355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Дмитриев » Прогулка в Луну (Забытая фантастическая проза XIX века. Том III) » Текст книги (страница 1)
Прогулка в Луну (Забытая фантастическая проза XIX века. Том III)
  • Текст добавлен: 30 декабря 2020, 18:00

Текст книги "Прогулка в Луну (Забытая фантастическая проза XIX века. Том III)"


Автор книги: Андрей Дмитриев


Соавторы: Семен Дьячков,Христофор Шухмин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

ПРОГУЛКА В ЛУНУ
Забытая фантастическая проза XIX века
Том III


Аноним
ПРОГУЛКА В ЛУНУ

Луну, небесную лампаду,

Которой посвящали мы

Прогулки средь вечерней тьмы,

И слезы, тайных мук отраду…

Но ныне видим только в ней

Замену тусклых фонарей…

А. Пушкин

– Здравствуй, Воля! – сказал вбежавший в мою комнату гусарский поручик Алексей Тарков. – Угадай, брат, откуда я?

– Почему мне знать? У тебя такая куча знакомых, что я могу целый месяц догадываться и не угадать. Судя, однако ж, по твоему усталому и озабоченному виду, думаю, что ты с товарищеской пирушки или из-за карточного стола: прогулял или проиграл ночь напролет, и проигрался до копейки или прогулялся до nec plus ultra[1]1
  До крайних пределов, дальше некуда (лат.).


[Закрыть]
.

– Нет, Воля, не угадал! Во-первых, потому, что я исправился: не играю и не пью более…

– Воды?

– Нет, водки, вина, рому, ликеров и всего хмельного, выдуманного чертом на пагубу души и тела.

– Давно ли такая перемена? – спросил я с любопытством и беспокойством, ожидая, что такой переворот в жизни Таркова мог произойти только от чрезвычайного случая.

– Со вчерашнего дня, – отвечал преважно Тарков, – да, со вчерашнего дня я не пил ничего, кроме воды, подливая в нее немного рому или вина, чтобы резкая перемена не повредила здоровью.

– Уж не влюблен ли ты?

– Был, но вполне разочарован, – со вздохом продолжал Тарков, – разочарован ужасно, и не только в любви, но и в дружбе, в приязни, в наслаждениях, в жизни!

Такое вступление успокоило меня. Человек, который в минуту разочарования не сошел с ума или не лишил себя жизни, и идет рассказывать о том приятелю, расцеживая рассказ вздохами и охами, тот человек не в опасности.

– Расскажи мне историю твоего обращения.

– Вчера, – отвечал Тарков, – я заехал обедать к Фельету, и на радости, что поутру удалось обменяться на Невском взглядом с парою черных, выразительных глазок Софьи М…цен, выпил с двумя товарищами полдюжины бутылок шампанского.

– До разочарования или после разочарования? – спросил я.

– Натурально, до, а не после: это был путь ко спасению, преддверие разочарования. Распростившись с товарищами – куда деваться? подумал я. В театр рано – шесть часов; домой – заспишься: дай заверну к приятельнице Александре Филипьевне.

– Кто же эта Александра Филипьевна?

– Какой же ты профан, Поля! Ты не знаешь Александры Филипьевны, знаменитой ворожеи, которая уже с полгода кружит всем головы чудным угадываньем будущего и прошлого? Она нередко приглашается в дома знатных, и некоторые – правильно ли, нет ли – прозвали ее Madame Rokoko.

– А! Слышал.

– «В Шестилавочную!» – закричал я кучеру. Александра Филипьевна так славно угадала мне горе-арест и радость-чин, что смешно было сомневаться в чудном знании ее угадывать будущее, и мне запала мысль: разгадать – любит ли меня Софья М., да пришлет ли матушка денег? Много бродило у меня в голове и других мыслей, тайны которых должны были раскрыться перед всесильным знанием Александры Филипьевны; к тому ж гороскоп, ею продиктованный прошлою осенью, был на исходе. Въезжаю во двор, дергаю за колокольчик; рыжий бесенок, маленький маймист[2]2
  Петербургское разговорное назв. финнов, чухонцев, от финск. «эй мойста» («не понимаю»).


