355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Айсуваков » Красный Холм(СИ) » Текст книги (страница 2)
Красный Холм(СИ)
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 05:30

Текст книги "Красный Холм(СИ)"


Автор книги: Андрей Айсуваков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

– Куда это ты, братец, заспешил?

– Есть одно дело.

– Возьми, это тебе.

– Да ну, ерунда, – говорит Ванька, хотя вроде бы и не видит протянутый полтинник. – Размокла землица совсем, распустилась, а туману конца-края не видать.

Казарский, балансируя кейсом, съезжает лакированными туфлями в жидкую глину. Романычу проще: его полуботинки уже давно пропитаны мокротой и измазаны. Так они и идут: Казарский – впереди, по-кошачьи отдёргивая ноги, Романыч – зачем-то ступая в его следы.

– Интересный парень, – неожиданно замечает Романыч.

– Да, неприятный молодой человек, – соглашается Казарский.

Сбоку от замшелой калитки появляется худой, обритый мальчишка в странных штанах – скорее, портках – и в толстой клетчатой рубахе. Вывернутой назад рукой он тянет коляску, наполненную подвяленным силосом.

Казарский находит нужным спросить:

– Здравствуй, мальчик. Как твои дела?

Мальчишка молча смотрит ему в переносицу, разворачивается и не спеша уходит в туман. Романыч с удивлением замечает его голые пятки. "Тюить, тюить, тюить", – повизгивает коляска.

– Во дворе может быть собака, – говорит Романыч.

– Во-первых, вы не это хотели сказать. Во-вторых, вам надо внимательнее меня слушать. Здесь нет собак. Это понятно?

Казарский ладонью толкает калитку в грудь и проходит во двор.

И вряд ли успевает заметить, как вдоль улицы, подпрыгивая, проносится Ванькин самосвал. На дне полукруглого кузова, под брезентом, дёргаются длинные безжизненные тела. Вывернутые ступни жутко подтанцовывают, крутя пальцами.

Ванька-монгол плачет, стучит кулаком по баранке и скалится так, будто пытается разгрызть собственные зубы.

– Говорю Вам: нет у нас в деревне детей. Есть одна баба беременная, да и то неизвестно, от кого. Из города, наверное, привезла, как птичий грипп. Зря вы днём ко мне пришли.

Староста – маленький, сухой, с треугольным острым лицом и с поперёшным характером старичок. Он сидит на деревянном, тощем стуле и елозит по бёдрам твёрдыми ладонями. Материя брюк лоснится, колени выпирают, как яблоки.

В комнате коричневые крашеные полы, стол, похожий на огромный табурет, электрическая плитка, серые фотографии на стенах, шкаф с потускневшим зеркалом. Ещё несколько тощих, как старые кони, стульев. И, будто выставленный напоказ – большой, как окно, плоский телевизор, прикрытый треугольником скатерти.

– Боишься, старик? – Казарский ногтем цепляет скатерть, и экран тускло озаряется чёрно-белыми кадрами.

– Мы с вами, товарищи телевизионные зрители, во Дворце спорта Центрального стадиона имени Ленина. Через несколько минут начнётся товарищеский международный матч по хоккею с шайбой между командами "Чатам Марунз", Канада и "Сборная клубов", Советский Союз. Сегодня второй матч наших канадских гостей, они проводят свою вторую встречу. Многие любители хоккея специально попросили нас, чтобы мы показали эту вторую встречу. Встречи с участием канадских хоккеистов всегда привлекают любителей спорта, любителей этой увлекательной игры.

– Интересное ретро, – костяшкой пальца постукивает по экрану Казарский. – Канал местный?

– Что вы мне такие вопросы задаёте. Ничего я не знаю.

Романыч, прижав плечи к шкафу, словно к тёплой печке, разглядывает фотографии на стене. Он согрелся, расслабился, ему похорошело.

– Это ваш внук, или сын? – спрашивает он, сдерживая зевоту.

– Если бы. Это я, сам.

– У него нет близких родственников, – поясняет Казарский.

– Сын полка, медаль "За боевые заслуги"?

– Может быть.

– Вы не помните?

Старик молчит, и трёт, трёт бёдра и колени.

– Не переключайте канал, – просит он. – Хочется досмотреть, узнать счёт.

Казарский аккуратно берёт один из стульев, ставит его со стуком, будто точку, садится нога на ногу и наклоняется к старосте лицом.

