
Текст книги "Том 5. Смерти нет!"
Автор книги: Андрей Платонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Рассказ о мертвом старике
Вся деревня Отцовы Отвершки ушла со своего места назад, в далекие тихие земли России, потому что на деревню шел враг – немец-фашист.
В Отцовых Отвершках остался на жительство лишь один последний человек, маленький и сердитый дедушка Тишка. Он никуда не хотел уходить с родного двора, потому что тут, на деревне, прошла вся его жизнь, тут, на погосте, лежали в земле его родители, и тут же он сам схоронил когда-то своих умерших детей, и младенцев и взрослых. И дедушка Тишка, чувствуя скорое окончание жизни, не хотел отдаляться от родных людей: с кем он жил вместе на свете, с теми он желал и в могиле рядом лежать.
Старика увещевали односельчане, чтобы он тоже трогался с ними – обождать в тихой земле, пока врага назад обратно погонят, а потом опять ко двору со всеми вместе возвратиться.
Но Тишка не захотел их слушать.
– Это какие немцы? Конопатые, что ль? – спрашивал он через плетень у соседей, собиравшихся в дорогу. – Ну, знаю! Я их видел: алчный, единоличный народ; все к себе в котомку норовит сунуть что-нибудь – хоть деревянную пуговицу, хоть горлышко от бутылки, а все – дай сюда!.. Он, фашист, к избе своей подходит, так за полверсты, гляди, уж обувку с ног долой снимает и босой бежит, – а чтоб зря материал не снашивать, дескать! Это народ догадливый – он из паутины канаты вьет, из куриной головы мозгом пользуется, – я-то их знаю: у них сердце кишками кругом обмотано… Нет, это не тот народ, без которого скучно бы нам было жить. Нет, это не те люди!..
– Уедем, дедушка Тишка, до времени, – говорил ему сосед. – Неприятель лютует, оскоблит он тебя до костей…
Но Тишка не побоялся.
– Я тут буду, – сказал он. – Я, может, один окорочу всего немца!
Все жители Отцовых Отвершков ушли и увезли из деревни добро до куриного пера, а колодцы завалили под одно лицо с землей.
Тишка остался один; он поставил бочку под угол избы, чтобы собирать дождевую воду с деревянной крыши, сел на крыльцо и сосчитал воробьев, пасущихся во дворе, – их было семь голов; а прежде было больше, стало быть, и воробьи ушли с мужиками в большую Россию, воробью без мужика жить невозможно.
Окрест деревни и в дальних полях тихо было сейчас, точно война уже давно миновала и снова стало смирно на свете. По теплому воздуху летела паутина, в траве трещали кузнечики и шуршала в своем существовании прочая кроткая тварь, а на небе остановилось белое, сияющее солнцем облако, и оно медленно иссякало в тепле, обращаясь без следа в небесную синеву. Лишь где-то в умолкшем поле ехала последняя крестьянская телега, удаляясь отсюда в сумрак вечера, но и она утихла, оставив за собою онемевшую землю, где сидел сиротою у своей избы один дедушка Тишка. Он сидел молча, однако не чувствовал ни одиночества, ни страха.
Вокруг него были сейчас порожние избы и безлюдные хлебные поля, но думы ушедших крестьян, их сердце и устоявшееся тепло их долгой жизни осталось здесь, вблизи дедушки Тишки. Он глядел возле себя, и он видел по привычке знакомые лица людей и беседовал с ними.
– Марья, что мужик-то, пишет тебе чего из-под Челябинска иль уж забыл тебя?
– Пишет, дедушка Тишка, – говорила Марья. – Намедни купон по почте получила, сто рублей денег прислал. Живет, пишет, сытно, да у нас-то, думается, на деревне, все ж таки сытнее будет. Пусть бы уж ко двору скорей ворочался: чего плотничать ходит на старости лет! Привык без семейства вольничать, вот и носит его нечистая сила!
– Объявится! – произносил Тишка в ответ женщине. – Не убудет, целым, кормленым придет…
– Дедушка Тишка! – кликал его из-за соседского плетня невидимый подросток Петрушка. – А что муравей, это тоже – как человек?