[Закрыть]
, отворил дверь и – вот я в жилище Александры Филипьевны! – «Барыни дома нет, – проворчал мальчишка, – да она скоро будет; подождите, коли хотите». Намерение разгадать некоторые вопросы, которые тщетно думал я разрешить сам собою, убедило меня дожидаться ворожеи. Мальчишка ввел меня в гостиную, поставил на стол сальный огарок, затворил дверь, и я остался один, с трепетом ожидания в сердце. Комната, давно мне знакомая, убрана была просто: диван и несколько стульев чинно стояли у стен, поджавши ножки, по обыкновению всей мебели, продаваемой на Апраксинском дворе; на стенах висели, в приятном беспорядке, несколько картинок без стекол, под завесою паутин и пыли, и в рамках, объеденных тараканами и временем; в углу, на полке, красовались кофейник – источник знаний Александры Филипьевны, и несколько фарфоровых чашек. Все было просто и не ново для меня. От безделья я растянулся на диване, и мысль за мыслью, мечта за мечтою, занесли меня за тридевять земель в тридесятое небо. Прошло более получаса с тех пор, как я пустил коня моего воображения в долину фантазии…

– Ба, да не сделался ли ты поэтом? – перервал я.

– Берегись, Алеша! Далеко ли до греха! Ведь с поэзии опьянеешь хуже, чем с бутылки старого рейнвейна.

– Да, и мне казалось, что я пьянел…

– С выпитого вина?

– О, нет! Вот редкость: выпить две бутылки шампанского, да несколько рюмок ликеру! Нет – мне казалось, что я опьянел от мыслей: они кружились вокруг меня, словно оживленные в фантастических образах, то звездным роем прелестных глаз, то радужными лучами пламенных взглядов, то вереницею чудно-белых рук и пышных плечиков…

– То плетеницею длинногорлых бутылок рейнвейна и горбатых склянок венгерского…

– Не смейся, Воля, над моими мечтами: они были сладки и упоительны, как чарующая поэзия гармонического стиха Мура[3]3
  Имеется в виду ирландский поэт Т. Мур (1779–1852).


[Закрыть]
, как волшебный звук смычка Паганини…

Перед такими могущественными авторитетами, избранными для сравнений прелестных глаз, пламенных взглядов, чудных рук и плеч, я замолчал, а Тарков продолжал свою речь.

– Мне казалось, будто все эти образы, в бешеном кружении, касались невидимых струн и производили звуки, которые находили отголосок в моем сердце; казалось, что они группировались в живых картинах, каких, конечно, не изобретет N. N. И долго, видно, длилось чудное состояние моего воображения, с полчаса, я думаю. Но вот, сам не знаю как, я опомнился, взглянул, и вообрази мое удивление, когда из-за тусклого света нагорелой свечи увидел я длинную фигуру Александры Филипьевны, серые глаза которой как будто шарили в моем сердце…

В минуту пробуждения от сладких мечтаний, вид тусклых глаз Александры Филипьевны, в которых светилось что-то неземное, произвел на меня неприятное впечатление. Сначала как будто досада, а потом какой-то невольный трепет охватили мою душу. Александру Филипьевну и днем встретить невзначай, так напугаешься, потому что наружность ее зело некрасива. Вообрази себе женщину лет 50-ти, худую и желтую, как высушенный гусь, длинную, как верстовой столб, с лицом, изрытым рубцами, оспинами и морщинами наподобие вяземского пряника, с цветом зеленой бутылки, тонкими губами, из-за которых выдаются наружу четыре желтых клыка, и со взглядом неподвижной мертвенности! Наряд ее соответствовал оживленным прелестям: шелковое платье ярко-пламенного цвета, и сверху желтый платок, на голове чепец с широкими лентами, в которых опять встречалось сочетание пламенного и желтого цветов; из-под чепца торчат пряди седых волосов в виде локонов, опушенных инеем… Все это бросилось мне в глаза, и долго в оцепенении смотрел я на ворожею, так неслышно подкравшуюся в комнату в самом разгаре моих мечтаний… Наконец, она заговорила могильным голосом:

– Алексей Павлович! забыл ты Господа Бога; знаешься ты с повесами, да с чаркою; заглядываешься ты на хорошие глазки! Повесы и чарочки не доведут тебя до добра, а красивые глазки обморочат твою душу, сожгут твое тело, выпьют твою кровь, да потом и забудут, как старую, изношенную ветошь.

Такая речь не была для меня новостью, будучи всегдашним приветствием не только Александры Филипьевны, но и двух теток-старух, да дяди-старика, выживших из лет. Но никогда не производила она на меня такого действия, как в ту минуту, когда воображение мое было подготовлено к восприятию всего видимого и слышимого в чудесном виде и смысле. Мысль о прошедшей жизни упреком уязвила меня; в самом деле: что день – то пирушка, да карты, что ночь – то бал, да новая страсть, и обольстительные и живые речи, и ни одной дельной мысли, ни одного основательного поступка, ни одного доброго дела, чтобы уравновесить, хоть сколько-нибудь, весы отозвавшейся совести. Закусил я черный ус в раздумье, а по телу мурашки забегали, но ей-ей, не от страха, а – стало совестно!

Александра Филипьевна не переставала смотреть на меня, будто выпытывая мои мысли.

– Что? Совестно стало? Благо, что совесть есть! А хочешь, докажу тебе, что приятели твои верны только до черного дня, а черные очи твоей трефовой дамы смотрят на тебя нежно только в глаза, а за глаза посматривают на другого, на третьего, и, может быть, на пятого, на десятого, меняя вас, как меняют нарядные платья, и глядя на всех равно умильно?

Стало мне досадно, слыша такие слова о товарищах-друзьях и о душе-девице. «Давно ли, – подумал я, – дружеское пожатие рук за чашею пенистого вина запечатлело тесный союз дружбы? Давно ли в черных очах моей красавицы прочитал я красноречивое признание в любви? Давно ли видел расцвет распускающейся розы на ее щеках при нашей встрече на Невском? Не мог обман заползти змеей в это прекрасное тело и очаровывать меня в ее влажном взгляде и трепетной речи!»

И я не выдержал с досады.

– Докажи! – сказал я.

– Не веришь, так увидишь, а коли хочешь, так и услышишь, – отвечала ворожея. – Знаю гаданье, которое мне открыла покойная бабка, урожденная цыганка, и которое не всегда безопасно. Она вынесла его из далекой стороны, из-за синя моря, где нет зимы, где воды текут медовые, где берега кисельные. Хочешь попробовать, так укрепись духом.

– Гусару ли трусить? Давай гадать, – отвечал я, думая, что гаданье ограничится бобами, кофейником, много-много что зарезанной кошкой. Далее нынешняя дьяволистика не шагает, убоясь тьмы, а может быть, и света премудрости.

– Так, оденься потеплее, – продолжала ворожея.

– А зачем?

– Мы поедем в луну.

– Как в луну? – спросил я в удивлении, думая, что ворожее шутит или хлебнула неосторожно заветного. Но она уверительно отвечала:

– Да, в луну. Тебе кажется это мудреным и невероятным, потому что в ваших книгах и умах о том не писано, потому что для ваших мудрецов многие тайны природы недоступны. Да ведь они не умеют за них взяться: бродят около них, словно в потемках, чахнут над вычислениями, и подчас морочат людей, выворачивая наизнанку старую, давно изношенную истину, а внутренне сознаются, что они дошли только до того, что еще ничего или почти ничего не узнали. Рады они, как чуду, когда иная тайна сама прилетит к ним в руки; тут загомозятся они вокруг нее, словно пчелы вокруг улья, и давай ее вытягивать проволокою, да пересылать через нее повестки за тридевять земель, или запирать в ящик с водою, да кататься по белу свету без лошадей или без парусов, или закатывать в порошинки и лечить людей. Многое вам кажется чудным, что за несколько тысяч лет было добром целых поколений мудрецов, а многое, чего не ведаете, кажется вам смешным, потому что вы не понимаете глупым разумом, что все создано для человека и в его власти должно находиться.

Такая диссертация изумила меня. Откуда могла Александра Филипьевна почерпнуть столько умных рассуждений – она, простая женщина, ворожея для снискания насущного хлеба? Чудно действовали на меня ее слова: сначала мне невероятны до смеха казались слова старухи; потом сомнение закралось в душу… «Почему ж нет? – подумал я. – Многие тайны известны простому народу, и между тем недоступны образованному уму, заграждаемые формами наук и схоластическим изучением природы; многие тайны умерли для света в пирамидах Египта и в гиероглифах, доселе неразгаданных». Тут мне бросились на память старые уроки о чудесах древнего Египта, остатки которых еще видны в древней Индии, колыбели человечества и знаний, которые хранятся теперь от любопытства людей не как святыня, пред коей преклонялись народы, а как способ для выручки денег.

– Едем, – сказал я решительно, окутываясь в холодную шинель.

– Как пуститься в такое далекое, чудное путешествие, не прибавив храбрости! – сказала ворожея. Я согласился. И вот Александра Филипьевна поднесла мне какого-то жидкого снадобья, которое раскаленным свинцом разлилось в моих жилах; потом принесла метлу и ступу, стала над ними шептать какие-то заклинания, перевернулась раза три, сунула мне метлу в ноги, сама села в ступу, и только успела проговорить: «Держись крепче!», как мы вихрем вылетели в дверь и понеслись – к небу… Что я чувствовал в начале нашего воздушного путешествия, не могу тебе описать. Мне не раз случалось летать по воздуху во сне, и такие сны доставляли мне всегда невыразимое удовольствие; но лететь действительно, в необъятном пространстве, чувствуя под собою, вместо коня, метлу, и вместо стремян, воздушную глубину, лететь в обществе ведьмы и звезд, вне области привычной жизни – такой полет, признаюсь, сначала показался мне страшен, тем более, что быстрота исторгала из глаз слезы, занимая дыхание, мысли сжимались, будто в гомеопатическую порошинку, а чувства были, как в предсмертной истоме. Машинально держался я одною рукою за моего бесподобного Буцефала, а другою за край одежды Александры Филипьевны. Однако ж незаметно чувство страха прошло, и со всею беззаботливостью моего характера, скоро свыкся я с настоящим положением, в котором, могу поклясться честью гусара, не случалось быть ни одной душе христианской нашего премудрого века!

Мне даже поправился такой спокойный род езды, где одной мысли достаточно было направлять полет самолетных коней – метлы и ступы, и где можно было безопасно нестись, не боясь ни оврагов, ни болот, ни перекрестных дорог, ни встречных проезжих. Только две мысли меня беспокоили: неизвестность, сколько продолжится мое отсутствие из Петербурга, и перспектива ареста за самовольную отлучку при возвращении. При таких мыслях невольно упал взор мой на оставленную землю: Петербург будто тонул в волнах лунного света, и из волн его выглядывали то светлые шпицы церквей, то каменные гряды домов; блестящей змеею текла Нева, перерезанная островами, а вдали струился Финский залив, будто накрытый серебряной чешуей, в которой то зажигалось, то погасало отражение звезд небесных. Картина была прелестная. Окрестности Петербурга отдыхали в безмолвии вечернем, между тем как из города ясно долетали до меня звуки житейских забот, не пугавшихся течения времени, которое каждые четверть часа, будто со стоном, отрывалось от настоящего, и в звуках часового боя улетало в мир вечности. До того ли жителям столицы, чтобы считать четверти часов, когда они губят годы, бросают целую жизнь за несколько мгновений искусственного наслаждения, ссорятся с настоящим и вечно рвутся в будущее с запасом надежд? И вот, с последним ударом часов, я насчитал одиннадцать. «Теперь, – подумал я, – моя красавица в роскошном будуаре, среди пышных нарядов, своенравничает перед зеркалом и перед своею уборщицею, подготовляет обаятельные улыбки и взгляды, и мысленно перебирает поклонников – кого бы подарить своим вниманием на предстоящем бале? А если она думает обо мне? а если она любит меня одного, и душа ее обручилась с моею душою, и хранит тайну заветную в сокровищнице девственных дум, залитую льдом приличий? Что, если в мечте она назначила сегодняшний вечер вечером признания, и с трепетом ждет встречи со мною, спеша высказать мне думу своей души? – А меня там не будет, и рука ее задрожит в руке другого, мысль ее сольется не с моею мыслью, и не я буду глядеться в зеркало черных очей!» Эта мысль бросила меня в дрожь; я забыл небо, к которому влекла меня сила метлы и Александры Филипьевны, забыл опасность и выпустил из рук безногого Буцефала, чтобы потеплее закутаться в шинель; только кавалерийская привычка держаться крепко коленками спасла меня от смертельного сальто-мортале на землю.

– Эх, Алексей Петрович! – сказала мне укоризненно спутница, – не оставил ты земных желаний и помыслов! Опасно нести их с собою в чистое море воздуха, где все свято от начала мира и куда может залетать только мысль. Сбрось на землю бремя искушений, которые мутят твою душу, отряхни прах дум и желаний, которые гнездятся в твоем уме. Посмотри на Божий мир: не красивее ли он пестрого и тесного мира, тобою покинутого? Взгляни на эти звезды – не светлее ли они горят, чем очи твоей красавицы! Надышись этим воздухом: не чище ли он воздуха ваших гостиных? Оставишь мирское, яснее увидишь, что хотел.

Она замолчала, и я, пораженный истиною слов ее, будто стал перерождаться нравственно. Без сожаления, как излишнюю тяжесть, стал я сбрасывать мысль за мыслью, желание за желанием, чувство за чувством; только зрение и слух оставил я при себе на бессменные ординарцы. Разум озарялся, как мир на заре рассвета; понятие волнами врывалось в него, и все предметы, доселе недоступные уму, горели в ясном блеске света. С восторгом погружались взоры мои в бесконечное пространство, усеянное бисером звезд, между которыми яснела все ближе и ближе серебристая луна; слух, утонченный в редком эфире, с наслаждением прислушивался к чудной гармонической тишине, нарушаемой только звуком пролетных метеоров и падучих звезд. Тогда с гордостью посмотрел я на землю, которая необъятным шаром плыла в пространстве, будто окутанная светлою атмосферою. От чудного ли действия этой атмосферы, в которой родились мы с Александрою Филипьевною, которою мы дышали столько лет и которая унеслась вместе с нами в небо – не знаю, но только и мы, по мере отдаления от земной сферы, стали светлеть и гореть огнем планет. Тело, одежда и наши самолеты – все покрылось фосфорическим светом, а за нами бежала звездистая струя, будто хвост кометы. Почем знать: может быть, в то время внимание какого-нибудь трудолюбивого наблюдателя небесных светил было обрадовано, как новым открытием, нашим появлением в двойственном виде, в числе светлых миров? Нас, может быть, сопричислили к новым звездам или кометам, окрестили в немецкое прозвание, настроили тьму систем, одну бессмысленнее другой, оттиснули за новость в журналах и брошюрках и подарили журнальным бессмертием!

Воздух был так редок, что мне слышалось биение моего сердца и сердца моей звезды-спутницы, а тело до того просветлело, что сквозь него виднелось ясно движение крови. Александра Филипьевна, с чудною понятливостию – даром эфирного пространства – прочла мою мысль в голове, как сквозь прозрачное стекло, и сказала:

– Поудивляйся! Скоро не только будешь слышать биение чужого сердца и видеть движение крови, но услышишь даже чужие мысли, самые тайные и заветные желания, и увидишь просветленным взором истинное добро и зло, которое живет на земле.

Небесные светила не росли перед нами, хотя мы, казалось, приблизились к ним на ближайшее расстояние, судя по отдалению земли, мелькавшей вдали бледным шаром. Тут понял я, как ничтожны наши понятия о необъятности пространства, которое мы думаем вычислить на человеческих цифрах. Милльоны милльонов верст в этом пространстве были каплею в Океане, невидимым атомом в воздухе, песчинкою в степях африканских. Сознание в бессилии человеческих умствований перед величием создания отторгнуло от меня последнее чувство земное – гордость, и я с смирением и с восторгом любовался мирозданием.

Пролетев половину расстояния, отделявшего нас от луны, мы увидели солнце, но не то солнце земное, которое, подружась с земною атмосферою, дает жителям земли свет и тепло и брызжет на них лучами жизни, не солнце с восходом и закатом, как будто ежедневного гостя земли или странника, осужденного на вечное путешествие по известным законам обмана чувств, а просто светлую планету, без тепла, без лучей, неподвижную, кружащуюся только вокруг себя и служащую центром кругооборота толпе других меньших планет, планету, каких много в небе, без особой красы, без восхода и заката, без румяной зари – шалуньи утренней, и без зари вечерней – подобия тихой смерти, без намета облаков и даже без вечной его спутницы – поэзии мирской. «Долго же ты морочил нас! – подумал я, глядя прямо в очи солнцу, без страха встречая его ледяное сияние. – Постой, брат: воротясь на землю, я разочарую мир насчет твоих прелестей. Ты, видно, за то и любишь нашу крошечную планету, что она убирает тебя в лучи, да делится с тобою теплом, рядит в серебряные локоны облаков и в шапку бобровых туч, умывает поутру живительною росою, тешит громовою музыкою и потешным огнем молнии… Разве обещаешь ты мне много красных и теплых дней на земле, разве вызовешь для меня у любовницы твоей, земли, много пышных роз, разве радугу счастия заманишь ты в мое жилище… Ну, с таким условием, хоть и по рукам, ударим мировую!»

Все дальше и дальше, быстрее и быстрее неслись мы. И вот луна стала принимать все формы и цвета земли, а земля стала казаться большою луною, ближе и ближе… Что за чудо! да это земля! Вот черное пятно – это Атлантический океан; вот темною полосою отделилась Британия от твердой земли, будто отрезанный от Европы ломоть; рядом с нею Франция: в ней что-то мало светлых пятен; рядом Швейцарские горы, блестят, как в истории героические подвиги ее сынов; вот ученая Германия – светлые линии бороздят ее во всех направлениях, не составляя одного целого; рядом с нею, в море света, горою, исполином, высится Россия, опираясь на скалы Финские, горы Балканские, Кавказ, Урал, хребты Алтая и Саяна! Задрожало мое сердце, словно выскочить хотело от радости, заметив Россию, как родной дом при возвращении на родину, где ждут объятия матери и сестер, благословения отца, воспоминания золотого детства, светлое и спокойное уединение, колыбель сладких дум и источник радостей душевных! Восторг мой был так же чист, как эфир, меня окружавший, но так же непродолжителен, как минута счастливого упоения, потому что Александра Филипьевна, угадавши причину моей радости, сказала:

– Ты ошибаешься, Алексей Петрович, принимая отражение земных предметов за самую землю, по привычке понимать вещи в превратном виде. Перед тобою луна, и ты на ней увидишь и услышишь истины и тайны, разрешения которых никто не дал бы тебе на земле. Таинственно разгадается тебе твоя судьба; ты увидишь, будто въяве, землю, реки, города, людей, твоих знакомых; ты увидишь их в тех же положениях, в каких они находятся действительно на земле, с тою разницею, что здесь видимое будет только отражением действительно существующего на земле, но зато и с тою несравненною выгодою, что сквозь просветленные, так сказать, образы земные, ты, вместе с очаровательною наружностью образов, увидишь тайну их внутреннего бытия. Тебе доступны будут даже помыслы людей, и между тем, как слух твой будет поражен теми же звуками родного русского языка, теми же обманчивыми речами и обольстительно прекрасными уверениями, взор твой, в глубине сердец, в изгибах душ, в затворе мыслей, прочтет истину, не подверженную чарам слов и взглядов. Тут не нужно будет подслушивать тайну в невольном трепете сердца или дрожании голоса, не нужно угадывать состояния души по незаметной судороге губ или пролетной бледности лица – то средства земные, и они часто обманывают в назначении самое опытное внимание, и безошибочно употребляются только романистами в очерках страстей.

Дивны были речи, еще дивнее было слышать их от Александры Филипьевны, но после всех чудес, мною виденных и испытанных по воле моей спутницы, я не мог усомниться в истине ее слов, убежденный сверх того, по собственному опыту, что с удалением от условий жизни, от обычных земных чувств и мыслей, разум светлеет и яснее познает бытие, а воля, скинув земные желания, получает новые силы и смело располагает стихиями, созданными для человека. Сверх того, такому перерождению простой женщины в создание ясновидящее и умно рассуждающее могли содействовать какие-нибудь тайны, ей одной известные: может быть, ее простота была только умышленная, чтобы спокойнее жить среди самолюбия людей, и под грубою оболочкою ворожеи, под уродливыми морщинами и сединами, скрывалась образованная душа, обманутая в ожиданиях, уединившаяся от людей в утешительное созерцание тайн и чудес природы?..

Между тем, мы быстро летели. Фосфорический свет луны начал исчезать, и чудное отражение земных предметов, в самых мелких подробностях, стало яснеть перед нами. При самом влете в атмосферу луны, мы встречены были весьма неприятно градом аэролитов, которые очень вещественно свистели мимо ушей, не привыкших к такому угощению. Множество вулканов, больших и малых, курились, дымились и взбрасывали на необычайную высоту огромные камни серебристого света. Это одно напоминало, что перед нами луна, а не земля, потому что наружная оболочка луны казалась истинно нашею землею. Укрывшись кое-как от неприязненной встречи воздушных камней, мы начали опускаться над отражением России. Те же, за два часа виденные мною на земле моря, реки, озера, города, села, леса, степи рисовались в бледном свете – и вот заструилась серебряная чешуя Финского залива, змеей блеснула Нева, перерезанная островами, упираясь хвостом в Ладожский бассейн, а головою утопая в волне Балтики. Петербург, с золотыми шпицами и грядами домов, будто погружался в море света. И между тем, как окрестности столицы отдыхали в глубоком сне ночи под звездистым наметом неба, тот же шум житейской заботы, но не столь громкий, как при отлете с земли, послышался из подобия нашего Петербурга, а с ним вместе бой часов, оклики часовых и лай собак.

Был час ночи, когда мы спустились на Адмиралтейской площади, или на ее отражении. Экипажи мелькали мимо нас, глухо стуча по опустелым улицам; запоздавшие пешеходы изредка являлись на тротуарах, то следимые, то предшествуемые своею тенью при удалении их или приближении к тускло горевшим фонарям; у будок бродили сонные часовые, вооруженные алебардами, и, от нечего делать, коротали время то песней, то выразительным зевком; в окнах было мало света: люди ремесленные и деловые отдыхали; люди светские и бездельные разбрелись по балам и шумным собраниям. Я рассказываю тебе все мелочные подробности потому, что они бросились мне в глаза первые при спуске на луну, и все они, будучи только тенью или отражением действительности, поражали необыкновенною верностью в сходстве с оригиналом.

– Где же хочешь ты начать опыт познания людей? – спросила меня спутница.

– Начнем с бала князя N… – отвечал я, – там я должен найти почти всех давнишних товарищей-гуляк и Софью М… Сердце на передки, а ум оставим покуда в обозе…

– И тому, и другому будет работа, – заметила Александра Филипьевна, – но, выводя тебя на дорогу истинного познания людей, мне должно предупредить тебя, Алексей Павлович, что я не принимаю на свою совесть последствий от тех горьких истин, которые ты увидишь и услышишь. Счастие большей части смертных заключается именно в том, что они целый свой век бродят в очарованном кругу и, обманываясь на каждом шаге, бегут за новыми призраками и так добегают до могилы. Мечты – наслаждение для человека: они любимые его игрушки; он убирает их в лучшие украшения земные, заимствуя из неба только изредка молитву, чтобы ею освятить иную мечту, окрестить в ней, как в купели, лучшие надежды и, как щитом, ею загородить любимое дитя от злости света и непостоянства судьбы. Разбей сосуд надежд человека, разорви чудную ткань мечты его, и он убьет себя с тоски, но прежде убьет того, кто коснется его сокровищ. Хотя в свете разочарование ныне в моде, но поверь, что оно только в словах и на кислых рожах: полное разочарование – смерть для человека! Есть ли возможность разочаровываться, когда в будущем море неизвестности? А где есть тайна, которой не раскроет земное знание, тут-то люди и липнут, стараясь поднять край завесы, скрывающей грядущее, и в бессилии строят воздушные замки, мечтая о таинствах своей судьбы. Нет! теряя беспрерывно в горьком опыте самые драгоценные мечты, человек продолжает наводить волшебное стекло на все окружающие его предметы и зовет к себе очарование. Но тяжело ему расставаться с уверением в ложной дружбе, в обманчивости любви, в непрочности всех связей, и он с тоскою встречает опыт, который по временам открывает ему глаза, показывая истину в наготе. Тяжело, может быть, и тебе будет расстаться с лучшими мечтами, которые перелетными пташками напевали тебе радости, или чудною кистью природы рисовали будущее. Так подумай: я предлагаю тебе хотя и неполное разочарование, но тоже опыт, только он не будет стоить ни времени, ни здоровья, ни денег, опыт, который раскроет тебе в настоящем свете связи, на которых ты нежил свое настоящее и убаюкивал будущее. В несколько часов ты узнаешь все, но есть еще время отложить наш опыт и остаться в приятном заблуждении.

– Нет, Александра Филипьевна, – отвечал я решительно, – может быть, счастие жизни обещает мне такой опыт; может быть, в нем почерпну истины, которые устранят меня с пути заблуждения. Не раз горько мне доставалось от чар прелестных глаз и обманутых ожиданий: отступлю ли я теперь перед возможностью разрешить заветные вопросы? Гусару ли отступить от боя, не изведав наслаждения опасности?

В самом деле, любопытство стремительным ключом подмывало меня, и мы поехали по Невскому, я на помеле, а Александра Филипьевна на ступе. Думаю, от построения Петербурга по улицам его никому, не только гусару, не случалось ездить на помеле, а барыням на ступе! Хотя я и был убежден, что все меня окружающее не есть мир действительный и что нарушение формы на луне не грозит арестом, но, право, несколько раз, при встрече экипажей, в которых блестели генеральские эполеты и рисовались хорошенькие женские личики, меня бросало в дрожь, а от стыда, казалось, даже волосы краснели. Желая безопасно испытать, действительно ли мое странное появление на помеле не произведет какого-либо впечатления на людей или на их тени, мимоездом подъехал я к будке и спросил у будочника: «Который час?» На то не последовало ни ответа, ни даже обычного движения алебарды перед лицом офицера; часовой бессмысленно смотрел то на небо, верно, поджидая часа росы небесной или вызывая утро, а с ним и смену, то на холодную мостовую, будто приискивая на ней жесткое изголовье. Невнимание полусонного будочника не вполне бы меня еще успокоило, если бы я в то же время не заметил, что свет ближнего фонаря, ударяя прямо в нас, будто проходил сквозь меня и Александру Филипьевну, не ложась за нами тенью, между тем как тень ясно бродила около будочника и его алебарды. Успокоенный вполне, я беззаботно продолжал следовать за моей спутницей, но по дороге не выдержал – завернул на минутку в гостиницу Кулона, где моя квартира, увериться в действительной исправности моего Ваньки, за трезвость и честность которого я готов был побожиться. На помеле-самолете быстро влетел я в четвертый этаж и, не чувствуя под собою пола, поддерживаемый только чудесною силою моего воздушного Буцефала, очутился перед занимаемым мною нумером. Смотрю и не верю: дверь настежь, вещи разбросаны в беспорядке, наплывшая свеча догорает, бросая неясный свет на все предметы, а Ванька – о, начало горького опыта! – Ванька, полумертво пьяный, валяется на моей кровати! Забывшись, я было протянул руку, хотел протрезвить негодяя, но рука ударилась о пустой воздух, а между тем взор мой видел ясно пьяницу и прочел даже заснувшую вместе с ним радость удачи в постоянных обманах! С досады, я помчался за Александрою Филипьевною на бал князя N…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю