох ветра в ветвях, ходил по тем же самым дорожкам, прикасался к тем же самым стволам и стенам, существовал тут недавно так же реально, как теперь я, и отделяет нас друг от друга какое-то число солнечных восходов и заходов, которые выглядят так же, как всегда, всегда, с тех пор, как существует мир…
Я почувствовал для себя этого Гитлера так, как никогда никого не чувствовал, и понял, что история мира проста, что она простенькая и примитивная, если творят ее не люди-призраки, люди-боги, каких множество в учебниках, а обыкновенные, слабые люди-человеки, которым кто-то штопает носки, кто-то стряпает пищу, которым жмут ботинки, у которых болит живот, которые носят в карманах рядом с планами завоевания мира засморканные, влажные носовые платки…
Меня это просто потрясло, но только сейчас я могу об этом рассказывать, а тогда на меня затмение нашло, и я чуть не свалился в бассейн Евы Браун, тот самый, который не мог быть бассейном никакой Евы Браун, а был всего лишь пожарным водоемом при продовольственном складе неподалеку, надо только трезво поразмыслить, и сам это сообразишь. И тут я почувствовал весь ужас преступления этого типа, всю громаду войны, о которой я знаю по книжкам, фильмам и школьным урокам, – все это обрушилось на меня своей ужасной тяжестью, придавило меня всеми своими картинами, всем дымом, гулом, воплем и огнем, голодом и плачем, и я подумал про себя, какие счастливые и глупые эти розовые лягушки, которые сидят тут неподвижно и бесстрастно, и мы, глядящие с праздным любопытством на этих розовых лягушек…
– Это современные пирамиды, – сказала Анка, когда мы подошли к бункеру Гитлера.
– Эго больше, чем пирамиды, – сказал я. – Фараон воздвигал пирамиды, чтобы о нем память не угасла, а Гитлер это сооружал, чтобы броситься отсюда на целый мир. И из-за пирамид не погибло столько людей, сколько из-за этих нор.
Она покачала головой.
– Я, во всяком случае, предпочла бы осмотреть пирамиды, а не это…
Я рассердился.
– Скажите, какой снобизм! Именно сюда должны бы приезжать люди со всего света, если у них хоть немножко в котелке варит! Сюда надо совершать паломничества, особенно тем старикам, над которыми Гитлер измывался сколько влезет, им надо увидеть, в каком местечке готовилась для них смерть…
– Это уж ты слишком, миленький. Древняя история гораздо больше значит для мира, чем этот примитив. Нынче тебе любой инженерик такой бункер соорудит, а как воздвигали пирамиды и чем втаскивали камни на вершину, до этого еще никто не может додуматься. И климат там помягче, бр-р…
Она вздрогнула и прижалась ко мне. Я обнял ее узкие и сильные плечи, и мы медленно пошли дальше, но тут из кустов вылетел комар, большущий, как слепень, и жиганул Анку в щеку.
Она завопила и скорее достала зеркальце, чтобы выдавить комариный яд, потом долго смотрела на себя и строила всякие рожи, пока я не сказал:
– Хватит уж, и без того хороша.
– Хороша – этого для меня мало.
– По мне, – сказал я, – женщина даже и не должна быть особенно красивой. Лишь бы характер был хороший и прежде всего – специальность, это главное.
Она рассмеялась.
– О, дорогой мой! Мало же ты от жизни требуешь. Хорошенькая женщина со специальностью еле-еле добивается самостоятельности. А красивая женщина со специальностью делает карьеру.
– Ты хочешь быть красивой?
– Я хочу сделать карьеру.
– Зачем?
– Мама меня так научила.
– А мама сделала карьеру?
– В некотором смысле.
– В каком?
Она немного поколебалась.
– Она может себе многое позволить.
– Что именно? – настаивал я.
– Собственную квартиру, выезды за границу, меня воспитывать…
– А отец?
– Что, отец?
– Не помогает? Не работает?
– Нет. Отец не работает.
– Больной? – догадался я.
– Ну что ты! Он никогда не работал.
– Так что же он делает?
– Ничего не делает. Он артист.
– Артист? – удивился я. – А разве артисты ничего не делают?
Она махнула рукой.
– Какая это работа! Песенки сочиняет. О любви. Дурак.
– Дурак, потому что о любви?
– Да. И вообще. Он не живет с матерью.
– Тогда почему? Каждый имеет право не жить.
– А он ушел, – крикнула она, – потому что непременно хотел иметь детей, идиот! Понимаешь? А мать была в лагере, и там у нее все изнутри вынули, и она не могла иметь!
Мы с минуту помолчали, и я понял все эти отношения.
– По-моему, он должен был любить твою вторую мать, если уж хотел от нее детей, хотя у него уже была ты…
– Осел, я не была у него ни от первой, ни от второй матери, потому что у него вообще до этого не было жены, понимаешь?
– Нет. Начисто не понимаю.
– Они поженились, и тут же началась война. Вот они на всякий случай и решили, что ребенка заведут только после войны. Чтобы с ним чего-нибудь худого не случилось, понимаешь, ну и вообще. Мать посадили в лагерь и делали на ней эксперименты. Вернулась она с пустым животом. Они уже не могли иметь детей. И вот через пару годиков он смотал удочки. Не мог выдержать – подавай ему разросшийся его сперматозоид.
– Тогда… откуда же ты взялась?
– Ниоткуда. – И она пожала плечами. – Если бы я знала, откуда. Нашли меня где-то. Удочерили. Люди говорили, что я еврейка. Приглядись, похожа?
Она вдруг повернулась ко мне лицом, вздернула подбородок, выпятила грудь, ноздри ее дрожали от ярости, потом повернулась профилем, все время приговаривая:
– Вот так, вот-вот теперь смотри, так лучше видно…
– Ничего не вижу. Да и какое мне дело, по мне можешь быть хоть негритянкой, хоть эскимоской.
Но я и в самом деле ничего не видел. Красивая, и все.
Мы пошли дальше, и Анка с грустью пожаловалась мне:
– Я даже не знаю, столько ли мне лет, сколько считается. Может, больше.
– А может, меньше.
– Вообще-то всегда больше. Я чувствую, что мне больше. Да, я гораздо старше тебя, мальчик! И куда опытнее!
Она обхватила мою голову и помотала ею, смеясь и подпрыгивая. Как-то так получилось, что мы опять поцеловались, но я не почувствовал в этом такого вкуса, как днем, да и вообще-то, по правде говоря, мне вовсе не хотелось целоваться. Настроения не было. Каждую минуту на ум приходила какая-нибудь новая диковина, все это путалось у меня в голове, слишком много для одного дня, слишком. А кроме того, я был влюблен – ужасно, смертельно, и в таком состоянии поцелуй был вроде глупой, ненужной шутки, портящей самое главное, самое хорошее.
Я легко отстранил Анку и отвернулся, мы были возле длинной, узкой расселины в бетонной стене, Анка потянула меня за руку и втащила туда, мы сели в этой тесной глубокой воронке из бетона, устланной травой и мягкими кустами, она расстегнула мне рубашку и положила руку на грудь, там, где сердце, потом повалила меня на спину, и нагнувшись надо мной, слушала, как оно бьется, прикладывая свое холодное ухо, и крепко, как-то покусывая, целовала меня, а я думал о том, что нахожусь в самом потайном месте на земле, в ставке Гитлера, величайшего в мире убийцы с тех пор, как существует мир, и не верилось, что лежу тут безнаказанно, в расселине треснувшего бункера, развороченного раз и навсегда, но еще не настолько, чтобы я не испытывал тут страха, чтобы не чувствовал всеми своими порами, что и на меня поднималась отсюда огромная лапа смерти и она, наверно, ухватила бы меня, как ухватила мою мать в последние дни войны, когда мне был всего год от роду, и что я обязан моей жизнью чистой случайности.
Глаза у меня были широко открыты, и я смотрел в небо, в узкую полоску неба, темного, как расплавленный свинец, залившего просвет между бетонными краями, откуда вырастали жутко изогнутые тросы и стальные прутья, рыжие и разбухшие от сырой ржавчины, и когда Анка заглянула мне в глаза, то увидела все, что видел я, и ее словно током от меня отбросило, она поправила волосы и вышла на дорожку, там я догнал ее, и мы вместе, в злом молчании, какие-то вдруг озябшие, пошли в ресторан «Волчья яма», чтобы выпить горячего чая и почувствовать себя людьми.
Там было душно и жарко. Муторный запах свекольника, толкучка у стойки и занятые, заставленные посудой столики, яростные официанты, мечущиеся, как слепни, пронзительный писк детворы – мы лишь заглянули туда, сделали один только шаг, и все это шибануло, как молотом по нас грохнуло…
– Это же пытка будет, – сказала Анка. – Ты только глянь, сколько его набилось, простолюдья этого. Лучше уж три дня не есть…