– Тоже, – отвечал Тишка. – Каждый по-своему человек.
– А тогда я, значит, тоже как муравей! – догадывался Петрушка.
– Ты муравей, – соглашался с ним старый Тишка.
Но, ответив мальчику Петрушке, дедушка Тишка услышал, что в пустом овине повторился его голос и в безмолвном завечеревшем воздухе кто-то еще раз пробормотал его слова; это было нелюдимое эхо. Все стало пусто, все жители уехали отсюда, и смертной жалостью к ним заболело сердце Тишки.
Он поднялся с крыльца и пошел на улицу, желая встретить там что-нибудь живое и знакомое – забытую курицу, кошку или воробья.
На улице никого не было; оставшиеся в деревне птицы и животные не привыкли жить без человека в такой тишине, и они, должно быть, ослабели и спрятались от страха или ушли вослед людям.
Но где не могло жить животное, старый человек жил. Он мог жить здесь одною тоскою об ушедших людях и ожиданием их возвращения, настолько его сердце было предано жизни.
Ночная тишина продолжалась, а в той стороне, куда шла русская земля, занялось зарево пожара.
«Это неприятель кругом меня охватывает, – подумал Тишка. – Потерплю покуда, а потом приму свои меры».
Тишка еще не знал в точности, какие он примет меры против силы врага, но он верил, что при нужде сразу сообразит, что нужно ему делать, потому что врагу пора дать окорот, врагу нельзя отдавать землю с хлебом и добром. Иначе нечем будет жить народу и некуда будет людям возвратиться домой. Чтобы встретить неприятеля, Тишка вышел на околицу, на ту сторону деревни, откуда прежде всего мог появиться фашист, и лег там на ночь у дороги.
Ночью, высоко поверх Тишки, шли звезды по небу; дедушка видел их и думал:
«На покое живут; что у них там? – такое же положение жизни, как у нас, иль все-таки гораздо лучше; пускай горят подальше от нас, – может быть, хоть целыми останутся: будь они поближе, в них бы фашисты из пушек стреляли и потушили бы их, либо туда бы взобрались и затеяли там беду; нет, пусть уж они светят далеко и отдельно, чтоб их никто не достал!»
Успокоившись, что звезды навеки останутся нетронутыми, старый Тишка приподнял голову, глянул на пустую деревню, на тихое вечное поле, загоревал и уснул. Во сне он увидел, что он умер и лежит на столе в чужой большой избе, а незнакомые люди плачут по нем. От страха и печали Тишка проснулся.
«Это умершие люди меня к себе зовут, – разгадал старый Тишка свое сновидение. – Теперь многие молодыми помирают, вот они и ревнуют меня, старика, что я живой, а что мне помирать? – мне помирать пока-что расчета нету!»
Было еще далеко до рассвета, но Тишка уже поднялся навстречу неприятелю. По-прежнему тишина хранила землю, однако уже наступила пора окоротить врага, покуда он не появился здесь, возле изб, с огнем и смертью.
Тишка взял посошок с земли, оставленный когда-то у дороги неизвестным прохожим человеком, и пошел вперед, чтобы остановить врага и сразить его.
Дед шел между созревшими хлебами и бормотал в ожесточении:
– Вот оно, добро-то, поспело и стоит! Раньше-то чем был хлеб? И прежде он был дело святое. А теперь он сам сердцем нашим стал: как его пожжешь, как погубишь? Врагу-мучителю, то же самое, оставлять его нельзя: в хлебе вся сила, где ж она еще? Эх, матерь моя, не спросясь ты меня родила!..
Издали, из ночи, чуть тронутой рассветом, навстречу дедушке Тишке шел молчаливый темный человек.
Тишка оглянулся назад, на деревню; в сумраке раннего утра там стояли знакомые избы, и росистая влага пеленой неподвижного дыма занялась над ними, будто все печи в деревне с утра затопили на праздник.
Народ и сейчас был там своею душой и памятью – он был в этих избах и в хлебных полях вокруг них: в скупой и верной любви жизнь людей навек и неразлучно срослась здесь с хлебом, с землей и с добром, нажитым в постоянном труде, – и старый Тишка ничего не мог здесь пожечь или порушить, потому что это было бы то же самое, что убить народ.
Тишка одумался и пошел дальше вперед. Навстречу ему из предрассветного сумрака теперь шел не один темный человек, а много людей. Они спешили, и вскоре сразу все вместе они очутились возле Тишки. Двое из них уставили против Тишки ружья-автоматы, но дед был сердит на неприятелей еще прежде, чем они его увидели; он стукнул палкой о землю и крикнул на ближнего врага:
– Окоротись, жулик! Иль не видишь, кто тут такой находится?..
Маленького роста, с большой окладистой бородой, яростный и оскорбленный, стоял против врагов дедушка Тишка, чувствуя полную свою правомочность.
– Прочь назад отсюда! – воскликнул Тишка. – Ишь, нахальники, чего затеяли! Что за жизнь такая, скажи, пожалуйста: они народ наш губить пришли! Иль вы не понимаете ничего, – так я вас враз всему разуму научу!.. Опусти ружье, тебе говорю, пропащий ты человек!
И Тишка с молодым, затвердевшим от ненависти сердцем замахнулся своей дорожной палкой на ближнего немца и на всех их, сколько их было, – он их не считал.
– Отходи назад, беспортошные! Окорачивайся тут, пока цел.
И дедушка бросился в атаку на чужое войско: он знал, что злодей всегда робок и он действует лишь до тех пор, покуда его не пристрожит народ; Тишка понимал, что негодный человек слаб на душу и настоящей силы в сердце у него нет. И поэтому Тишка пошел на врага безопасно, как в кустарник. Сначала он бросился было на немцев как можно скорее, норовя изувечить каждого палкой по лицу, а потом отбросил палку и пошел на них спокойно; он решил их взять врукопашную.
– Вы без железок, без танков, без шума и грома, без хулиганства вашего воевать не можете! – воскликнул маленький дедушка Тишка. – А я и без палки, я безо всего могу, – я знаю вас, комариная куча! Ишь ты, они пугать нас тут пришли! Ишь ты, они народ побить захотели!.. А ну-ка, сторонись и кланяйся в землю!
Тишка зарычал на врага и нанес ближнему немцу удар в горло, так, что у неприятеля там заклокотало, а у дедушки осушилась рука.
Один немец удивленно и внимательно глядел на чужого русского старика и слушал его; может быть, думал он, это важный здешний человек, потому что он говорит сердито, как начальник, и хоть по росту маленький, а по званию, может быть, большой. Но другой немец, которого ударил Тишка, выстрелил в старика, и дедушка упал. Как всякий человек, Тишка не допускал, что он может однажды умереть; он предполагал, что как-нибудь вызволится от смерти, когда придет его срок. Тем более он не верил, что к нему придет смерть от чужой нечистой руки.
– Не может быть, поганец! – сказал или подумал сказать Тишка и стал забываться, приникнув к земле.
На него ступали тяжелые немцы, но он их уже не чувствовал. Он чувствовал маленькое горячее постороннее тело в своей груди, и оно жгло его, медленно остывая, и, чтобы остудить скорее смертную пулю, сам дедушка Тишка весь холодел.
– Совладаю! – решил Тишка, вовсе слабея, и, уже тоскуя от немощи, сонно и равнодушно подумал о смерти:
«Зря помираю: мне еще не время, – будь бы время!»
Он проснулся вечером, затемно, осторожно, недоверчиво огляделся вокруг: было все то же самое, что было, – земля была цела, по ней лежала дорога, возле дороги стояла некошеная рожь и вдали виднелись темные, нежилые избы. Тогда он подумал о себе; он почувствовал в груди резкое чужое железо, которое мешало ему дышать, точно железо там поворачивалось от вздоха; при каждом движении он теперь вспоминал об этом железе, а раньше не помнил, что дышит. Но Тишка, удостоверившись в жизни, не боялся немецкого железа.
«Врастет, обживется, салом подернется, и я сам про него забуду, что есть оно, что нет».
Он встал, пошел обратно на свою деревню.
У последнего плетня ходил понемногу туда и сюда немец-часовой. Немец подпустил дедушку Тишку близко к себе; он думал, должно быть, что по малому росту это идет ребенок.
Тишка подошел к врагу и угадал в нем по лицу того неприятеля, которого он ударил в горло. Этот враг, стало быть, и убивал его насмерть.
Немец сначала уставился на Тишку, хотел что-то исполнить, но сразу занемог, оплошал и привалился к плетню. Дело было ночное, темное, сторона чужая, и фашист испугался увидеть живым мертвеца, того, кого он сам убил. Тишка понял слабость неприятеля и тронул его еще вдобавок для проверки рукой.
– Убитых боитесь, а с живыми воевать пришли! – сказал Тишка врагу. – Эка малоумные какие!
Старик пошел дальше по деревне. Повсюду в темных избах спали немцы и храпели во сне. «Тоже все одно и они храпят, – подумал Тишка, – могли бы и они людьми-крестьянами стать, да не стерпели: разбой-то он прибыльней пахоты».
Врагов в деревне теперь было много, больше, чем когда дедушка ходил на них в атаку. Они собрались, видно, сюда со всей округи на харчи и на отдых. Только они спали сейчас натощак, потому что народ убрал за собой и утаил всю пищу и увел живность, и даже колодцы были засыпаны на погребение.
Тишка знал, что утром, как только немцы опознают его, то опять убьют.
– Эка смерть – вот тебе невидаль! – осерчал дедушка в своем размышлении. – Не всякая смерть тяжка, не всякая жизнь добра!
Тишка почесал ранку под рубашкой на груди: она теперь уже подживала, и пуля в теле чувствовалась небольно.
– Тратятся враги зря на меня! – посчитал старик чужой убыток и вышел на взгорье возле деревенской кузницы.
Там он стал на колени, обратился лицом к дворам и к избам и поклонился им в землю на прощанье. Все было кончено для него – жизнь окончена и окончена надежда, хотя он и был здравый и живой.
– Ну, теперь ты без меня один живи, добрый и умный! Я тебе больше не помощник! – вслух сказал дедушка Тишка, обращаясь к тому человеку, которого он любил всю жизнь и которого никогда не видел.
Тишка пошел в знакомое место, где лежала большой горой молоченая солома. Она свозилась туда уже три года, и в свое время дедушка Тишка делал возражение правлению колхоза, что это, стало быть, непорядок и упущение: солому тоже нужно было обратить в пользу. Но теперь он увидел, что и непорядок и упущение стали теперь для него пользой, он подошел к той соломе и остановился для соображения. Тишка хотел точно знать, откуда тянет воздухом и откуда надо поджигать, чтобы зажечь от той соломы всю родную деревню.
Тишка нашел укромное место и зажег кремнем и огнивом ветхую солому; отсюда, он полагал, займется вся деревня: изба была близко, плетень подходил к самой соломе, и тут же, возле, находился колхозный овин. Все колодцы в деревне завалены, враги спят, и огонь будет свободно уничтожать добро народа, пока не дойдет до черной земли.
Старая, сухая деревня занялась по кровлям, по плетням, по всякой жилой ветоши, и полымя высоко взошло в тишину темного неба, и огонь начал отделяться от общего пламени и поплыл облаками в сторону неприятеля, освещая сверху всю бедную, страшную жизнь на земле.
Тишка отошел на время в поле и оттуда глядел, как огонь поедом ест избы деревни и как враги, не успевшие задохнуться во сне, выбегали наружу и отходили обратно туда, откуда пришли.
От горя и утомления Тишка лег возле ржи и уснул, а деревня сгорела огнем и дотлевала сама по себе.
Пробудившись среди дня, Тишка увидел на месте деревни мертвую черную землю. И Тишка почувствовал, что вместе с деревней у него в душе тоже умерла и умолкла прежняя сила, с которой он привык жить. Теперь он ослабел, и что-то отжило навсегда и словно поникло в его сердце.
Тишка пошел на место деревни, нашел там, где была улица, немецкую саперную лопату и начал рыть себе под жилье землянку; он стал работать в той же земле, на которой стояла вчера живой его изба. Земля еще не остыла и была теплой от огня.
Отрыв немного грунта, Тишка нашел сначала пятак денег, а потом оловянные серьги, которые носила когда-то в молодости его покойная жена, и дедушка заплакал в своем воспоминании о ней.
В это время к нему исподволь, потихоньку подошел человек. Тишка оглянулся и опознал немца, и хотя у неприятеля было закопченное, похудевшее, чуждое лицо, но это был опять тот же самый враг, который уже убивал однажды его, Тишку-старика.
– Чего ты все ходишь тут, нечистая сила? – зашумел дедушка на немца.
Немец посмотрел на Тишку белыми, испуганными глазами и отошел прочь.
«Ошалел конопатый, – подумал Тишка. – Озорства в них и алчности много, а силы настоящей нету, нет-нету! Да откуда ж взяться у них настоящей силе-то? Неоткуда: ни одна живая душа не прильнет к ихнему делу, их дело для сердца непитательное!..»
К вечеру, к закату солнца, Тишка отрыл себе землянку и начал для уюта и удобства жизни стлать в ней траву, и опять в душе Тишки ожила умолкшая было сила, и слабость его сердца прошла, потому что он уже построил себе жилище и потому что не вечно будет горе разорения, а народ возвратится и нарождается вновь.
– Сказал – окорочу здесь неприятеля-врага, и окоротил! – произнес сам для себя дедушка Тишка. – Где он, враг, теперь? Его нету, а я тут!..
И с тех пор дедушка Тишка стал жить в своей землянке, но только сильно скучал и горевал по народу. Однако он знал, что раз земля осталась за народом, раз он уберег ее от врага, то в свое время все обратно возьмется от земли – и хлеб, и избы, и любое добро, – и от нее же вновь оживет и повеселеет печальная, обиженная крестьянская душа. И народ пришел к дедушке Тишке вскорости, скорее, чем он ожидал его.
Еще не доспал Тишка третьей ночи в своей землянке, как на утренней заре к нему явились двое крестьян из дальней деревни и сказали, что они партизанские бойцы, а про Тишку они слышали от одного пленного немца, помешавшегося умом, что этот район неприятель называет «зоной мертвого старика», тут будто бы воюет против всех немцев один мертвый старик – и вот народные бойцы пришли сюда, чтобы узнать всю правду и поговорить по душам с мертвым стариком, если он живой.
Тишка долго и молча слушал двух крестьян, тоже пожилых людей, а потом объявил им:
– Что ж, идите все, сколь вас есть, сюда ко мне и вступайте под мою команду! Раз я старик мертвый – меня уж убить нельзя и одолеть то же самое! Вам со мной быть полезно, а мне – все одно…
«Это не мертвый старик, а хитрый боевой мужик, – подумали партизаны, – только ростом он слаб, ну, ничего, он зато сердцем сердитый». И они сказали ему, что он годится им в командиры, им нужен такой серьезный, сердитый, небоязливый человек, – и пускай их сейчас пока трое будет, после весь народ придет к ним, потому что больше ему идти некуда, как только домой, на свое родное место, где земля его вскормила, где лежат в могилах его родители.
Дедушка Тишка вздохнул, что мало еще у него войска, и вышел из землянки наружу. Он посмотрел на большое поле в сторону врага; там сейчас пылила дорога вдали, видно, снова шли немцы оттуда.
– А вы помирать не боитесь? – спросил Тишка у своих бойцов, которые теперь переобувались в землянке.
– Нет, дедушка! Каждый день бояться – соскучишься, – сказал один боец, а другой вздохнул.
– Зря не боитесь! Это вы зря сказали! – произнес Тишка и тут же приказал им возвышенным голосом: – Смерти остерегайся и нипочем не помирай! Солдат не должен помирать, он должен победить, чтобы жить после войны, а то для кого же тогда жизнь? Войско тем и живо, что в смерть не верит, смерть – она полагается только неприятелю, а нам – нету смерти! Объявляю боевую тревогу, вылазь ко мне, окоротим врага!
Одухотворенные люди
Рассказ о небольшом сражении под Севастополем
В дальней уральской деревне пели русские девушки. Одна из них пела выше и задушевнее всех, и слезы текли по ее лицу, но она продолжала петь, чтобы не отстать от своих подруг и чтобы они не заметили ее горя и печали. Она плакала от чувства любви, от памяти по человеку, который был сейчас на войне; ей хотелось увидеть его и утешить вблизи него свое сердце, плачущее в разлуке.
А он бежал сейчас по полю сражения вперед, лицо его было покрыто кровью и потом, он бежал, задыхаясь от смертной истомы, и кричал от ярости. У него была поранена пулей щека, и кровь из нее лилась ему за шею и засыхала на его теле под рубашкой. Он хотел рвануть на себе рубашку, но она была спрятана далеко под бушлатом и морской шинелью. Он чувствовал лишь маленькую рану на лице и не понимал, отчего же он столь слабеет и дыхание его не держит тела. Тогда он рванул на себе воротник застегнутого бушлата; ему сейчас некогда было слабеть, ему еще нужно было немного времени, потому что он шел в атаку, он бежал по известковому полю, поросшему сухощавой полынью. Вблизи от него, справа, слева и позади, стремились вперед его товарищи, и сердца их бились в один лад с его сердцем, сохраняя жизнь и надежду против смерти.
Он пал вниз лицом, послушный мгновенному побуждению, тому острому чувству опасности, от которого глаз смежается прежде, чем в него попала игла. Он и сам не понял вначале, отчего он вдруг приник к земле, но когда смерть стала напевать над ним долгою очередью пуль, он вспомнил мать, родившую его. Это она, полюбив своего сына, вместе с жизнью подарила ему тайное свойство хранить себя от смерти, действующее быстрее помышления, потому что она любила его и готовила его в своем чреве для вечной жизни, так велика была ее любовь.
Пули прошли над ним; он снова был на ногах, повинуясь необходимости боя, и пошел вперед. Но томительная слабость мучила его тело, и он боялся, что умрет на ходу.
Впереди него лежал на земле старшина Прохоров. Старшина более не мог подняться: моряк был убит пулею в глаз – свет и жизнь в нем угасли одновременно. «Может быть, мать его любила меньше меня, или она забыла про него?» – подумал моряк, шедший в атаку, и ему стало стыдно этой своей нечаянной мысли. Вчера он говорил с Прохоровым, они курили вместе и вспоминали службу на погибшем ныне корабле. И ему захотелось прилечь к Прохорову, чтобы сказать ему, что он никогда не забудет его, что он умрет за него, но сейчас ему было некогда прощаться с другом, нужно было лишь биться в память его. Ему стало легче, томительная слабость в его теле, от которой он боялся умереть на ходу, теперь прошла, точно он принял на себя обязанность жить за умершего друга и сила погибшего вошла в него. С криком ярости он ворвался в окоп, в убежище врага, увидел там серое лицо неизвестного человека, почувствовал чуждое зловоние и сразил врага прикладом в лоб, чтобы он не убивал нас больше и не мучил наш народ страхом смерти. Затем моряк обернулся в темноте земляной щели и размахнулся винтовкой на другого врага, но не упомнил, убил он его или нет, и упал в беспамятстве, с закатившимся дыханием от взрывной волны. По немецкому рубежу, атакованному русскими моряками, начала сокрушающе бить немецкая артиллерия, чтобы место стало ничьим. Старший батальонный комиссар Поликарпов издали смотрел в бинокль на поле сражения. Он видел тех, кто пал к земле и не поднялся более, и тех, кто превозмог встречный огонь противника и дошел до щелей врага на взгорье, чтобы закончить его жизнь штыком и прикладом. Комиссар запомнил, как пал сраженным Прохоров, как приостановился и неохотно опустился на землю младший политрук Афанасьев и неровно, но упрямо удалялся вперед на противника краснофлотец Красносельский, видимо уже раненный, однако стерпевший до конца свою муку. Правый и левый фланги еще шли, но середины уже не было. Средняя часть наступающего подразделения была вся разбита и легла к земле под огнем; был или не был там кто в живых, комиссар Поликарпов не знал; поэтому он сам решил идти туда и пополз по земле вперед.
Позади него был Севастополь, впереди – Дуванкойское шоссе. Немного левее шоссе поворачивало и шло прямо на юг, на Севастополь. Против закругления шоссе, по ту сторону его, лежало полынное поле, а немного дальше находилась высота, на которой теперь были враги. С высоты врагу уже виден был город, последняя крепость и убежище русского народа в Крыму.
Правый и левый фланги атакующей морской пехоты вошли на взгорье, на скат высоты, и скрылись в складках земной поверхности, в окопах противника, занявшись там рукопашным боем. Огонь врага прекратился. Поликарпов поднялся в рост и побежал по взгорью. Четверо моряков с правого фланга присоединились к Поликарпову и помчались вперед, вслед комиссару, пользуясь тишиною на этой еще не остывшей от огня смертной земле.
Поликарпов заметил краснофлотца Нефедова, лежавшего замертво на земле. У комиссара тронулось сердце печалью. Он вспомнил Нефедова, павшего теперь славной смертью, а прежде это был веселый, привлекательный, но трудный человек. И вот он лежит мертвый, он остался уже позади бегущего вперед комиссара.
Внезапный и одновременный удар огня из нескольких пулеметов раздался со второго рубежа немцев; этот рубеж проходил возле самой вершины высоты. Огонь был жесткий и точный; Поликарпов обернулся к бойцам и сделал им знак, чтобы они залегли и сам залег впереди них.
Вдобавок к пулеметам начали бить минометы, и общий огонь стал суетливым и неосмысленным. «Зачем столько огня против пятерых, – подумал Поликарпов. – Пугливо, без расчета бьют!»
Поликарпов осторожно обернулся лицом назад – к бойцам. Они лежали врозь, правильно, хорошо вжившись в землю, тесно прильнув к ней в поисках защиты от гибели.
До переднего немецкого края, куда ворвались на флангах краснофлотцы, осталось пройти метров сто, и обратно, до Дуванкойского шоссе, было столько же.
Минометный огонь усилился; маленькие толстые тела мин с воем неслись над телами людей и рвались на куски, словно от собственной внутренней ярости. Оставаться на месте было нельзя, чтобы не умереть бесполезно.
Поликарпов двинулся вперед.
– За мной! Вперед, на злодеев, мать их…
Но мина прошла мимо него и рванулась невдалеке, а пули секли воздух столь часто, что он, казалось, иссыхал и крошился.
Комиссар оглянулся на моряков, они лежали неподвижно; железная смерть пахала воздух низко над их сердцами, и души их хранили самих себя.
Поликарпов почувствовал удар ревущего воздуха в лицо и приник обратно к земле; стая тяжелых мин пронеслась над отрядом. Комиссар залег вполоборота к своим людям, чтобы видеть, все ли они целы. Пока они все еще были живы. Один Василий Цибулько что-то не шевелился, лежа ничком. Поликарпов подполз к нему ближе и увидел, что Цибулько тоже начал шевелиться – стало быть, и он был живой. Цибулько изредка приподымал свое лицо от земли и вновь приникал к ней вплотную. Опухшие, потрескавшиеся от ветра уста его были открыты, он прижимался ими к земле и отымал их, а затем опять жадно целовал землю, находя в том для себя успокоение и утешение. Даниил Одинцов задумчиво смотрел на былинку полыни; она была сейчас мила для него. «Это все хорошо, – решил Поликарпов, – но нам пора вперед», и он снова крикнул краснофлотцам, едва ли услышанный за свистом и грохотанием огня:
– За мной! – и поднялся в рост, обернувшись на мгновение к бойцам.
Все бойцы привстали; однако близкий разрыв артиллерийского снаряда поверг их снова ниц, и сам комиссар был брошен воздухом на землю.
В третий раз комиссар поднялся безмолвно, но тут же упал, не поняв сам причины и озлобившись на враждебную силу, сразившую его. Он скоро очнулся и почувствовал, как холодеет, словно тает и уменьшается вся внутренность его тела, но мозг его работал по-прежнему ясно и жизненно, и комиссар понимал значение своих действий. Он увидел свою левую руку, отсеченную осколком мины почти по плечо. Эта свободная рука лежала теперь отдельно возле его тела. Из предплечья шла темная кровь, сочась сквозь обрывок рукава кителя. Из среза отсеченной руки тоже еще шла кровь помаленьку. Надо было спешить, потому что жизни осталось немного.
Комиссар Поликарпов взял свою левую руку за кисть и встал на ноги, в гул и свист огня. Он поднял над головой, как знамя, свою отбитую руку, сочащуюся последней кровью жизни, и воскликнул в яростном порыве своего сердца, погибающего за родивший его народ:
– Вперед! За Родину, за вас!
Но краснофлотцы уже были впереди него; они мчались сквозь чащу смертного огня на первый рубеж врага, чувствуя себя теперь свободно и счастливо, словно комиссар Поликарпов одним движением открыл им тайну жизни, смерти и победы.
Поликарпов поглядел им вслед довольными побледневшими от слабости глазами и лег на землю в последнем изнеможении.
Двое краснофлотцев дорвались до первых коротких щелей – окопов противника – и въелись в них. В одном окопе лежал без памяти, но еще живой Иван Красносельский; возле него валялись опрокинутыми два мертвых немца.
Окопы были достаточно хорошо отрыты вглубь, и огонь со второго рубежа противника здесь ощущался безопасно.
– Ну, тут-то мы жители! – сказал Цибулько Одинцову.
– Тут-то что же! – согласился Одинцов. – Тут ресторан-кафе на Приморском бульваре, только всего!
– А ребята как там устроились? – спросил Цибулько. Одинцов смотрел наружу.
– Они вон в том блиндаже остались, – сказал Одинцов. – Там им удобней.
Цибулько и Одинцов помогали Красносельскому, и тот пришел в себя. Кроме ранения в щеку у него оказалась рана в грудь навылет; нижняя нательная рубашка присохла к телу в двух местах – возле правого соска груди, куда вошла пуля, и около родинки на спине, где пуля вышла наружу. Цибулько умело перевязал Красносельского, изорвав на бинты свою рубашку. Наружные ранки на теле Красносельского уже подсохли и начали заживать, неизвестно было только, что сделала пуля внутри.
– Ну как ты себя чувствуешь-то? – спросил Цибулько. – После боя в эваку пойдешь иль так обойдешься, под огнем отдышишься?
– Теперь мне много легче, – сказал Красносельский. – Плохо было, когда я в атаку шел, тогда истома меня всего брала, а пока до врага дошел – я обветрился, обозлел и выздоровел. Тут вот я опять устал, пока двоих кончил. А теперь мне ничего. Плохо, когда ранение бывает спервоначалу, когда только в бой входишь, воюешь тогда вполсилы. А теперь мне ничего – я отошел от смерти.
Но дышалось Красносельскому тяжко, и пот шел по его лицу.
– Отдыхай! – крикнул ему Цибулько, покрывая голосом стрельбу врага. – А мы пока без тебя повоюем.
Цибулько нашел место в тупом конце окопа и стал оттуда поглядывать в сторону неприятеля. Одинцов же вывалил мертвых немцев наружу и прибрал окоп от комьев земли, от осколков, от всего, что не нужно для жизни и боя.
Стало уже вечереть, – стрельба немцев стала редкой, они палили сейчас ради одного предостережения, отложив свои главные заботы, видимо, до завтрашнего утра.
– А где наш батальонный комиссар товарищ Поликарпов? – спросил Красносельский.
– Ночью уберем его с поля… – сказал Одинцов. – Такие люди долго не держатся на свете, а свет на них стоит вечно.
– Это точно! – произнес Цибулько. – «Вперед, говорит, за Родину, за вас!..» За нас с тобой! Родиной для него были все мы, и он умер.
– Он кровью истек? – спросил Красносельский.
– Точно, – сказал Цибулько.
На высоте настала тьма, но Севастополь был светел: над ним сияли четыре люстры осветительных ракет, и по телу города била издали тяжелая артиллерия врага. По врагу из мрака моря стреляли через город пушки наших кораблей. Цибулько и Одинцов загляделись на город, на блистающую мертвым светом поверхность моря, уходящую в затаившийся темный мир, где вспыхивали сейчас зарницы работающей корабельной артиллерии.