– Значит, старик, боишься. Разумное поведение. Местные догадываются, что ты причастен?

– Я догадываюсь. Ещё полгода назад мечтал умереть во сне, зимой, во время снегопада. А теперь, видно, придётся висеть на собственных воротах. Обновил их недавно, покрасил, обратили внимание?

– Просто скажи нам, кто его укрывает. И можешь умирать, как тебе удобно, и когда тебе угодно, в любое время, в любую погоду. Это хорошее предложение, щедрое с нашей стороны.

– Ничего я вам не скажу. И никто не скажет. В общем, так, я вас знать не знаю, и проживать у меня вы не будете. Отведу вас к людям, у которых можно снять комнату. Давайте только матч досмотрим, очень интересно.

– Подождите нас на улице, – распоряжается Казарский, не глядя на Романыча.

Романыч вяло отталкивается плечами от шкафа и плетётся в сени.

На улице мошкарой капелек сыплется мелкий дождь. У забора стоит мокрая собачья будка, такая же мокрая и осклизлая, как все дома в этой деревне. Романыч заглядывает внутрь. Железная цепь свернута калачиком, в центре лежит застёгнутый ошейник. Словно собака в одну секунду испарилась, а цепь и ошейник просто упали на земляной пол.

Из-за будки внезапно выскакивает белая курица и застывает, пялясь на Романыча обезумевшими глазами.

– Тьфу, ты, зараза!

Бесслюнно плюнув, Романыч выходит за калитку – и, подобно курице, замирает, не успев спрятать испуг.

Прямо напротив него стоит стриженый мальчишка с коляской.

Романыч двигает кадыком, видимо, пытаясь что-то сказать. Но мальчишка равнодушно отворачивается и уходит, таща коляску за собой. Пучок травы, похожий на срезанные волосы, падает на мокрую глину. Мальчишка подбирает его, кладёт на место и вдруг гладит, как какое-нибудь маленькое животное.

Мальчишка удаляется, его уже не видно, но коляска всё скулит и посвистывает в тумане.

Теперь Романыч замечает, что доски ворот покрыты старой отшелушенной краской, будто сухими листьями. Сняв один такой коричневый лист, он растирает его в пальцах и ссыпает на ладонь. Очень похоже на горстку испитых чаинок, и цвет такой же.

С тем большим недоумением Романыч встречает старосту, выходящего из калитки. То ли под давлением собственного веса, то ли из-за слабости, старик на ходу приседает, поочерёдно прихрамывая ногами.

– Идёмте, – грубо говорит он.

– А...

– Он уже ушёл. Велел передать, позже зайдёт к вам. Велел устроить вас боле или менее прилично. Поселитесь у одного знакомого мне человека. Комната отдельная, в доме, чистая, сухая. Пять рублей в сутки, кровать, может быть, электричество, не знаю. Заранее не угадаешь. Умывальник в сенях, удобства во дворе.

Не оглядываясь и приседая, староста шагает вдоль забора.

– Вас – по имени-отчеству?

– Отто Петрович.

– Очень приятно.

– Родился четырнадцатого апреля тысяча девятьсот тридцать четвёртого года. Поэтому Отто. Вы меня понимаете?

– Да.

– Так я и думал.

Туман расступается перед ними ровным полукругом, словно освещаемый мощным электрическим фонарём.

– Этот дом пустует, – рассказывает староста, не оглядываясь. – И вот этот два года как пустует. Здесь наш батюшка живёт, Василий Васильевич, по прозвищу Галилей. Назвать его священнослужителем не могу. Боюсь согрешить. Здравствуйте, мамаша!

На берёзовом чурбаке сгорбилась совсем древняя бабка в пыльном старушечьем наряде. Только вместо традиционного ватника кто-то накинул на её плечи легкомысленную китайскую куртку. Совершенно ясно, что она не слышит старосту и вряд ли видит его.

– Здравствуйте, – говорит Романыч.

– Она слепошарая. Не ответит. Вот уже, который год сидит и молчит. Доживает свой век. Сомневаюсь, доживёт ли.

– Неужели одна живёт?

– Соседки, сёстры Плотниковы, присматривают. По утрам выводят, по вечерам заводят, кормят. Хлопот с ней никаких – бабка дееспособная, одевается, ходит сама, если взять за локоть и вести. Сидит да молчит, что есть она, что нет. А пенсию сёстры за неё получают. Кстати, как раз Машка Плотникова беременная у нас.

– Я ведь тоже Плотников.

– Знаю, Сергей Романыч.

– Да уж вы знаете. Все всё знают, всё видят, как летучие мыши. Кроме меня. Вот здесь, например, что – бык, телега, гора, индейская пирамида?

Большой ржавый трактор, сверху донизу заросший мхом, действительно напоминает пирамиду в джунглях. На пучках травы и гнилой соломы устроились белые куры, здоровенный петух разгребает что-то на крыше кабины.

– У вас тут прямо куриная республика.

– Да, размножаются, как воши. Куда девать их, ума не приложу. Зато с рыбалкой проблем нет.

Точно парик, староста снимет с трактора густой круг соломы. Под ним, как отварные макароны, изворачиваются красноватые черви.

– Ху-у-у...

Пошатнувшись, Романыч отходит и упирается лбом в мокрые доски забора.

– Что с вами?

– Ху-у-у... Ничего, уже лучше. Идёмте.

– Ну, идёмте, идёмте, – соглашается староста.

– А вот здесь наш, так сказать, мемориал, – продолжает он, спустя несколько шагов. – Было время, всей деревней деньги собирали на этот памятник. Я, помню, пятнадцать рублей сорок копеек внёс. Недельный заработок на комбайне "Нива".

Романыч не видит никакого памятника, но всё-таки делает несколько шагов в туман. И различает надгробную железную пирамидку в окружении четырёх столбиков. Скособоченная выцветшая звёздочка, красная от ржавчины, облезлые треугольные бока, раскрошенные, как печенье, жёлтые буквы. Клинопись, тем не менее, можно прочесть.

– Один политрук, один сержант, пятеро красноармейцев, – перечисляет староста. – В сорок втором какая-то часть прорывалась из окружения. Немцев побили и прошли, а эти семеро остались. Здесь, в общем-то, вдоль улицы и остались. Далеко носить не пришлось.

– Старший политрук Расулов Абдумутал, – не спеша, читает Сергеич, – отчество не разберёшь. Сержант, кажется, Кузнецов. Красноармеец Николай, член РКСМ. Красноармейцы, четверо, неизвестны. Возможно, они впереди шли, как разведка, без документов. А где ограждение – ни цепей, ни веревок? По идее, что-то должно быть.

– Не знаю я. Странные вопросы вы задаёте. Идемте, давайте, скоро темнеть начнёт. После заката лично я на улицу не ходок.

– У вас что-то с часами. На моих только три.

– Нет у меня часов. И вам не советую.

– Простите, не понял.

– Скоро поймёте, – усмехается староста.

– Что, дочка так и не пишет? – вдруг, неожиданно для самого себя, спрашивает Романыч.

– А говорили, летучие мыши. Нет, дочка не пишет.

– Какая дочка?

– Скоро узнаете. Вот, считайте, пришли.

Забор обрывается, будто обломанное печенье, и из-за него выступает глиняное поле – прогорклая каша, смоченная подливкой дождя. Держась за мотоблок, эту кашу режет и утаптывает обнажённый по пояс старичина. Судя по маслянистой и парящей дымком спине старичине жарко.

– Здравствуй, Петрович, – неприязненно окликает его староста. – Кончай грязь ковырять, да оденься. Постояльца тебе привёл. Очередного.

Петрович оглядывается, отключает мотоблок и накидывает на плечи рубаху.

– Здравствуйте.

Ладонь у него пыльная и шершавая, как прошлогодний картофель Спина, плечи, лицо, тоже обтянуты огрубевшей чёрно-серой кожей.

– Как зовут тебя, парень?

– Сергей.

– Правильно, молодец. Я – Егор Петрович, шлёп-нога. Не потому, что хромаю, а потому, что нога большая и плоская, как энциклопедия. Видишь? Такой ногой можно Лихтенштейн накрыть, или Монако. До недавнего времени был братом вот этого глупца. Надолго в наши болота, проклятые?

– Не знаю. Хотя, на три – пять дней.

– А что со вторым? – спрашивает Петрович у старосты.

– Хочешь, к тебе подселю.

Петрович внимательно разглядывает Сергея и зачем-то снова спрашивает:

– Как, ты говоришь, тебя зовут?

– Сергей.

– Да, пожалуй, так оно и есть, – говорит Петрович старосте. – Ты знаешь, не надо второго. Второго к Василию Васильевичу подсели. Быстрее уедут.

– Эти быстрее не уедут, – отвечает староста и, кивнув за плечо, отходит в сторону. Петрович не спеша идёт к нему. Сергей видит только их спины, но этого достаточно.

Староста что-то озлоблённо втолковывает, двигая лопатками, будто у него чешутся плечи. Петрович слушает неподвижно, затем произносит несколько слов и, кажется, улыбается. Наверное, слова его весьма обидны, ибо староста, дёрнув затылком, разворачивается и быстро уходит.

– Ну, Сергей, идём, – говорит Петрович и, развернув мотоблок, тянет его за спиной. – Будешь жить у меня. Значит, так сложилось.

– Я вас стесняю?

– Не в том дело. Вон, сколько места, – Петрович улыбается, загребая рукой скрытый в тумане горизонт. – Миллионы людей могут поместиться, если захотят. Идём, парень, может, это и к лучшему.

– Что – к лучшему? О чём вы?

– Поживём – увидим. Или хотя бы посмотрим. Не надо спешить.

Петрович ступает старательно, как будто занят каким-то серьёзным, важным делом. Так же, старательно, серьёзно и важно, он, наверное, пьёт воду, или спит, или думает, или режет мотоблоком грязную прогорклую землю.

Странно, но к дому Петровича они действительно подходят в полной темноте. Туман, утяжелённый потёмками, давит на землю сытым брюхом, деревья отдыхают, расставив локти ветвей на заборе. В воздухе колышется неуютная, холодная сырость.

Чего-то не хватает этой вечерней картине, что-то не так. Ах, да, не слышно кваканья лягушек, не скрипят кузнечики, не гавкает издалека полусонный пёс.

Чиркая плечом пиджачка по забору, навстречу семенит маленький мужичок. Детское личико его сияет, словно он несёт радостную весть. Улыбаясь блестящими глазками, массой морщинок, коротким ротиком, он цепляет ручкой запястье Сергея и резко выкрикивает:

– Ки-ки-реку! Счастья нету! Как будем жить-то? А чего нам тужить-то?

– Привет, Маганюшка, – очень серьёзно говорит Петрович. – Кушать будешь?

Маганюшка отстраняется от Сергея и семенит дальше, словно торопится кому-то навстречу:

– Ки-ки-реку! Счастья нету!

– Он болен? – спрашивает Сергей, потирая запястье.

– Да, – отвечает Петрович, толкая остриём плеча тяжёлую калитку.

А в доме тепло и уютно. Голая лысая лампочка свисает с потолка, клеёнчатый стол заставлен тарелками с картошкой, мясом и огурцами. Выпуклые бока графина лоснятся белёсой самогонной влагой.

Петровичева жинка, одетая в цветастое, цыганское какое-то платье, стоит у книжной полки, прижимая к губам кулачок с чёрным платком. Из кулачка мокрой слюнкой свисает тонкая ниточка, на конце которой покачивается золотистый камешек.

– Добрый день, – говорит Сергей. – Красивый камешек. Куриный бог? Детишки в пионерлагерях такие делали. Это давняя традиция.

Петровичиха опускает голову и прерывисто всхлипывает.

– Ну, что ты?

Петрович грубо обнимает её за плечи, подталкивает и выводит в сени.

Вернувшись, он садится за стол и, не глядя, берёт картофелину из чашки. Его словно ударила какая-то внезапная и большая крестьянская беда – вроде конь захромал или даже телёнок сдох.

– Что-то случилось?

– Давай, комнату покажу, – откладывает Петрович картофелину. – Есть хочешь?

– Спасибо, не отказался бы.

– Ага, тогда прошу, на здоровье, – Петрович берёт графин, выбрасывает порцию самогона в железную кружку, сдвигает задом табурет и подходит к белой двери.

– Вот здесь будешь жить.

Толкает дверь и, точно оттолкнувшись этим движением, прокручивается и быстро выходит обратно в сени.

Уже привычно ничего не понимая, и не удивляясь, Сергей садится за стол. Все-таки, день как-то быстро промелькнул, и голод даёт о себе знать. Отодвинув журнал, заложенный очками, Сергей хватает кружку обеими руками и жадно, будто из колодезного ведра, пьёт. Но что-то мешает ему дотянуть последние глотки. Что-то пугающее, что-то ужасное замечает он.

Нет, не обложку журнала с надписью "Charles Dickens. Oliver Twist".

На книжной полке, рядом с жёлтой буханкой радиоприёмника, стоит плоская, похожая на большой спичечный коробок шкатулка.

С внезапной прытью Сергей подскакивает к полке, хватает шкатулку и выбегает в тёмные сени. Возле цинкового ведёрка с водой скорее угадывается, чем видна женская фигура.

– Откуда это у вас? – срывающимся голосом спрашивает Сергей.

– Почём мне знать, – злобно откликается Петровичиха. – Твоя вещь, у себя и спрашивай.

– Это ваша вещь! Я её только что взял, на полке, вон там. Откуда это у вас, скажите мне!

Петровичиха молчит, и только протянув руку, Сергей обнаруживает, что перед ним пустота. Пошарив в этой пустоте, он возвращается к столу, одним махом закидывает в горло остатки самогона и, словно прячась, ускользает за белую дверь.

Там он садится на закряхтевшую железную койку и, согнувшись, рассматривает что-то под ногами. Отбрасывает шкатулку на письменный стол, жмёт кнопку железной лампы. Раз, другой, третий – бесполезно.

– Этого не может быть, – бормочет он. – Какое-то невероятное, дикое совпадение. Я не верю в это. Нет, не верю.

Кажется, только на секунду он смыкает веки.

И вот уже по дороге, пронзаемой серыми штыками дождевых струй, катятся заляпанные грязью тележные колёса. С булыжным грохотом, всё быстрее и быстрее режут они глиняные колеи.

– Плотников, что ты там копаешься? Давай быстрей!

Проклятая обмотка, точно шёлковая, крутится и выскальзывает из пальцев. Он торопится, ужас одиночества на этой дикой дороге лихорадит его. Обмотка скользит, крутится, выпадает.

– Плотников! Вот наказание на мою голову! Обмотку намотать не может! Плотников, иттит твою мать!

Нет, ничего не выходит. Со злобой отчаяния он колотит каблуком по земле, точно пытается запихнуть ногу в сапог. Обмотка, как сломанная пружина, кучей ложится на ботинок.

– Плотников!

Колёса всё ускоряют и уплотняют бег, и наконец, к великому облегчению, грохот их становится невыносимым.

Тьма такая, что не поймёшь – то ли ты проснулся, то ли просто ослеп. Сергей надеется, что проснулся. Он шарит рукой перед собою, искоса качнувшись, поднимается на ноги. Движется в пустой темноте, вытянутой ладонью вперёд. Находит стену и, топая по ней ладонью, пробирается дальше.

Деревянно скрипит дверь, ладонь топает, натыкается на книжную полку, топает, снова деревянный, трущийся скрип. В сенях немного светлее, главное – можно разглядеть круглую поверхность воды в цинковом ведре. Сергей наклоняется и, прислонившись губами к воде, пьёт.

Руки нащупывают мягкие тряпки, обнимающие холодный ствол ведра. Сергей подносит их к глазам. Материя пропитана чем-то жирным и влажным, вроде чернил. Однако запах не оставляет сомнений, и Сергей, точно боясь ожога, резко отбрасывает тряпки в сторону.

Быстро оборачивается и видит в проёме двери человека. Ванька-монгол стоит неподвижно и смотрит ему в глаза – прямо и жестоко, как будто палкой упирается в лоб.

Из-за тумана, что ли, но в болотистом лесу ночь светла, как папиросная бумага. Можно даже разглядеть просеку среди деревьев, покосившийся километровый столбик, канаву дорожной колеи.

На обочине, возле сидящих на корточках кустов, устроились два маскировочных халата с чёрными шерстяными головами. Выдаёт их не столько движение, сколько укромный полушёпот.

– Гляди, чего нашёл, – один из маскхалатов протирает рукавом немецкую каску, похожую на обкусанный ржавый череп. – Хорошая вещь.

Надев каску на чёрную голову, шёпотом кричит:

– Ахтунг! Мютцен аб! Штильденштанден! Хабен зи клайне шайсе нид пейпе! Вайда, вайда!

Второй маскхалат смеётся и бьёт по каске разлохмаченным кулаком.

– Вот ты дурак.

– Ахтунг, шайсе, шайсе! – продолжает, было, первый, но в этот момент ночь изменяется.

Туман исчезает, на прозрачном чёрном небе вспыхивает луна, блестят и сверкают яркие пуговицы звёзд. Словно зверь, выбравшийся из укрытия, длинной струёй проносится злобный порыв ветра.

– О-па, началось, – шепчет второй.

– Б...дь, сегодня у моста была моя очередь.

– Ладно, не в последний раз.

То ли очень далеко, то ли совсем близко медленно вспыхивает и ещё медленнее гаснет жёлтый пузырь света. Затем ещё один. Доносится приглушённый грохот, будто дубиной бьют в запертые ворота.

Некоторое время маскхалаты тщательно прислушиваются, вглядываясь в прозрачную темноту.

– Наши пошли работать, – говорит тот, что в каске.

– Тише ты! Кажется, идёт, – шепчет второй. – Слышишь?

Он прижимает бинокль к чёрной безглазой голове.

На просеке, пересекаемой отсветами далёких жёлтых пузырей, ничего не видно. Однако отчётливо слышен пронзительный звук, напоминающий собачье, со свистом, повизгивание.

– Ну?

– Не вижу.

– Как это не видишь? Вот же он, где то там.

– Я тебе что, радар? На, сам смотри.

– Ладно, пошли так.

Маскхалаты подпрыгивают и несутся к просеке. Спины сгорблены, головы по-волчьи опущены вниз, обмотанные лохмотьями винтовки направлены к земле.

Выскочив на дорогу, они обнаруживают, что звук пропал. Луна погасла, звёзды исчезли, ветерок снова нырнул в какую-то нору.

Тем не менее, маскхалаты зигзагами бегут по просеке, пытаясь зацепить кончик отдаляющегося повизгивания. Но только почерневший туман тянется им навстречу.

И всё-таки они что-то чуют в этом смолистом тумане, останавливаются и поднимают стволы.

– Объект потерян, не так ли?

Казарский, сжимая кейс, стоит на обочине прямо и чуть напряжённо, как в ожидании автобуса.

– Виноваты, ушёл. Куда ж он делся? Б...дь, прямо через пальцы проскользнул. Вроде бы в вашу сторону.

– Проскользнул? Это не удивительно. Забавляетесь?

Маскхалат, правильно поняв вопрос, протягивает череп каски.

– Да, вещь добротная, – говорит Казарский. – Возвращайтесь в лагерь и доложите командиру, что лишены суточного поощрения. И напомните ему – у нас осталось от двух до четырёх дней. Каску забери!

Дождавшись, когда маскхалаты удалятся на двадцать шагов, он чётко произносит:

– Болота. Леса. Проклятые.

И ритмично, словно выполняя гимнастическое упражнение, давящими шагами идёт по дороге.

– Говорю вам, это был Ванька-монгол.

– Он, он, конечно он. Самогонка свекольная, темень в сенях. С этой вещицей, шкатулкой, нелепое совпадение. Он, конечно он. Ванька-монгол, кто же ещё.

После второго стакана чая шея вроде бы перестаёт дрожать. Петрович горбится напротив, опираясь на сжатые кулаки. Жинка его таящейся крысой шебаршится в тёмных сенях.

– А тряпки?

– Что – тряпки?

– Мокрые тряпки с запахом крови. И откуда вы знаете о шкатулке?

– Хорошо, Сергей, я тебе скажу – но только то, что в моих силах. Не более того. Готов? Тогда слушай. Ты сейчас залез в такой овраг, из которого можно выбраться двумя путями. Другой вопрос, что будет потом, но это потом. Первый путь – бежать. Не откладывая, немедленно, вот сейчас встать и уйти отсюда, из деревни, пешком, на палочке верхом, как угодно. Только сразу, сейчас. Второй путь – остаться.

– Остаться, и что?

– Всё. Пока всё.

Сергей упирается локтем в стол и по-старушечьи кладёт голову на ладонь, так, что щека приплющивается и наплывает на глаз. Кажется, он и дремлет, и разговаривает во сне.

– Тебе, Петрович, семьдесят, или восемьдесят.

– Ну да.

– А ты всё стараешься, землю пашешь, топчешь её своими шлёп-ногами.

– Ну да.

– Меня просто застали в самый неподходящий момент. В некотором смысле без штанов. Будто растолкали среди ночи, и повели куда-то, а я не могу понять, куда. И, главное, зачем.

– К некоторым вещам подготовиться нельзя.

– Так и не скажешь про шкатулку?

– Нет, не скажу.

– Ну, нет, и не надо. Сам узнаю. Да, свеча горит. Вот у такой же свечи студентами в общаге пили мы вино. Девчата краснели, кто-то играл на гитаре про дремлющих в Африке белых слонов. Кажется, их было три.

Сергей причмокивает губами и расслабленно улыбается, словно во сне.

– Двадцать лет назад я, Петрович, зачем-то сам себе написал послание. Мальчишка. Так и указал на конверте: "Вскрыть и прочесть через двадцать лет". И как оно уцелело? Откуда вообще взялась эта коробка со старым хламом? Будто подсунули какие-то сволочи. Хотя, с другой стороны, я был сильно не трезв. Настолько, что прочёл письмо того мальчика. И вдруг понял одну вещь. Ведь двадцать лет назад начиналось будущее. Вечное, прекрасное, счастливое. И вот оно начиналось, начиналось, начиналось – и вдруг его не стало. Исчезло, растворилось, выдохлось, как водка в стакане. Мне сорок лет, а будущего уже нет, горизонт остался позади. И вернуться к нему невозможно, это физический закон, вроде Пифагоровых штанов. Всё, Петрович, ничего больше не будет. Похоже, это конец.

– Смерти боишься?

– Очень.

– Часто думаешь о ней?

– Да.

– Значит, конец.

– Это-то я понимаю, что делать, я не понимаю. Давай, ещё накатим самогона. Может, удастся покемарить.

– Куда уж кемарить, рассвет скоро. Да и не пью я по утрам, мне ещё на поле идти. Гляну, вдруг солнышко появилось.

Наружные ставни отворяются, оконное стекло, размоченное туманом и дождём, шевелится в полумраке.

– Нет! – откуда-то оттуда кричит Петрович. – Нет!

В сенях Сергей сгибается к железному умывальнику, промачивая длинную палочку бачка. Пальто по-прежнему на нём, пуговицы застёгнуты, воротник поднят. Тряпки убраны, но запах остался, клейко прилип к стенам, скамьям, дощатому полу.

Обернувшись к Петровичу, Сергей берёт полотенце и говорит, вытирая мокрые руки и сухое лицо:

– Как будто и не пил ночью. Похмелья не чувствуется, странно, да? Я вам вот что скажу. Такое ощущение, что уезжать мне нельзя. И я не уеду, пока не разберусь.

– Твои слова, – отвечает Петрович, – Тебе жалеть. Ладно, завтрак на столе, молоко на окошке. Жинка моя будет вечером. Сделайте милость, не ищите её. Я землю резать пошёл, а тебя ждут.

– Кто ещё ждёт? – огрызаясь, спрашивает Сергей.

А ждёт Казарский. Бодрый, чистый, остроскулый, он сидит в комнате за столом, опираясь треугольными локтями на кейс, и встречает Сергея насмешливым взглядом белых костяных глаз.

– Ну, как вы провели ночь?

– Да никак, спал.

– Опять лжёте. Я же просил вас.

– Знаете, что я вам скажу.

– Знаю. Это не сложно. И не нужно. Ваши впечатления о местных?

– Муньку мы пестрюним, как говорит один мой милицейский друг. По-моему, они знают, кто мы. И знают, кто вы. И я узнаю, поверьте.

– Двадцать шесть лет, три месяца и пять дней назад жил один солдатик. Припоминается худой и оттого глазастый такой мальчишка, пилотка на оттопыренных ушах. Они с товарищем решили узнать, как взрывается снаряд, ведь у него нет капсюля. И ударили по взрывателю молотком.

– И что?

– Иногда возникает какое-то странное чувство к этим ушастым солдатикам. Неудобство такое чувство, как бывает у сердечников, как будто что-то мешает, тянет и надавливает в груди.

– Вы сердечник?

– Упаси боже.

Казарский захлопывает крышку кейса.

– Значит, Петрович молчит. В этом направлении мы, пожалуй, далеко не продвинемся.

– А как ваши успехи? Разузнали что-нибудь?

– Невероятно, но один на самом деле прошёл. И сейчас он где-то здесь. То есть именно здесь, рядом. Не могу его нащупать, не получается. И это настораживает. Вот что. Вам надо сходить на рыбалку. На леща, или, впрочем, всё равно. Но сначала наведаемся к отцу Василию. По данным, тип маргинальный и злоязычный, то, что нам нужно.

– В окрестностях, по-моему, нет речек. Одни ручьи да болота. Да и как идти, с кем?

– Речку какую-нибудь мы найдём. А пойдёте... Ну, хоть с Ванькой-монголом. Устроит вас Ванька-монгол?

– Это был он, ночью?

– Ну, да.

– Значит, и тряпки были?

– И тряпки, и то, о чём вы умалчиваете. Кажется, проснулся.

– Что?

– Отец Василий проснулся. Так, надел тапочки, гимнастикой занимается. Нет, просто присел. Ставит чайник, умывается. Ладно пусть приведёт себя в порядок. Ну-ка, что там сегодня говорят?

Развернув корпус тела, Казарский опускает руку на жёлтую буханку радиоприёмника.

– Говорит Москва, московское время десять часов, – произносит по-утреннему приподнятый женский голос. – "Пионерская зорька". Воскресенье, первое декабря.

Изнутри дом отца Василия поразительно похож на дом Петровича: такое же всё деревянное, такой же шкаф, худые стулья, книжная полка, жёлтый радиоприёмник на ней. Только у окна, будто аист, стоит на одной ноге длинный тонкошеий телескоп. На стенах в хаотическом беспорядке развешаны гравюры и рисунки воздухоплавательных аппаратов. Под потолком качается на верёвках, точно зыбка, макет старинного межпланетного снаряда.

Отец Василий что-то пишет в тетрадном листке, прикрывая написанное пухлой ладонью. Настольная лампа, опустив лысую голову, пялится на чернильные строчки.

– Проходите, проходите, – говорит Отец Василий, не отрываясь. – Через минуту я к вашим услугам.

В обтягивающем трико, коренастый, крепкий, с плотной чёрной бородой, он похож на низкорослого греческого воина. Но глаза за выпуклыми стёклами очков плавают, как радужные аквариумные рыбки.

– На Ванькин панегирик о двух системах мира пишу ответ, – говорит он, и рыбки хлопают густыми плавниками ресниц. – Поверите, сей юноша бестолковый Бруновскую систему вбил себе в голову. Это в двадцать первом-то веке! Каково?

Казарский лениво расхаживает по комнате, разглядывая картинки, как объявления о сдаче жилья. Сергея, похоже, заинтересовал – или встревожил – радиоприёмник. Явно ожидая новой нелепости, он поворачивает шашечку настройки.

– Говорит Москва, московское время десять часов, – произносит утренний женский голос. – "Пионерская зорька". Воскресенье, первое декабря.

Сергей гадливо морщится.

– Вы что же, верите, что земля – центр вселенной? – спрашивает он и в его тоне проскальзывает мелкая, по щиколотку, злость.

– Ну конечно, не верит, – откликается Казарский, разглядывая картинку с аэропланом, похожим на летучую мышь. – В это, как и в кое-что другое, он не верит. Я прав?

Слова эти приводят отца Василия в радостное возбуждение.

– Переписка эта – педагогический приём, – торопясь, говорит он. – Парень ещё не твёрдо держится на дороге, нужен посох. Вот и противоречу, обличаю нелепые его умствования. Пусть ищет, читает, споит, кидает сомнения в топку разума. Да вам это должно быть знакомо, или было когда-то знакомо. Вы ведь школьный учитель?

– Да, был когда-то.

– Разрешите, батюшка, – говорит Казарский и, подойдя к столу, выдёргивает листок из-под ладони отца Василия. – Любопытно. Расчёты полёта птиц. В одной из формул допущена ошибка. Правильно будет вот так и вот так. Кого ты обманываешь, старик? Всё никак не угомонишься?

Отец Василий запрокидывает голову, и, сомкнув круглые, мягкие веки, щурится, словно на весеннем солнышке.

– Что вам от меня надо? – с тихой улыбкой спрашивает он.

– Для начала, расскажите, каким образом вы ведёте эту переписку. Как отправляете письма, как получаете их. Я вижу, конверты отмечены почтовым штемпелем. Оригинальным синим, чернильным почтовым штемпелем. Что скажете?

Тон вопроса таков, будто речь идёт не о смазанном кружочке на конверте, а, как минимум, о принципах устройства вселенной. И отец Василий отвечает стоически:

– Ничего не вершится без воли божьей. И стоять на пути его – ужасно.

– Я знаю. Но руки мои не дрожат. Итак?

Отец Василий сгибается, обнимает сам себя под мышками и, покачиваясь, говорит, будто признаваясь в тяжком преступлении:

– Через почтовый ящик.

– Тот, что на калитке?

– Да.

– Одну минуту.

Казарский быстро выходит из комнаты; слышны скрипы и ржавые вскрикивания калитки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю