Текст книги "Том 5. Смерти нет!"
Автор книги: Андрей Платонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Неодушевленный враг
Человек, если он проживет хотя бы лет до двадцати, обязательно бывает много раз близок к смерти или даже переступает порог своей гибели, но возвращается обратно к жизни. Некоторые случаи своей близости к смерти человек помнит, но чаще забывает их или вовсе оставляет их незамеченными. Смерть вообще не однажды приходит к человеку, не однажды в нашей жизни она бывает близким спутником нашего существования, – но лишь однажды ей удается неразлучно овладеть человеком, который столь часто на протяжении своей недолгой жизни – иногда с небрежным мужеством – одолевал ее и отдалял от себя в будущее. Смерть победима, – во всяком случае, ей приходится терпеть поражение несколько раз, прежде чем она победит один раз. Смерть победима, потому что живое существо, защищаясь, само становится смертью для той враждебной силы, которая несет ему гибель. И это высшее мгновение жизни, когда она соединяется со смертью, чтобы преодолеть ее, обычно не запоминается, хотя этот миг является чистой, одухотворенной радостью.
Недавно смерть приблизилась ко мне на войне: воздушной волной от разрыва фугасного снаряда я был приподнят в воздух, последнее дыхание подавлено было во мне, и мир замер для меня, как умолкший, удаленный крик. Затем я был брошен обратно на землю и погребен сверху ее разрушенным прахом. Но жизнь сохранилась во мне; она ушла из сердца и оставила темным мое сознание, однако она укрылась в некоем тайном, может быть последнем, убежище в моем теле и оттуда робко и медленно снова распространилась во мне теплом и чувством привычного счастья существования.
Я отогрелся под землею и начал сознавать свое положение. Солдат оживает быстро, потому что он скуп на жизнь и при этой малой возможности он уже снова существует; ему жалко оставлять не только всё высшее и священное, что есть на земле и ради чего он держал оружие, но даже сытную пищу в желудке, которую он поел перед сражением и которая не успела перевариться в нем и пойти на пользу. Я попробовал отгрестись от земли и выбраться наружу; но изнемогшее тело мое было теперь непослушным, и я остался лежать в слабости и во тьме; мне казалось, что и внутренности мои были потрясены ударом взрывной волны и держались непрочно, – им нужен теперь покой, чтобы они приросли обратно изнутри к телу; сейчас же мне больно было совершить даже самое малое движение; даже для того, чтобы вздохнуть, нужно было страдать и терпеть боль, точно разбитые острые кости каждый раз впивались в мякоть моего сердца. Воздух для дыхания доходил до меня свободно через скважины в искрошенном прахе земли; однако жить долго в положении погребенного было трудно и нехорошо для живого солдата, поэтому я все время делал попытки повернуться на живот и выползти на свет. Винтовки со мной не было, ее, должно быть, вышиб воздух из моих рук при контузии, – значит, я теперь вовсе беззащитный и бесполезный боец. Артиллерия гудела невдалеке от той осыпи праха, в которой я был схоронен; я понимал по звуку, когда били наши пушки и пушки врага, и моя будущая судьба зависела теперь от того, кто займет эту разрушенную, могильную землю, в которой я лежу почти без сил. Если эту землю займут немцы, то мне уж не придется выйти отсюда, мне не придется более поглядеть на белый свет и на милое русское поле.
Я приноровился, ухватил рукою корешок какой-то былинки, повернулся телом на живот и прополз в сухой раскрошенной земле шаг или полтора, а потом опять лег лицом в прах, оставшись без сил. Полежав немного, я опять приподнялся, чтобы ползти помаленьку дальше на свет. Я громко вздохнул, собирая свои силы, и в это же время услышал близкий вздох другого человека.
Я протянул руку в комья и сор земли и нащупал пуговицу и грудь неизвестного человека, так же погребенного в этой земле, что и я, и так же, наверно, обессилевшего. Он лежал почти рядом со мною, в полметре расстояния, и лицо его было обращено ко мне, – я это установил по теплым легким волнам его дыхания, доходившим до меня. Я спросил неизвестного по-русски, кто он такой и в какой части служит. Неизвестный молчал. Тогда я повторил свой вопрос по-немецки, и неизвестный по-немецки ответил мне, что его зовут Рудольф Оскар Вальц, что он унтер-офицер 3-й роты автоматчиков из батальона мотопехоты. Затем он спросил меня о том же, кто я такой и почему я здесь. Я ответил ему, что я русский рядовой стрелок и что я шел в атаку на немцев, пока не упал без памяти. Рудольф Оскар Вальц умолк; он, видимо, что-то соображал, затем резко пошевелился, опробовал рукою место вокруг себя и снова успокоился.
– Вы свой автомат ищете? – спросил я у немца.
– Да, – ответил Вальц. – Где он?
– Не знаю, здесь темно, – сказал я, – и мы засыпаны землею.
Пушечный огонь снаружи стал редким и прекратился вовсе, но зато усилилась стрельба из винтовок, автоматов и пулеметов.
Мы прислушались к бою; каждый из нас старался понять, чья сила берет перевес – русская или немецкая и кто из нас будет спасен, а кто уничтожен. Но бой, судя по выстрелам, стоял на месте и лишь ожесточался и гремел все более яростно, не приближаясь к своему решению. Мы находились, наверно, в промежуточном пространстве боя, потому что звуки выстрелов той и другой стороны доходили до нас с одинаковой силой, и вырывающаяся ярость немецких автоматов погашалась точной, напряженной работой русских пулеметов. Немец Вальц опять заворочался в земле; он ощупывал вокруг себя руками, отыскивая свой потерянный автомат.
– Для чего вам нужно сейчас оружие? – спросил я у него.
– Для войны с тобою, – сказал мне Вальц. – А где твоя винтовка?
– Фугасом вырвало из рук, – ответил я. – Давай биться врукопашную. Мы подвинулись один к другому, и я его схватил за плечи, а он меня за горло. Каждый из нас хотел убить или повредить другого, но, надышавшись земляным сором, стесненные навалившейся на нас почвой, мы быстро обессилели от недостатка воздуха, который был нам нужен для частого дыхания в борьбе, и замерли в слабости. Отдышавшись, я потрогал немца – не отдалился ли он от меня, и он меня тоже тронул рукой для проверки. Бой русских с фашистами продолжался вблизи нас, но мы с Рудольфом Вальцем уже не вникали в него; каждый из нас вслушивался в дыхание другого, опасаясь, что тот тайно уползет вдаль, в темную землю, и тогда трудно будет настигнуть его, чтобы убить.
Я старался как можно скорее отдохнуть, отдышаться и пережить слабость своего тела, разбитого ударом воздушной волны; я хотел затем схватить фашиста, дышащего рядом со мной, и прервать руками его жизнь, превозмочь навсегда это странное существо, родившееся где-то далеко, но пришедшее сюда, чтобы погубить меня. Наружная стрельба и шорох земли, оседающей вокруг нас, мешали мне слушать дыхание Рудольфа Вальца, и он мог незаметно для меня удалиться. Я понюхал воздух и понял, что от Вальца пахло не так, как от русского солдата, – от его одежды пахло дезинфекцией – и какой-то чистой, но неживой химией; шинель же русского солдата пахла обычно хлебом и обжитою овчиной. Но и этот немецкий запах Вальца не мог бы помочь мне всё время чувствовать врага, что он здесь, если б он захотел уйти, потому что, когда лежишь в земле, в ней пахнет еще многим, что рождается и хранится в ней, – и корнями ржи, и тлением отживших трав, и сопревшими семенами, зачавшими новые былинки, – и поэтому химический мертвый запах немецкого солдата растворялся в общем густом дыхании живущей земли.
Тогда я стал разговаривать с немцем, чтобы слышать его.
– Ты зачем сюда пришел? – спросил я у Рудольфа Вальца. – Зачем лежишь в нашей земле?
– Теперь это наша земля. Мы, немцы, организуем здесь вечное счастье, довольство, порядок, пищу и тепло для германского народа, с отчетливой точностью и скоростью ответил Вальц.
– А мы где будем? – спросил я.
Вальц сейчас же ответил мне:
– Русский народ будет убит, – убежденно сказал он. – А кто останется, того мы прогоним в Сибирь, в снега и в лед, а кто смирный будет и признает в Гитлере божьего сына, тот пусть работает на нас всю жизнь и молит себе прощение на могилах германских солдат, пока не умрет, а после смерти мы утилизируем его труп в промышленности и простим его, потому что больше его не будет.
Все это было мне приблизительно известно, в желаниях своих фашисты были отважны, но в бою их тело покрывалось гусиной кожей, и, умирая, они припадали устами к лужам, утоляя сердце, засыхающее от страха… Это я видел сам не однажды.
– Что ты делал в Германии до войны? – спросил я далее у Вальца. И он с готовностью сообщил мне:
– Я был конторщиком кирпичного завода «Альфред Крейцман и сын». А теперь я солдат фюрера, теперь я воин, которому вручена судьба всего мира и спасение человечества.
– В чем же будет спасение человечества? – спросил я у своего врага.
Помолчав, он ответил:
– Это знает один фюрер.
– А ты? – спросил я у лежащего человека.
– Я не знаю ничего, я не должен знать, я меч в руке фюрера, созидающего новый мир на тысячу лет. Он говорил гладко и безошибочно, как граммофонная пластинка, но голос его был равнодушен. И он был спокоен, потому что был освобожден от сознания и от усилия собственной мысли.
Я спросил его еще:
– А ты сам-то уверен, что тогда будет хорошо? А вдруг тебя обманут?
Фашист ответил:
– Вся моя вера, вся моя жизнь принадлежит Гитлеру.
– Если ты все отдал твоему Гитлеру, а сам ничего не думаешь, ничего не знаешь и ничего не чувствуешь, то тебе все равно – что жить, что не жить, – сказал я Рудольфу Вальцу и достал его рукой, чтобы еще раз побиться с ним и одолеть его.
Над нами, – поверх сыпучей земли, в которой мы лежали, началась пушечная канонада. Обхватив один другого, мы с фашистом ворочались в тесном комковатом грунте, давящем нас. Я желал убить Вальца, но мне негде было размахнуться, и, ослабев от своих усилий, я оставил врага; он бормотал мне что-то и бил меня в живот кулаком, но я не чувствовал от этого боли.
Пока мы ворочались в борьбе, мы обмяли вокруг себя сырую землю, и у нас получилась небольшая удобная пещера, похожая и на жилище и на могилу, и я лежал теперь рядом с неприятелем. Артиллерийская пальба наружи вновь переменилась; теперь опять стреляли лишь автоматы и пулеметы; бой, видимо, стоял на месте без решения, он забурился, как говорили красноармейцы-горняки.
Выйти из земли и уползти к своим мне было сейчас невозможно, – только даром будешь подранен или убит. Но и лежать здесь во время боя бесполезно – для меня было совестно и неуместно. Однако под руками у меня был немец, я взял его за ворот, рванул противника поближе к себе и сказал ему.
– Как же ты посмел воевать с нами? Кто же вы такие есть и отчего вы такие?
Немец не испугался моей силы, потому что я был слаб, но он понял мою серьезность и стал дрожать. Я не отпускал его и держал насильно при себе; он припал ко мне и тихо произнес:
– Я не знаю…
– Говори – все равно! Как это ты не знаешь, раз на свете живешь и нас убивать пришел! Ишь ты, фокусник! Говори, – нас обоих, может, убьет и завалит здесь, – я хочу знать! Бой поверх нас шел с равномерностью неспешной работы: обе стороны терпеливо стреляли; ощупывая одна другую для сокрушительного удара.
– Я не знаю, – повторил Вальц. – Я боюсь. Я вылезу сейчас. Я пойду к своим, а то меня расстреляют: обер-лейтенант скажет, что я спрятался во время боя.
– Ты никуда не пойдешь! – предупредил я Вальца. – Ты у меня в плену!
– Немец в плену бывает временно и короткий срок, а у нас все народы будут в плену вечно! – отчетливо и скоро сообщил мне Вальц – Враждебные народы, берегите и почитайте пленных германских воинов! – воскликнул он вдобавок, точно обращался к тысячам людей.
– Говори, – приказал я немцу, – говори, отчего ты такой непохожий на человека, отчего ты нерусский.
– Я нерусский потому, что рожден для власти и господства под руководством Гитлера! – с прежней быстротой и заученным убеждением пробормотал Вальц; но странное безразличие было в его ровном голосе, будто ему самому не в радость была его вера в будущую победу и в господство надо всем миром. В подземной тьме я не видел лица Рудольфа Вальца, и я подумал, что, может быть, его нет, что мне лишь кажется, что Вальц существует, – на самом же деле он один из тех ненастоящих, выдуманных людей, в которых мы играли в детстве и которых мы воодушевляли своей жизнью, понимая, что они в нашей власти и живут лишь нарочно. Поэтому я приложил свою руку к лицу Вальца, желая проверить его существование; лицо Вальца было теплое, значит, этот человек действительно находился возле меня.
– Это все Гитлер тебя напугал и научил, – сказал я противнику. – А какой же ты сам по себе? Я расслышал, как Вальц вздрогнул и вытянул ноги – строго, как в строю.
– Я не сам по себе, я весь по воле фюрера! – отрапортовал мне Рудольф Вальц.
– А ты бы жил по своей воле, а не фюрера! – сказал я врагу. – И прожил бы ты тогда дома до старости лет, и не лег бы в могилу в русской земле.
– Нельзя, недопустимо, запрещено, карается по закону! – воскликнул немец.
Я не согласился:
– Стало быть, ты что же, – ты ветошка, ты тряпка на ветру, а не человек!
– Не человек! – охотно согласился Вальц. – Человек есть Гитлер, а я нет. Я тот; кем назначит меня быть фюрер!
Бой сразу остановился на поверхности земли, и мы, прислушиваясь к тишине, умолкли. Все стало тихо, будто бившиеся люди разошлись в разные стороны и оставили место боя пустым навсегда. Я насторожился, потому что мне теперь было страшно; прежде я постоянно слышал стрельбу своих пулеметов и винтовок, и я чувствовал себя под землей спокойно, точно стрельба нашей стороны была для меня успокаивающим гулом знакомых, родных голосов. А сейчас эти голоса вдруг сразу умолкли.
Для меня наступила пора пробираться к своим, но прежде следовало истребить врага, которого я держал своей рукой.
– Говори скорей! – сказал я Рудольфу Вальцу. – Мне некогда тут быть с тобой.
Он понял меня, что я должен убить его, и припал ко мне, прильнув лицом к моей груди. И втихомолку, но мгновенно он наложил свои холодные худые руки на мое горло и сжал мне дыхание. Я не привык к такой манере воевать, и мне это не понравилось. Поэтому я ударил немца в подбородок, он отодвинулся от меня и замолк.
– Ты зачем так нахально действуешь! – заявил я врагу. – Ты на войне сейчас, ты должен быть солдатом, а ты хулиганишь. Я сказал тебе, что ты в плену, – значит, ты не уйдешь, и не: царапайся!
– Я обер-лейтенанта боюсь, – прошептал неприятель. – Пусти меня, пусти меня скорей – я в бой пойду, а то обер-лейтенант не поверит мне, он скажет, – я прятался, и велит убить меня. Пусти меня, я семейный. Мне одного русского нужно убить.
Я взял врага рукою за ворот и привлек его к себе обратно.
– А если ты не убьешь русского?
– Убью, – говорил Вальц. – Мне надо убивать, чтобы самому жить. А если я не буду убивать, то меня самого убьют или посадят в тюрьму, а там тоже умрешь от голода и печали, или на каторжную работу осудят – там скоро обессилеешь, состаришься и тоже помрешь.
– Так тебя тремя смертями сзади пугают, чтобы ты одной впереди не боялся, – сказал я Рудольфу Вальцу.
– Три смерти сзади, четвертая смерть впереди! – сосчитал немец. – Четвертой я не хочу, я сам буду убивать, я сам буду жить! – вскричал Вальц.
Он теперь не боялся меня, зная, что я безоружный, как и он.
– Где, где ты будешь жить? – спросил я у врага. – Гитлер гонит тебя вперед страхом трех смертей, чтобы ты не боялся одной четвертой. Долго ли ты проживешь в промежутке между своими тремя смертями и нашей одной?
Вальц молчал; может быть, он задумался. Но я ошибся – он не думал.
– Долго, – сказал он. – Фюрер знает все, он считал – мы вперед убьем русский народ, нам четвертой смерти не будет.
– А если тебе одному она будет? – поставил я вопрос дурному врагу. – Тогда ты как обойдешься?
– Хайль Гитлер! – воскликнул Вальц. – Он не оставит мое семейство: он даст хлеб жене и детям хоть по сто граммов на один рот.
– И ты за сто граммов на едока согласен погибнуть?
– Сто граммов – это тоже можно тихо, экономно жить, – сказал лежачий немец.
– Дурак ты, идиот и холуй, – сообшил я неприятелю. – Ты и детей своих согласен обречь на голод ради Гитлера.
– Я вполне согласен, – охотно и четко сказал Рудольф Вальц. – Мои дети получат тогда вечную благодарность и славу отечества.
– Ты совсем дурной, – сказал я немцу. – целый мир будет кружиться вокруг одного ефрейтора?
– Да, – сказал Вальц, – он будет кружиться, потому что он будет бояться.
– Тебя, что ль? – спросил я врага.
– Меня, – уверенно ответил Вальц.
– Не будет он тебя бояться, – сказал я противнику. – Отчего ты такой мерзкий?
– Потому что фюрер Гитлер теоретически сказал, что человек есть грешник и сволочь от рождения. А как фюрер ошибаться не может, значит, я тоже должен быть сволочью.
Немец вдруг обнял меня и попросил, чтоб я умер.
– Все равно ты будешь убит на войне, – говорил мне Вальц. – Мы вас победим, и вы жить не будете. А у меня трое детей на родине и слепая мать. Я должен быть храбрым на войне, чтоб их там кормили. Мне нужно убить тебя, тогда обер-лейтенант будет доволен и он даст обо мне хорошие сведения. Умри, пожалуйста. Тебе все равно не надо жить, тебе не полагается. У меня есть перочинный нож, мне его подарили, когда я кончил школу, я его берегу… Только давай скорее – я соскучился в России, я хочу в свой святой фатерлянд, я хочу домой в свое семейство, а ты никогда домой не вернешься…
Я молчал; потом я ответил:
– Я не буду помирать за тебя.
– Будешь! – произнес Вальц. – Фюрер сказал: русским – смерть. Как же ты не будешь!
– Не будет нам смерти! – сказал я врагу, и с беспамятством ненависти, возродившей мощность моего сердца, я обхватил и сжал тело Рудольфа Вальца в своих руках. Затем мы в борьбе незаметно миновали сыпучий грунт и вывалились наружу, под свет звезд. Я видел этот свет, но Вальц глядел на них уже неморгающими глазами: он был мертв, и я не запомнил, как умертвил его, в какое время тело Рудольфа Вальца стало неодушевленным. Мы оба лежали, точно свалившись в пропасть с великой горы, пролетев страшное пространство высоты молча и без сознания.
Маленький комар-полуночник сел на лоб покойника и начал помаленьку сосать человека. Мне это доставило удовлетворение, потому что у комара больше души и разума, чем в Рудольфе Вальце – живом или мертвом, все равно; комар живет своим усилием и своей мыслью, сколь бы она ни была ничтожна у него, – у комара нет Гитлера, и он не позволяет ему быть. Я понимал, что и комар, и червь, и любая былинка – это более одухотворенные, полезные и добрые существа, чем только что существовавший живой Рудольф Вальц. Поэтому пусть эти существа пережуют, иссосут и раскрошат фашиста: они совершат работу одушевления мира своей кроткой жизнью.
Но я, русский советский солдат, был первой и решающей силой, которая остановила движение смерти в мире; я сам стал смертью для своего неодушевленного врага и обратил его в труп, чтобы силы живой природы размололи его тело в прах, чтобы едкий гной его существа пропитался в землю, очистился там, осветился и стал обычной влагой, орошающей корни травы.
Крестьянин Ягафар
Он был самым старым человеком в районе, а может быть, и во всей Башкирии, и его звали всего чаще не по имени – Ягафар, а по старости – бабаем, что означает по-башкирски дедушка, старик.
От старости лет с бабая сошли все волосы – и с головы, и с лица, и он стал голым, мягким и нежным на вид, как младенец.
– Волосы ушли с меня, – говорил бабай. – Им надоело жить на мне: я ведь давно родился. Пусть ушли, я по ним не скучаю, пустое лицо мне легче носить.
И бабай смеялся пустым, жалким, но веселым лицом, из которого светились свежие, думающие глаза, все еще не уставшие смотреть на свет и искать своего счастья в нем. Он столько пережил за долгий век, и худого и доброго, что худого давно перестал бояться, а доброму сразу не верил.
Всемирной войны бабай тоже не испугался: он давно чувствовал, что где-то посредине земли зреет смертное зло, и теперь оно вышло наружу, в войну, как и должно быть. Бабай чувствовал нарастающее всемирное зло по людям, по томлению их мысли, по содроганию их тихих сердец, все более скупо берегущих свое счастье, свое семейство и свою родную землю – все, что будет скоро удалено от них и страдать отдельно в бедствии. Бабай чувствовал это по людям, подобно тому как можно угадать перемену погоды по небу.
После наступления войны бабай даже обрадовался, потому что до войны зло было далеко и скрытно, а теперь настала пора уничтожить его вблизи, в жизни, чтобы люди больше не боялись жить на свете, чтобы они не томились больше в разлуке с родными, не горевали от разорения своих дворов, не мучались голодом и увечьем, – чтоб отошла от них тоска, непосильная для человеческого сердца. Теперь настало это время, и бабай обрел надежду, что эта пора минует и тогда будет счастье.
Он пошел в гости по дворам, желая быть вместе с народом в такое время; дома у него была одна жена-старуха, все мысли и слова которой он знал вперед на будущее до самого конца ее жизни, и потому ему нужны были другие люди.
В гостях бабай пил кипяток с молоком, десять чашек в одной избе, восемь – в другой, беседовал и согревался. Ямаул – большое село, там есть где побывать на людях, посмотреть на их жизнь и на время, для отдыха, забыть о своих заботах.
Крестьяне, которые были помоложе бабая, собирались на войну и постепенно уходили из села – кто навеки, а кто на время, до возвращения после победы. Бабай провожал их, прощался с ними, горевал им вослед вместе с их родными, и совесть мучила его сердце.
– А я-то что ж! – шептал он себе. – Я, значит, бабай – в колхозе кур остался щупать. Или вправду жизнь моя прошла?
Опечаленный, он спросил у своей жены:
– Старуха, осталась во мне сила еще или нет ничего? Жена жила с ним вместе полвека, пятьдесят второй год, и она должна знать, что осталось в ее старике, а что унесла из него жизнь.
– Сам живешь, сам мучаешься, значит, силу свою чувствуешь, – сказала бабаю жена, – без силы человек не живет. А ты еще серчаешь на зло, а кто серчает на него, у того сердце твердое, хорошее, тот, знать, не скоро помрет.
Бабай послушал жену и подумал, что она говорит ему правду. В гостях же ему говорили, что его жизнь теперь в том, чтобы собираться на тот свет, поближе к Магомету. А жена, с которой ему скучно было разговаривать, сказала ему то, чего другие люди не умели сказать, потому что они не знали и не любили его так, как знала его старая жена.
– А на войну я гожусь? – спросил у жены бабай. – Пойду убью одного врага и потом доволен буду.
Старуха поглядела на своего старика как на малознакомого человека.
– На войну ты не годишься, – сказала жена. – У тебя кость от старости жесткая, ты сразу, как побежишь на врага твоего, споткнешься и сломаешься. На войну нужны люди хрящеватые – чтоб его тронули, поувечили, а он опять сросся и опять живой. А ты теперь ломкий.
Тут бабай подумал о себе, ломкий он или нет, а жена ему сказала еще:
– Куда тебе ходить, живи со мной на деревне. Чего тебе война: на войне сила тратится, а в деревне она рождается. Тут тоже забота будет, даром не проживешь.
Старый бабай опомнился и понял, что жена ему опять правду сказала – народная сила рождается в деревенской материнской земле, и войско народа питается от земли, распаханной руками крестьян, согретой солнцем и орошенной дождем.
Чтобы послушать о войне слова дальних людей и напиться чаю в буфете, бабай отправился на железнодорожную станцию. Там ехали в вагонах войска, отправляясь против неприятеля на войну, а со стороны войны ехали разные люди, чтобы работать и жить в покойных местах, где нет стрельбы и опасности умереть.
Бабай разговорился с одним пожилым человеком, ехавшим со стороны войны. Человек этот оказался Петром Федоровичем Беспаловым. Он был слесарем-электромехаником, но машины его завода увезли куда-то за Урал, а помещение завода сожгли немцы, и теперь Беспалов не знал, куда ему надо ехать и где остановиться.
– Да я не горюю, – сказал Беспалов старому башкирцу. – Работы везде много, а родина у нас везде наша.
– Правду говоришь, – сказал Беспалову бабай.
– Продай табаку, – попросил Беспалов. – Есть у тебя?
– Есть немного, маленько.
– Сколько тебе платить? – спросил Беспалов.
Бабай подумал: война еще долго будет, табаку мало останется, и штаны постареют, их чинить придется.
– Давай рубль денег и ниток катушку, – сказал бабай.
– Ты что нервный такой? – спросил у него Беспалов.
– Это не я, – сказал бабай. – Это в Уфе нервные: когда еще война в Абиссинии была, в Уфе лук подорожал. Вот там нервные!..
Беспалов поглядел на старика глазами, которые сразу стали у него и сердитыми и печальными.
– Хватит тебе одного рубля, – сказал он тихо и подал бабаю деньги, больше не желая говорить и торговаться и считая расчет окончательным.
Бабай увидел деньги, одну бумажку, и сначала захохотал, что этот человек не понимает, что сейчас война и что потом будет – какая цена, ничего не известно, а затем умолк, потому что Беспалов не улыбался и глядел на него чуждо и равнодушно, как на плохого человека. И старику понравился Беспалов, потому что старик бабай понял, что он сейчас был плохим человеком: он давно жил и не боялся думать о себе плохо, когда был плохим.
Бабай отдал табак Беспалову вместе с кисетом.
– Бери, – сказал он. – Я люблю, что меня смешит. Ты меня рассмешил, теперь табак твой. Я старый Ягафар и понимаю человека. Пойдем ко мне в гости в колхоз! Там у нас дело – забота есть.
Теперь Беспалов глядел на бабая простыми, счастливыми глазами. Он не взял табак у старика; он сказал, что они вместе его будут курить.
– Какая у вас там забота? – спросил Беспалов.
– Война пошла, хороший, умелый человек на войну поехал, – ответил старик, – в деревне кто останется? Что войско и народ кушать будут?.. Я живу, а сам думаю, я все думаю. Я, что ль, буду в колхозе генерал? – засмеялся бабай.
– Придется – и ты генералом будешь, – сказал Беспалов. – У вас там пища какая-нибудь зимой-то все ж таки производится? – спросил Беспалов.
Бабай замер от удивления, что такой глупый человек, как Беспалов, есть на свете и целым живет. Он же читал и верил, что рабочий класс – это умные люди. Но бабай все-таки опять позвал Беспалова к себе в гости: пусть в деревне и дурак живет, чтоб не скучно было жить другим.
Беспалов подумал немного и пошел в гости к бабаю. Он взял только из вагона свой сундучок, окованный железом, и они пошли в колхоз.
В колхозе бабай повел Беспалова на молочную ферму. Там был сарай, устроенный из плетней, обмазанных глиной, и покрытый обветшалой соломенной кровлей. В том сарае всю осень, зиму и весну жили коровы; они и теперь там находились, потому что время года шло в глубокую осень и поля более не рожали травы.
От плетневых стен фермы отвалилась глина, и ветер сквозь щели дул снаружи в худые кости коров и остужал их теплые, добрые тела. Беспалов потрогал коров своей большой рукой, погладил их и отошел. Но возле одной коровы он вновь остановился и долго глядел на животное, и корова в ответ смотрела на него грустно и осмысленно. Корова эта стояла поперек своего места, прислонившись боком к плетневой стене, загородив от стужи другую корову, послабее и помоложе на вид, которая стояла тут же, уткнувшись мордой в теплое вымя старой коровы.
– Мать с дочкой, – сказал бабай. – Дочка выросла, а дурная; от матери не отвыкла.
– Зачем ей отвыкать, – сказал Беспалов, – у нее мать хорошая, она дитя свое от ветра бережет.
– Правда твоя, – согласился бабай.
– А вы молоко свое не бережете, – сказал еще Беспалов, – его холод из коров выдувает…
– Правда твоя, – понял бабай. – У нас догадка в голове не держится: поработал мало-мало закону, и в гости пора – кипяток пить.
Потом бабай показал Беспалову колхозную мельницу и электрическую станцию. Мельница нынче стояла – с нефтяного склада не привезли топлива для двигателя, который вертел мельничный жернов.
– Война пошла, – сказал бабай, – нефти мало дают, на нефти летать нужно.
– У вас ветра много, зачем вам нефть, – указал в ответ Беспалов. – Раньше-то была у вас ветряная мельница?
– Как же, была, – охотно сообщил старик. – Она и теперь стоит на том краю деревни, пауки там в помещении живут. Чего делать на ней! Дай сюда нефти, тут работают хорошо, скоро, и свет в колхозе горит. А там и жернова давно нету…
– Ты старый человек, а глупарь! – сердито и неохотно сказал Беспалов.
– Глупарь! – воскликнул бабай и засмеялся: он еще не слышал такого слова, а он любил слышать неслышанное и видеть невиданное.
Мимо колхозного птичника старик прошел молча: Беспалов увидел только, как стояли на птичьем дворе нахохлившиеся, озябшие куры и спал, зажмурив глаза, молчаливый петух.
– Несутся куры у вас? – спросил Беспалов.
– На дворе прохладно стало, куриная пора прошла, – ответил бабай. – Нет, теперь мало будет яичек.
– Ишь ты! – удивился Беспалов. – Все у вас на нет идет.
– На нет идет! – согласился бабай.
Они вышли снова за околицу, потому что так ближе было идти в избу к бабаю, и увидели небольшое поле с несжатым хлебом. Ветелки ранее густого проса теперь опустели, отощали, иные легко и бесшумно шевелились на ветру, а зерно их обратно пало в землю, и там оно бесплодно сопреет или остынет насмерть, напрасно родившись на свет. Беспалов остановился у этого умершего хлеба, осторожно потрогал один пустой стебель, склонился к нему и прошептал ему что-то, словно тот был маленький человек или товарищ.
– Люди-то у вас где же были? – спросил Беспалов у бабая, не обернувшись к нему.
– Люди тут были, товарищ, – ответил старик, оробев вдруг и застыдившись.
– Это ты виноват, – произнес Беспалов. – Ты – старик, ты знаешь порядок – чего глядел?
– Правда твоя, – сказал бабай, – я старик, я виноват, чего глядел. Людей люблю, в гости ходил – я виноват.
И бабай зажмурился от крестьянского стыда, чтобы не видеть перед собой мертвый хлеб, павший в холодную землю.
В избе своей бабай накормил гостя мясными щами и кашей и напоил его чаем с молоком; но гость ел мало, точно он жалел тратить на себя сытное добро, а себя не жалел. Старая жена бабая с уважением смотрела на гостя, как на желанного человека. Ей по душе была его бережливость в еде, потому что этим гость жалел их крестьянский труд, но в то же время ей не нравилось, что гость мало ест, и она упрашивала его есть больше и обижалась, что он не хочет.
Беспалов переночевал у бабая, а наутро чисто прибрал за собой постель, вытер сырость на полу от башмаков и ушел неслышно, ничего не оставив после себя – ни следа, ни соринки, будто его никогда не было в этой избе.