355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Иванов » Исповедь лунатика » Текст книги (страница 5)
Исповедь лунатика
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:24

Текст книги "Исповедь лунатика"


Автор книги: Андрей Иванов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Даже если б там был порядок… весь дом на снос! Пока такие дома стоят, человек будет по уши в дерьме (хотя иногда я думаю иначе: пусть стоит, пусть станет памятником; пусть эти люди живут и не умирают; пусть им дадут пенсии величиной с зарплату министра: сорок пять тысяч крон ежемесячно за одно только то, что живут в этой лачуге, живут и всему миру напоминают о том, что все мы – жалкое скопище скелетов). Даже если у остальных жильцов евроремонт (старуха может сколько угодно менять очки, рано или поздно она ослепнет), суть не меняется: дом едва стоит, в нем просто страшно жить. Не потому, что опасно (опасно везде), а страшно – потому что в голову всякое лезет.

Но эти люди привыкли; у них в черепушках надежды и обещания на вьюнах висельниками болтаются не первый год, на костях уж мяса не осталось, а они ждут чего-то, во что-то верят и – они даже довольны: платить немного. Они и в Крокене запросто прижились бы; радовались бы как дети. Такая это порода людей. Они всегда пойдут на компромисс с судьбой и властью… будут плеваться, ругаться, но чуть покрошишь им, окажешь незначительный знак внимания – кружку подаришь с символом партии или спички, – и они всю родню из могил выкопают, на санки погрузят и за тобой потянутся обозом в светлое будущее: будем ютиться в шалашах! станем лишаями на скалах! Вековой навык: уродовать себя и своих детей, искусство делать петельку для очередной иллюзии, чтобы в один прекрасный день повесить надежду и вокруг пляску устроить, пир во время чумы, в бубен бить и блевать ругательствами до потери сознания. Потому и дом такой… Потому и крыша рухнула… Под этой крышей двадцать квартир, но живет в них несколько тысяч. Поколения иллюзиями отравленных душ. Потому что в каждом человеке несколько тысяч призраков тех, кто точно так же надеялся, верил, ждал, выращивал вьюн, чтобы вздернуться.

4

С нами в одном коридоре поселилась семья из Питера, Великановы. Были они огромные, шумные, деловые. Дяде Леше (так называла его Дангуоле) было сорок, а его супруге Валентине годом больше, чем мне, поэтому ее мы называли просто Валя. Им не сиделось на месте. В первый же день дядя Леша собрал валявшиеся велосипеды, починил их, и они укатили куда-то. Валентина собирала редкие красивые камни, они часто за ними ходили в горы. Она еще рисовала акварелью с натуры. Отчего-то жила в них уверенность, что не вышвырнут норвежцы их в несколько месяцев, оттого приобрели старенький автомобиль. Мы ползали по Норвегии вместе с ними. С горы на гору. Валентина рисует, мы что-нибудь собираем… У дяди Леши руки горели, ему постоянно требовалось что-нибудь чинить или строить. Взял и построил крыльцо. С видом на речку.

– Видел, да? – как-то спросил он меня, когда мы сидели под козырьком его крыльца. – Тур вывел трубу в реку! Говно сливает!

– Видимо, экономит хозяин, – сказал я. – За говновоз платить надо.

– Обалдеть!

Это случалось не всегда. Труба появлялась время от времени. Однажды чокнутый серб выпрыгнул в окно и побежал в реку топиться, бросился и с воплями выскочил, прибежал обратно… он стоял в коридоре и матерился: в пичку матерь! в пичку матерь! Говно стекало с него на пол, казалось, что оно сползало вместе с кожей. Была ночь, разбуженные люди вылезали посмотреть. Он беспомощно стоял, не зная, что предпринять, куда пойти… как отмываться… с ног до головы в дерьме! Его трясло от бессилия, ярости и жалости к себе. Он воздевал руки к потолку, хватался за свое консервное распятие, чистил его, снова смотрел на свои говном облепленные руки и в отчаянии вскрикивал: в пичку матерь! Наверное, ему казалось, что теперь ему не очиститься никогда. Тут ему на помощь пришел дядя Леша, попросил серба выйти во двор, достал шланг и помыл его, как мыл свою машину. Это было унизительно. Люди смотрели из окон. Низкорослый серб и русский гигант с шлангом. Серб стоял совсем неподвижно. «Ничего, ничего, – приговаривал дядя Леша, – и не такое бывает…» Вода была холодной. Стиснув зубы, серб терпел. Терпел и стонал. Не от холода – от омерзения. После этого он совсем зачах. У него что-то случилось с желудком, и его увезли. «Делать зонд», – авторитетно говорила Дангуоле и добавляла, что скорей всего язва. После этого инцидента Тур убрал трубу, и больше она не появлялась.

В те же дни пакистанец сменил зеленый балахон на коричневый, надел фиолетовый тюрбан, стал каким-то праздничным, на его лице сияла подозрительная улыбочка, но вонял он по-прежнему. Точно так же теперь почему-то вонял и индус, и улыбался таинственно. Про них говорили разное, все посмеивались… Индус ходил к начальнику и просил, чтоб пакистанца перевели к нему. «Он даже плакал там», – говорила толстенькая дочь Татьяны, которая следила за офисом. Тур согласился, но пакистанец отказался переползать к индусу, из комнаты которого решили выселить легкого на подъем иранца; пакистанец не хотел уходить из комнаты, где жил с афганцем, и пришлось убеждать афганца; афганец сделал заявление: он согласен переехать из комнаты от пакистанца, чтобы освободить место для женоподобного индуса, согласен, согласен, нет проблем, и не просто в другую комнату, а вообще – в другой лагерь, и не куда-нибудь, а – либо прямо в Осло, либо под Осло в Драммен, либо – на худой конец – в Кристиансанд, где у него были родственники. «Всё равно мне дадут позитив, – рассуждал он, – не скоро, так чуть позже, но дадут, я знаю, и вы знаете, все знают, что я тут жду не решения – оно давно известно, я жду распределения, которое последует за решением, а так как вы тянете время, вы всех годами заставляете ждать именно потому, что вам некуда поселить человека, потому что вы наверняка ждете, когда кто-нибудь умрет – норвежец или эмигрант, вот вы и не даете решения, но черт возьми, ха-ха! ведь вы не можете меня держать тут вечно, вам придется меня поселить, да и кто-нибудь обязательно умрет – люди умирают – никто не живет вечно, ха-ха! И не забывайте, каждый беженец имеет право высказать свое желание, где хочет жить, у нас есть это право! Так вот, почему бы мне и не высказать его прямо сейчас? Записывайте! Я хочу в Осло или Драммен или Кристиансанд… У меня везде есть родственники: куда бы меня ни направили, в каждом норвежском фюльке[53]53
  Округ, губерния (норв.).


[Закрыть]
у меня есть родственники! Даже в Му-и-Рана, но я туда не хочу, потому что мои родственники, которые сейчас живут в Му-и-Рана, очень недовольны и хлопочут о переезде в Кристиансанд… Так с чего бы мне переезжать в Му-и-Рана? Почему бы сразу не попробовать в Кристиансанд? Но что я теряю, если попрошусь сначала в Осло или в Драммен? От Драммена до Осло двадцать минут езды… Я ничего не теряю, а вы – тем более: вы получаете то, что хотите, – индус и пакистанец живут вместе – мы же в Европе, черт возьми! Ха-ха-ха!» Несколько дней афганец ходил и проговаривал всё это каждому в Крокене, и даже в очереди в COOP’е он всё это проговаривал местным жителям: он был страшно болтлив, у него было что-то с нервами, ему требовалось говорить и говорить; говорил он быстро, четко, его скороговорка была понятна до последнего слова, он говорил на английском и норвежском одинаково хорошо, он в Крокене к тому времени жил уже два года. Ему пошли навстречу, но попросили немного подождать; рассмеявшись, афганец согласился ждать: «Так и так приходится ждать… Я и так всё время жду! В этом для меня нет ничего нового: ждать – так ждать! Какая разница где? Только теперь мы ждем вместе: вы ждете, когда мою просьбу удовлетворят и найдут место для меня, а я жду, когда вам об этом сообщат, чтобы вы об этом сообщили мне! Ха-ха-ха! Давайте будем ждать вместе! Чертовски весело, а?». И он смеялся.

Между тем начался Рамадан, теперь питались только по ночам: албанцы жарили яичницу прямо на конфорках, иранцы месили тесто на трех сдвинутых столах, днем они отсыпа́лись, были видны только сербки: они развешивали бесконечные простыни и ползунки, которым не было счета, веревок не хватало, вешали на ветвях. Чокнутого серба так и не вернули. В его комнату вселился придурковатый албанец, которого все называли Шлипсом, что в переводе с норвежского – «галстук»: он носил галстук, даже когда не носил рубашки, – поверх футболки – all right! Он всё крутился вокруг нас, приставал с идиотскими вопросами. Старался подражать нам. Как и мы, покрасил комнату (в тот же светло-зеленый цвет), повесил бельевую веревку, прибил антенну, сделал клумбу. Как только слышал наши шаги, выходил с сигареткой на крылечко, пытался завести разговор. Рассказывал, что в горах у них жил учитель, который говорил по-русски, он был еще и писатель, очень русских любил…

– А где он их брал, у вас в горах? – спросил дядя Леша.

– Кого?

– Русских!

– Зачем?

– Ну, чтобы любить. Как он мог их любить?

– Нет, он русских писателей читал и любил русских…

– Понятно, – вздохнул дядя Леша.

– Кажется, только так русских и любят, – заметил я.

– Ну, уж чья бы корова мычала, – ответил дядя Леша, кинув быстрый взгляд в сторону Дангуоле (она приближалась к нам с табаком и зажигалкой).

Потом Шлипс повесил на стенде объявление: “HAIRCUT – only for men: 50 kroner”[54]54
  Стрижка – только для мужчин: 50 крон (англ.).


[Закрыть]
. Почерк у него был ужасный. Слегка детский, аккуратный и до болезненности неуверенный. Наверное, много извел бумаги, всю ночь писал, а может, и несколько дней; и раз сто, наверное, выходил в коридор, прежде чем дойти до доски объявлений. На его двери тоже появилась бумажка: “Frisør: 50 kroner”[55]55
  Парикмахерская: 50 крон (норв.).


[Закрыть]
. Но клиент не шел, и Шлипс пустил слух, что работал в школе учителем английского, хотя сам еле-еле говорил по-английски, и повесил новое объявление: “English lessons. Professor of Albanian State University: 20 kroner per 1 hour”[56]56
  Уроки английского. Профессор Албанского государственного университета: 20 крон в час (англ.).


[Закрыть]
, и на двери сменил бумажку: Professor.

* * *

Я сейчас чуть не наложил в штаны. Приходили проповедники, миссионеры. Думал, убийцы. Они и выглядели, как убийцы, только из французского фильма. Я не сразу врубился, кто они такие. Потом понял: проповедники. Они прицепились ко мне в Ямияла – их почему-то пускали внутрь: никого не пускали, а их пускали. К нам можно было пастору, врачам, родственникам и – проповедникам…

Ах да, еще пускали женщину, которая делала для нас покупки на рынке. Ее звали Ирена, она работала в хозчасти в Ямияла, ее называли святой, она и правда была слегка блаженной. А потом кто-то настучал: мол, на рынке Ирена покупает арестантам российские контрабандные сигареты! Сигареты были дешевые, и все были довольны, горлодер страшный, но – что дешево, то слаще меда, тем более когда каждая копейка на счету, а у этих хануриков крона – это почти литр крови. Ирена перестала ходить на рынок; синюг это сильно расстроило, от бессилия они сидели и думали, кто мог донести на Ирену, подозревали охранника и еще одну медсестру: слишком правильная, слишком строгая, хромая и злая, заставляла всех по утрам уборку в комнатах делать, ходила с проверкой, устраивала шмон… Каждый, с кем я сидел в Тарту и на Батарее, уже через неделю пребывания в Яме ныл, что лучше тюрьма, зона, что угодно… идиоты! Они просто не умели ценить чистоту. Я был очень доволен – потому что там было чисто, а это самое главное, чистота и охрана; помимо этого мне доставляло огромное удовольствие видеть, как этими домушниками и грабителями командуют хуторские тетки, в этом была какая-то вездесущая космическая справедливость: все эти бандюки с большой дороги, с наколками и беззубыми ртами, всего-навсего тупые мужички, и командовать ими деревенским бабам сам бог велел! Да и санитары-охранники были отменные: один беззубый Сассь чего стоил, сколько историй из глубинки он мне рассказал! Его любимой присказкой было: «В наше время любой может тут оказаться, абсолютно любой… Я, может, завтра вместе с вами тут по коридорам ходить буду. Ничего удивительного: такие времена!». За два года безработица ему выела все зубы: вынимал вставную челюсть и показывал пустой рот. Демонстрировал вставную челюсть как сертификат почетного безработного, как документ, оправдывающий его унизительную должность. В санитары сюда пошел от отчаяния – все это понимали: Сасся уважали, потому что он уважал нас. Сочувствовал, но, если подъезжал кто на короткой с подмигиванием, ладонью выстраивал стену. И все-таки порядок там держали именно санитарки, медсестры, уборщицы – даже охранники их слушались, и я этому был рад, потому что порядок гарантировал покой. Кретинам, конечно, хотелось анархии, беспредела, чтоб можно было заслать ноги в город за литрухой и вместе с охранниками распить. Слава богу, это было невозможно! Там, где такое возможно, до поножовщины один шаг. Дай слабину, и все эти тихие, порядком придушенные козлы вмиг преобразятся в упырей. Один убил свою мать – его «грела» сестра, переживала за него (видать, ее устраивало, что тот кокнул матушку). Другой едва не пристрелил из ружья папашку. Третий перекурил и чуть не угнал самолет. В моем коридоре каждый второй был – не убийца, так «тяжелые телесные», какой-нибудь дебош или погром. Небольшой крен, и мир разом опрокинется!

Еще приезжала из Тарту физиотерапевт, проводила с нами гимнастику два раза в неделю под странную экзотическую музыку; впускали лектора, который вещал о здоровом образе жизни, верных помыслах, о правильном питании и так далее, привозил журналы, брошюры… Миссионеры заваливали нас своей макулатурой в избытке: журналы и Евангелия лежали на столиках, на полках стояли картинки, не иконы, а картинки… Каждую субботу они приходили на два часа, с ними мог сидеть кто угодно, санитар клевал носом в углу, всё это было в зале, где стоял телевизор; приходили тихие молодые эстонцы, все говорили только по-эстонски, но я ходил, наблюдал, слушал, рисовал портреты, гравюры вырезал в памяти… Какие лица! Умирающий от СПИДа девятнадцатилетний сосун Маргус, задрюченный сиротка; его беспрестанно температурило, он всё бредил, что надо принимать лекарства и всё наладится, надеялся уехать к сестре в Испанию, показывал фотографию: Малага, сестра, сильно похожая на Маргуса (близнецы), сидела на каком-то ослике (то ли бронзовом, то ли гипсовом); Маргус лихорадочно твердил, что будет молиться, вести себя хорошо, его выпустят с первой комиссии и он уедет к сестре в Испанию (я почему-то думал, что она работала в публичке и не ждала брата). Его приятель, тихий эстончик с большим носом, молодой; у него была бабка, она приезжала к нему раз в месяц, привозила хлеб, пряники… он любил ржаной хлеб, ел его с чаем, всегда: ржаной хлеб… нос шелушился… Инвалид с Сааремаа, страдающий геморроем и туберкулезом, заядлый картежник, куряга, онанист… сколько их было? Восемь, иногда десять, и эти – старые проповедники, седые, напевные, у одного бельмо, у другого руки тряслись, все прочие одинаковые, как из инкубатора. В зале становилось тихо, к ним относились с уважением, они читали что-то из тетрадок, раздавали брошюры с текстами и пели псалмы все вместе. Я сидел и смотрел. Оливер тоже пел, громче всех, тупой идиот с тыквенной головой, с вихром и щелями в зубах; ему было лет сорок, а он был как придурковатый мальчик из шестого класса в засранных трениках, с пивником. Он кусал ногти… поджимал ножку… Он был весь набит дерьмом, отрыжками, порнографическими картинками, соплями, которые выуживал из ноздрей и размазывал о штанину, из карманов вываливались горбушки, которые он выпрашивал на кухне. Там все были попрошайками, но Оливер был таким омерзительным попрошайкой, таким исключительно нудным, что я сразу давал ему конфету, только бы не слышать его нытья. Он запихивал конфету за щеку и с боязнью, что ему выбьют ее из-за щеки, убегал в угол, отворачивался от всех, в детском страхе прикрывал ладошками лицо и сосал, сосал… так и стоял, пока конфета не кончалась.

Частенько картинки проповедников исчезали с полок, и тогда они ставили новые. Там была Дева Мария в розах. Иисус на кресте – взгляд в небо. Иисус на осле – самая моя любимая: такой шикарный осел, даже педофил спускался к нам со второго этажа (где были буйные) под предлогом «посетить мессу», он садился поближе к картинкам и смотрел на шикарную ослиную задницу. Педофил был громадный и косой, одним глазом он посматривал на ослиную задницу на картинке, другим впивался в Маргуса, сверлил его взглядом, поглаживая промежность. Маргус был маленький, как мальчик, помимо этого его сильно иссушил СПИД, он усох, стал совсем как ребенок. Узенькие остренькие плечи, тоненькие ручки, совсем тонкая шея, – жалкий вид гусенка. Когда выходили гурьбой, педофил пытался к нему прижиматься, и Маргус, сторонясь, глухо говорил по-русски: «Ну!.. Ну!.. Не борзей!..». А педофил улыбался, тянул его за халат, слюняво бубня: «Да че ты, че ты, как девочка…». Проповедники ничего не замечали. Зачем они приходили? Два часа пытки – для меня это было развлечение, а для них, что это было для них? Я не нахожу ответа. После пения псалмов они со всеми вели беседы, это отвлекало, я с ними не беседовал, очень редко, переходил на русский, они охотно говорили по-русски. Ближе к концу, случайно, один останавливался, смотрел на меня и говорил: «Ну, а вы?.. Так всё время сидели и молчали…». Еще минут десять переговаривали – и санитар их провожал к выходу. Так быстрей уходило время.

И вот они оказались у меня за дверью. Не те же, что в Вильянди были, а другие – их братья: это же целая мафия! Видимо, те старики взяли мои данные у санитаров и заслали десант: два молодых человека с бородками и бакенбардами, в строгих пальто английского покроя, они выглядели как эмиссары из французского детектива: поднятый воротник, шляпа, шарф, в руках портфель, – одинаковые, будто отражались друг в друге.

Я их не впустил. Сначала испугался, потом долго следил за ними в окно; когда ушли, вышел в коридор и увидел, что они оставили письмо с изображением распятия на конверте, внутри был пригласительный билет в конгрегацию «Крови Христовой» (проспект Сыле – ага, рядом), отдельно – журнал и Ветхий Завет.

5

Мать твердила одно и то же: биржа – поликлиника – аптека – биржа – почта – аптека – поликлиника… Как молитва: биржа – курсы эстонского… Да, да, да… Ходили и на биржу, и в аптеку, и на почту – нигде мест нет, нет и не предвидится, всего хорошего! Нет, нету, не будет. Мету двор, сгребаю снег в кучи – разве этого мало? Снег белый, чистый, не дерьмо, слава богу, собак мало стало, все попередохли, людям самим не хватает, собак кормить перестали, дохнут, по весне трупы находят – в пакет и в контейнер. Сосед помер на ступеньках. Мать сказала, что помер, как собака: приехали – завернули в мешок – отвезли. Ем два раза в сутки, пью чай восемь раз, чай, чай, чай… Мать дергается:

– Столько жидкости, столько жидкости – сердце, почки…

Я:

– Что «сердце»?.. что «почки»?..

Она:

– Куришь, опять куришь… Бросай курить!

– Я почти не курю: три сигареты в день, пачка в неделю.

– Ладно, ладно…

– В воскресенье на ночь открываю новую пачку, выкуриваю одну сигарету и ложусь спать! Весь рацион!

– Ладно…

Потихоньку перестала подкусывать, но в воздухе – как мошка – зудело: биржа – почта – биржа – аптека…

– Ну, ходили уже! Нет мест, тебе говорят!

Она зудит. То ли мне мерещится, то ли что-то есть. Пригляделся – губы шевелятся, слов не расслышать. Прорывалось украдкой: почта… биржа…

– Ты что, молишься?

– А?.. Что?.. Что ты говоришь?..

– Я говорю, молишься, что ли?

– А? Ты меня спрашиваешь?

– Кого же еще? А, ну тебя…

Перестал ее дергать, наблюдал, прислушивался. Шамканье, шамканье, и вдруг отчетливо слышу: «Первым делом надо пойти на биржу. С биржи направят на дешевые курсы эстонского. Без этого теперь точно никак. В этот раз ты должен попробовать сдать экзамен…». Она продолжала всё это мне нашептывать, даже когда не разговаривала со мной. Она внушала мне свои инструкции, бормоча их, как те мантры, что вместе с эмбиентом играют в супермаркетах и казино: buy!.. buy!.. быц-быц!.. loose!.. loose!..[57]57
  Купи!.. купи!.. проиграй!.. проиграй!.. (англ.)


[Закрыть]
быц-быц!..

Биржа, эстонский… Я в этом не видел никакого смысла. Почта, экзамен… Учить эстонский, чтобы устроиться за гроши на почту: сортируй посылки, разноси письма… Сдавать экзамен – курсы эстонского возместит биржа или Сависаар[58]58
  Эдгар Сависаар – политический деятель Эстонии, бывший премьер-министр (1990–1992), на момент написания романа – мэр Таллина.


[Закрыть]
.

Да, да, Сависаар возместит, вернет до копейки, если сдашь на гражданство!

– Убивать время за гроши на почте…

– А разве ты не убиваешь его теперь? С лопатой! Так хоть деньги получишь и стаж!

– Стаж? Стаж… Ха-ха-ха!!!

– Стаж – это пенсия, это будущее.

– Будущее? Ха-ха-ха!!!

Она сказала, что мне надо непременно записаться на какую-то терапию камешками, чтобы восстановить нервную систему. Совсем из ума выжила. И всё из-за меня. Не руби сук.

Я не особенно рассчитывал на газеты – печатали много хлама, но все-таки читал: авось что-нибудь подвернется; друг матери говорил, что теперь не так сильно кидали простых людей с работенкой за границей.

– Не те времена, – говорил он в усы, попивая чай у нас на кухне с диабетическим печеньем (приносил с собой). – Все, кому удалось кого-то когда-то кинуть, теперь либо сидят, либо лежат, либо бегают сами по заграницам, скрываясь от Интерпола и тех, кого они кинули.

С ним нельзя было не согласиться: я многих таких там встретил. Хотелось бы что-нибудь в Ирландии… Теперь я верил, что неплохо знал ирландцев. Друг матери подпитывал мои надежды. Говорил, что только туда теперь и отправляют. Вспоминал какого-то своего дружка, начинал про него рассказывать, забывая про печенье и чай. Тот в Ирландии на рыбозаводе работал. Зарабатывал очень неплохо. В переводе на кроны получалась фантастическая сумма. Я сидел, прихлебывал и жадно слушал.

– Да мне бы совсем какую-нибудь захудаленькую работенку, – выпустил я скулеж, и он сразу со мной не согласился:

– Ну, знаешь, захудаленькую как раз и не дадут… за такую-то как раз и приходится воевать… там свои на такую найдутся… бомжей и цветных много что в Лондоне, что в Дублине… Дублин тоже тебе не Таллин, вон какой большой…

Он верил, что бывают такие работы, устроившись на которые, люди делаются счастливыми, живут, работают, радуются. Ни горя, ни болезней не знают. Надо только постараться и найти такую… Он никак не мог взять в толк, отчего я постоянно твержу, что работа – это компромисс, это зло, но что поделать, раз уж никак иначе нельзя, раз уж зло в самой природе человеческих вещей, дел и помыслов, я готов пойти на компромисс и работать, готов творить это зло, надругательство над собой, почти членовредительство, только чтобы как-то существовать в этом искривленном мире, готов стать рабом, на некоторое время, уродом… Друг моей матери сильно изумлялся моим ламентациям, которые я произносил, как только мать куда-нибудь выходила: ей не сиделось с нами, у нее шило в одном месте, ей надо что-то делать – она бежит на кухню, принести нам сушки и варенье, конфеты или маринованные грибы… Пока она была в комнате, я молчал, как только она выходила, я принимался говорить… а он подхватывал, он оказался таким же проповедником, как и те, что являлись к нам в Ямияла, как и те, что встречались мне в Дании и Норвегии… Проповедники всюду одинаковы по сути – они тебе что-нибудь вдалбливают, пытаются обратить в свою веру, хотят заставить тебя поверить в бред, который они несут, грубо говоря, тянут в ту же яму с навозом, в то же невежество, в котором сами купаются, как свиньи в грязи. Очень скоро я перестал его воспринимать всерьез, и сам над собой и мечтами об Ирландии уже смеялся в душе, презирал себя за слабость: и как это я себя соблазнил Ирландией?.. Но как этот ловко мне подыграл, учуял слабость во мне и давай сказки, как масло в огонь, подливать! Сладкий яд… Всё равно как пиво: давай еще по одной… и еще одну возьмем… и вот еще было дело… давай-ка еще одну тогда… ага… сходим… да… по последней… Но ведь не бывает «последней»! Всегда будет еще и еще одна… всего лишь одна… всего лишь… и так до бесконечности!

Проповедник, которого я сегодня впустил, как раз и натолкнул меня на эти мысли; друг моей матери по сути тоже проповедник: он верит в работу – в Работу, в то, что человек должен осуществлять какую-то полезную деятельность, даже не на благо рода людского, а для себя. «Это пользительно для тела и души», – сказал он; и еще он бредил утопией: «Все должны получать одинаково».

– Вот ты пожил там, за границей, скажи, я читал, что там не особенно сильно различаются зарплаты… Так пишут, я не знаю… Это так?

Я прикидываюсь дурачком, хочу, чтоб он порассуждал, поговорил побольше, я хочу насладиться его косноязычием.

– Ну, скажем, шофер или водитель автобуса получает немногим меньше, чем профессор в каком-нибудь университете, это так?

Я его убеждаю, что это, конечно, не так, есть у датчан поговорка: богатых у нас мало, но бедных еще меньше, – но чтоб все получали одинаково, нет, это далеко не так. Я видел бедных людей в Дании, я жил у них, хватит пороть чушь! Никогда не было и не будет так, чтоб профессор в университете получал столько же, сколько получает вахтер!

– А вот и есть! – торжествующе восклицает друг моей матери. – В России, мне моя тетка рассказывала, у нее подруга есть, ее муж в университете лекции читает, в госуниверситете, я не знаю, какой он там, Петербургский государственный… Он получает девять тысяч рублей, в то время как их сын работает сторожем в Москве, на актерском учится, но работает ночью сторожем, так он получает восемь с половиной, аккурат почти как отец!!!

Ничего не знаю о России, не стану опровергать этот слух – мы говорили о Западе, а Россия – это совсем другое дело… Россия! Там возможно всё! Он опять про работы… Должно быть так, чтоб все работы оплачивались одинаково… Пока такого нет, надо искать какую-нибудь, потом всё равно подравняется, нужно держаться за любое место… даже возле ямы с отбросами – всё равно держаться… Чем не религия?!

РаботаРабота

Я сказал проповеднику… сегодня он приперся один, старый, седой, шестьдесят с чем-то, так и быть, впустил; чай… печенье… Я ему сказал, что впустил его только из уважения к его годам, его суставам.

– Поговорим о женщинах?

О женщинах говорить отказался: не до женщин – здоровье не то… Понимаю, здоровье, но поговорить-то можно…

– Разговор о женщинах – разврат.

Начинается…

– Вы мне казались человеком серьезным…

Так, так, так… Не успел сесть за стол, как поучает. Хорошо, хорошо, этот тип с седой бороденкой в старых стоптанных ботинках мне кажется очень важным в их мафии, я не ошибся.

– Слушайте, ни слова о религии, не надо щелкать замком вашего советского портфеля, я вас впустил не затем…

– А зачем же?

– А вот сейчас узнаете. Я вас впустил, потому что с молодыми говорить бесполезно. Они с полуслова не понимают. Жизнь не научила их прислушиваться к тому, что говорят люди. А вы, по всей видимости, тертый калач, в советское время, небось, получали по кумполу…

– Получали… за распространение религиозной пропаганды…

– Всё понятно, я вас сразу признал.

– Так что вы мне хотели сказать? Говорите, я не хочу терять времени даром!

– Именно так, я тоже. Слушайте: ваше мелькание у моих дверей и под окнами мне сильно путает карты, действует на нервы. Теряю сон и обливаюсь потом. Прекратите ходить, или лучше: разберитесь в себе.

– Так, понятно, – с кряхтением встает и к дверям.

– Очень рад, что мы друг друга поняли.

– Не будем вас беспокоить.

– Сделайте одолжение.

Отделались? Посмотрим. Выставил одного – еще не значит, что избавился от остальных.

Моя мать – тот же проповедник: биржа – почта – супермаркет – уборка в музее – биржа – эстонский. Она верит в эстонский, как в волшебную лампу, как в чудодейственную грамоту: произнес фразу на эстонском и получил работу… не работу, а – Работу… Благодать… офисный столик с телефоном и компьютером в Парадизе… Индульгенцию… Избавление… Вечную Пенсию…

У моего дяди своя религия. Звонит по ночам – когда неймется, когда его одолевают мысли, чувства и прочие бесы… не знает, что делать, жизнь представляется ему лабиринтом: есть некий Создатель, Творец, Всевышний, Самый Главный Дедал, который ставит над ним – крысой – эксперимент, гоняет его, дергает по пустякам.

– Такое впечатление, что спит где-то там бесенок, к ноге его привязана веревка, и тянется эта веревка к устройству с маховиком, который приводит в действие невидимые колесики, от них вся неразбериха в мире и творится; и вот как вздрогнет этот бесенок во сне, так все эти колесики и завертятся, превращая нашу жизнь в ад, и мою в том числе!

Иногда он звонит, аж весь вибрирует; он верит, что на него снизошло, он узрел пути; для всех они неисповедимы, а ему приоткрылась завеса.

…Мать на ночном дежурстве. Я сгреб весь снег, что был возле дома, попил чаю с медом и прикорнул. Звонок. С опаской поднимаю трубку – молчу – слушаю – вдруг слышу: дядя. Кажется, подпил, а может, дурной – от шальных мыслей. Опять снизошло? Слушаю…

– Ну, как там у вас?

– Нормально. Как сам?

– Спасибо, хорошо.

– А, – думаю, всё на этом. Нет. Потихоньку раскручивает монолог.

– Вот только жизни личной никакой, работа да работа… С одной на другую бегаю, как мартышка. Кредит на машину. За квартиру дерут. На себя и не остается…

Не знаю, что он подразумевает под «жизнью личной», не знаю… «На себя» – что это значит? Может, картины, искусство? То ли еще будет. Слушаю.

– Такая тупая механическая работа, нудная, однообразная, бесконечная… – Он, кажется, на конвейере каком-то работал: следил за машинами, следил, чтоб они работали как надо. – Тягомотина, одним словом! Натуральная тря-си-на! Самое противное, что эта вот работа вытравливает из меня дух, волю, желание к чему-то стремиться. Поработал, выпил, радио послушал, завалился спать, и всё… И так годы идут… Понимаешь? Годы!

Ага, драму изображает. Значит, так: я только что из тюремной дурки после реабилитации, я не понимаю его драмы. Между прочим, для кого-то его работа – это Работа, Благодать, Счастье! Да что толку ему об этом рассказывать. Хорошо там, где нас нет. Молчу. Слушаю.

– Я спать не могу, понимаешь?

– Понимаю, конечно.

– Спать не могу! Потому что боюсь, что могу потерять хотя бы это! Ведь сербы кругом и курды с албанцами. Все лезут. Готовы на любых условиях. Пронырливые такие. Вот и дрожишь, и смешно – дрожишь за эту пустяковую работенку. Но всё равно, как дурак, спать не могу. А на твоем месте я бы не то что спать, дышать не мог! Не знаю, как ты еще жив…

– Трясусь, как лист.

– И меня бы трясло, зубами стучал бы!

– Стучу.

– Это хорошо. Потому сразу к делу.

– Окей.

– Хотя это не телефонный разговор, писать я напишу, но, боюсь, мама твоя перехватит…

– Она постоянно за моими блокнотами охотится, мне бы теперь найти мои тюремные наброски…

– Вот это очень нехорошо, но я ее понимаю…

– Да я тоже, она мне постоянно говорит, что такое писать нельзя, чтоб я ничего не писал, всё нужно сжечь, говорит, чтоб писал сказки, типа как Паоло Куэльо, или фантастику…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю