355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Платонов » Размышления читателя » Текст книги (страница 4)
Размышления читателя
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:53

Текст книги "Размышления читателя"


Автор книги: Андрей Платонов


Жанры:

   

Публицистика

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

Нет, теплотворная энергия народа не рассеялась в пустой и холодной тьме. Пушкин и рожденная им великая литература работали недаром, пророческие произведения предрекли действия и помогли им произойти в истории. Мы не отделяем поэзию, литературу вообще от политики народа, – революцию от души людей. Человеческое действенное воодушевление, направленное к улучшению жизненной участи, имеет в себе все эти силы, оно применяет все средства для своей цели – и поэзию, и политику, и долготерпение, и прямую революцию. И в зависимости от обстоятельств, от требований нужды эти элементы человеческого прогресса проявляются с разной силой.

Если после Пушкина сто лет не было поэта равновеликой силы, очевидно, «угль, пылающий огнем», был вложен в другую грудь, чтобы пророчество поэзии сбылось, чтобы намерение народа осуществилось. Мы теперь все знаем, где горел этот угль, и посейчас горит, – он был помещен в революцию и вспыхнул в груди Ленина. Народ никогда еще не иссякал до того, чтобы из его огня осталось одно тление. И то, что «угль» перенесен из литературы в революцию, доказывает лишь истинность Пушкина и великой русской литературы. Пушкин и его последователи работали не ради самих себя и своего искусства.

Однако и поэзия сама по себе, как некая начальная, первичная форма воодушевления народа, не должна и не может убывать; в противном случае убудет и сама революция, вообще движение человечества в истории. Одарив Ленина даром, так сказать, действующего пророка, народ, несомненно, и в поэзии не погасил своего света, наоборот…

Обратимся к развитию нашей прежней мысли.

Когда послепушкинская литература, заканчиваясь Толстым и Чеховым, стала после них вырождаться в декадентство, народ резко «вмешался» и родил Максима Горького – линия Пушкина сразу была восстановлена.

Горький начал собою третий период русской (советской теперь) литературы, – если первым периодом посчитать Пушкина, а вторым – всю большую послепуш– кинскую группу писателей.

В лице Горького спасена была великая литература от разъедания и разложения ее трупным ядом империализма.

Подобно Пушкину, Горький мог бы сказать про самого себя:

 
Погиб и кормщик и пловец, —
Лишь я, таинственный певец,
На берег выброшен грозою,
Я гимны прежние пою
И ризу влажную мою
Сушу на солнце под скалою.
 

Именно Максим Горький снова обратился к «прежним гимнам», то есть к пушкинским.

Докажем это. Сначала покажется, что между Пушкиным и Горьким, в сущности, мало родства. Тот и другой были великими писателями, но по некоторым признакам это как будто разные люди. Пушкин целиком артистическая душа, человек готического почерка, страстный, впечатлительный, веселый и грустный одновременно и – недолговечный. А Горький – это «Страсти-мордасти», это человек круглого замедленного письма, мастеровой с Волги, неуклюжий, добрый и угрюмый, но прочный и терпеливый.

Таковы их некоторые внешние черты. Но сравните, скажем, «Вакхическую песню» Пушкина и «Песню о Соколе» или «Буревестника» Горького. Что общего по форме в этих произведениях? Очень мало. Что общего по теме и духу? Все общее, одна и та же страсть и мысль.

Но мы вовсе не хотим идти по легчайшему пути – выискивать тематические подобия и считать их доказательствами равноценности двух писателей. Слава Пушкина не нуждается в увеличении ее именем Горького, а Горький – не станет больше, если назвать его пролетарским Пушкиным. Горький – не Пушкин и не равноценен ему. Нас интересует более скромная проблема: насколько Горький являлся преемником и продолжателем творчества Пушкина, – не в формальном отношении, а по существу и по духу. Пушкин ведь служит эталоном для всех наших измерений и суждений в литературе, и мы вправе все явления относить к нему.

Прежде всего, исторически и естественно Горький был наследником не только Пушкина, но и всех русских классиков, работавших после Пушкина. А в послепушкинских писателях далеко не все было благотворно – по тем причинам, о которых мы говорили выше.

Народный, простой и чистый человек по натуре и происхождению, с прирожденным «пушкинским» отношением к жизни, Максим Горький вместе с тем глубоко усвоил русскую культуру, созданную в XIX веке, со всем ее добром и со всей отравой. И это обстоятельство объясняет нам долгий, многолетний конфликт в душе Горького, объясняет его некоторые литературные неудачи, а иногда и политические ошибки. Народное, пушкинское «да здравствует разум» стушевывалось у Горького иногда темной глубиной Достоевского.

В статье о В. И. Ленине Горький пишет про свои настроения в 17—18-м годах: «Я плохо верю в разум масс вообще, в разум же крестьянской массы – в особенности». Здесь Горький ошибся в словах: сам же он ведь и был представителем того самого разума масс, в который он будто бы не верил.

Откуда же это шло? Горький объясняет сам:

«Научная, техническая, – вообще квалифицированная интеллигенция, с моей точки зрения, революционна по существу своему». Мы теперь на опыте знаем, что это сказано неточно. Такой «механической» революционности на свете нет, и в данном случае как раз В. И. Ленин, а не Горький является носителем пушкинского начала, пушкинского понимания народа, то есть понимания, что именно народ имеет приоритет перед интеллигенцией в разуме и революционности.

Горький – не всегда, но в некоторые годы своей жизни – верил в разум, лишь конденсированный в интеллигенции, – словно физический народный труд не требует разума и его, этот труд, могут совершать и безумные существа, словно разум не находится как раз ближе всего к практике и будто люди, измученные угнетением, не размышляют о своей судьбе больше любого интеллигента […] Кроме того, не было никогда единой интеллигенции. Одно дело, скажем, Чернышевский и Добролюбов и другое, допустим, Мережковский и Бунин. Интеллигенции столько же, сколько классов. А если говорить отдельно о научно-технической интеллигенции, которую в социализм ведет, дескать, сама ее профессия, автоматическая целесообразность инженерного труда, требующая всемирного плана и гармонического общества, то Горький, вероятно, имел в виду лишь редкие артистические натуры среди инженеров и ученых, типа Тимирязева, Эйнштейна и еще немногих. Это не отвечает мысли Горького. В социализм ведет историческая необходимость и живое разумное чувство; другого пути нет и для интеллигентов.

Но даже такого рода недоразумения Горького доказывают необыкновенное благородство его характера, потому что эти недоразумения происходили из доверия к образованному человеку, из убеждения в честности и серьезности всех сознательных людей, в разумном, хотя и скрытом до времени, величии мира. Присущее ему самому

Горький распространял слишком на большой круг действительности. Такая обаятельная доверчивость души часто составляет обязательный элемент характера народного, рабочего человека, – это бывает не от неразвитости сознания, наоборот – от силы его. Такой человек, наблюдая сотворенную до него материальную и духовную культуру, исполняется к ней наибольшим уважением, потому что он по своему трудовому опыту знает, чего это стоит, как тяжко нужно было трудиться до него целым рабочим поколениям. Человек же, лишь «мысленно», а не опытно представляющий себе хотя бы историю создания городов, этого не поймет.

И Горький с «набожностью», рожденной именно из этической чистоты его природы, преклонился перед всей культурой и разумом человечества, не всегда отделяя из культуры и разума то, что хитроумно содержится в них ради подавления людей, а не ради развития прекрасной жизни.

Это простодушие гиганта было свойственно не одному Горькому, но также и Толстому (в другом, правда, обратном качестве).

Пушкин же относился к разуму и культуре более обыкновенно: они входили чудесными, но рядовыми элементами в состав его души и мировоззрения. Пушкин имел более расширенное понятие жизни. Мы не можем сказать – лучше это или хуже, чем сосредоточенное понятие Горького. Но разница в душевном складе Пушкина и Горького проходит где-то здесь.

Нам кажется, что прирожденно народное, пушкинское сознание жизни временами как бы искажалось в Горьком враждебными психическими силами прошлого, погибающего и погибшего общества […] Горький всегда был на передовой линии фронта борьбы за будущую пролетарскую участь, он одним из первых принимал на себя все атаки буржуазного, а затем фашистского противника. И естественно, что сознание Горького как бы «искажалось», потому что в бою и победитель получает раны […] Так что «искажения», «ошибки» и «неудачи» Горького, о которых он сам говорил много раз (преувеличивая их значение), вероятнее всего, есть лишь результаты долголетних битв с буржуазно-фашистским врагом рабочего человечества, – это есть раны, без которых, очевидно, было нельзя добиться сокрушения противника и победы. Вспомним для примера, как Горький, допустив ошибку в оценке «монопольной» революционной роли интеллигенции, расправился с ней затем в лице Клима Самгина…

Во времена Пушкина не было, конечно, такой исторической ситуации, человечество тогда еще не подошло к своему критическому рубежу. А Горькому пришлось жить и действовать на шве двух принципиально отличных эпох, быть поэтическим провозвестником эпохи коммунизма […]

Дело Горького заключалось в том, чтобы спасти и сохранить любимое им человеческое существо из-под обвалов буржуазного общества и вырастить человека для будущей, истинной жизни. Он ищет и находит людей будущего в том же единственном месте, где их находил и Пушкин, – в народе, зачумленном горем и нуждою, обессиленном каторжной работой и все же хранящем в себе тайну своего терпения и существования и свет того воодушевления, который Пушкин превратил некогда в «угль, пылающий огнем».

В чем же эта тайна – в ее конкретной отдельности? В рассказе «Страсти-мордас– ти» Горький изображает ребенка: мать его – нищая проститутка, а ребенок – хранитель жилища и даже в некотором смысле заведующий производством материнской «любви» (он зажигает и тушит лампу, когда нужно, заботится о доме и пр.). Этот ребенок, Ленька, является и свидетелем материнской «любви»; он сидит один впотьмах, и сердце его умирает от ужаса и тоски. Тогда он завел себе «зверильницу» в коробочках, – в них жили паук, таракан, муха, жук. Во время материнских «страстей» ребенок, наверно, слушал, как шевелятся его «звери» в коробочках, и успокаивался: он был не один, он жил вместе и наравне с ними. Мало того, ребенок воодушевил насекомых, он сделал из них копию знакомого ему, близкого человечества. «Это – паучишко там сидит, подлец! Его зовут – Барабанщик. Хитрый!.. А тут – таракашка Анисим, хвастун, вроде солдата. Это – муха. Чиновница, сволочь, каких больше нет! Целый день жужжит, всех ругает, мамку даже за волосы таскала… А это – черный таракан, большущий – Хозяин; он – ничего, только пьяница и бесстыдник… Здесь – жук, дядя Никодим, я его на дворе сцапал, он – странник, из жуликов которые… мамка зовет его Дешевый; он тоже любовник ей».

Эти коробочки – «зверильница» – служат ребенку и утешением и подсобным средством познания мира. И далее – в том же рассказе – Горький вдруг, словно отбрасывая все литературные беллетристические условности, идет напрямую: «Он (Ленька. – А. П.) обаятельно улыбался такой чарующей улыбкой, что хотелось зареветь, закричать на весь город от невыносимой, жгучей жалости к нему».

Здесь Горький скорее пророк, требующий преобразования жизни, чем писатель в обычном смысле, – и он нам от этого лишь неизмеримо дороже. Грозное и нежное напряжение рассказа, которое у Горького вдруг прорывается непосредственным, открытым гневом, призывом и пророчеством, – и в «Страсти-мордасти» и очень во многих других произведениях Горького, – роднит их по существу духа с тем же «Пророком» Пушкина, который не является лишь поэтическим шедевром, а особым словом, превращающимся в физическое движение сердца, в практическое действие, в политику… «В пустынном мире» Горький нашел ребенка, брошенного и забытого, как труп, поднял его к себе на руки, согрел и сам около него согрелся, – вот о чем написано в рассказе «Страсти-мордасти». Так писать, как написаны «Страсти-мордасти», писатели почти не могут, а так поступить, как поступил тезка Леньки – Алексей Максимович, – поступают лишь пророки или истинные учители человечества.

Около ребенка живет мать (тот же рассказ) – самая близкая родственница всех людей. Проследите за отношениями матери и сына в этом рассказе. Она его родила, она его кормит и любит, а сын-ребенок уже хозяйственно помогает ей и, чутко обожая мать точным детским сердцем, относится к ней, однако, вполне здраво, разумно, с полным пониманием ее участи и даже пытается товарищески воспитывать мать, влиять на перемену ее жизни.

Что это такое? Здесь в очень свернутом виде, в маленькой модели, как «сквозь магический кристалл», намечается огромная тема – отношений матери и сына, вместе, как товарищи, действующих в жизни и не перестающих быть матерью и сыном.

Чувствовал ли Пушкин значение матери – как начала жизни и как поэтический образ?.. Он был фактически сирота (мать его не любила), но сироты сами находят себе матерей, они без них тоже не живут. Для Пушкина женщиной, заменяющей мать, была няня, Арина Родионовна. И он не только любил ее нежным чувством, как благодарный сын, он считал ее своим верным другом-товарищем, Пушкин так и называет ее:

 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя.
 

В этих двух строках сразу дается отношение Пушкина к Арине Родионовне – как к товарищу: «Подруга…» – и как к няне-матери: «Голубка дряхлая моя».

Няня-мать рассказывала сказки, а Пушкин сказки сам писал. Они и по «профессии» были товарищами – оба поэты.

И здесь, в глубине вековой давности, в работе Пушкина, который не оставил на свете почти ничего своим взором и чувством, мы видим зарождение великой темы о матери, темы, которой почти никто из классиков до Горького всерьез и самой по себе не занимался. Горький развернул эту тему в роман всемирного, принципиального значения, в этом отношении он завершил дело, лишь намеченное Пушкиным.

Арина Родионовна вынянчила первого поэта нашей земли, спела над его колыбелью песни русского народа и рассказала ему сказки, когда мальчик стал понимать слова, и в дальнейшем Пушкин не переставал слушать ее, Арину Родионовну, свою поэтическую помощницу – няню, подругу и мать. И она осталась с ним в поэзии навсегда. Пелагея Ниловна Власова («Мать») родила и вынянчила сына Павла, обласкала его товарищей – целое поколение большевиков, вольно и невольно воспитала в сыне революционера и сама научилась у него, как нужно жить, вошла вслед за сыном в рабочее движение и была в нем не только ради своего сына, но и ради всех детей, пока ее не стали душить жандармы, но и тогда она не умерла.

У Горького тоже, как и у Пушкина, по существу не было матери. «Бросила тебя мать-то поверх земли, брат…» – говорит дед («Детство»). Зато у него была бабушка Акулина Ивановна (из «Детства») – «настоящая мать, как земля». Эта бабушка, похожая на весь русский народ и на Арину Родионовну, сыграла для Горького ту же роль, если не большую, что и Арина Родионовна для Пушкина. Но в этой повести – в «Детстве» – есть и физическая, живая мать Алексея Максимовича, и странно, что ее Горький изображает лишь как прекрасную женщину, а бабушку – как мать. Эта странность легко объяснима: именно через бабушку Горький увидел весь добрый, таинственный мир, с любовью склонившийся над ним для его защиты и радости…

«Детство», несомненно, является одним из самых лучших произведений о русском народе. Образ бабушки есть самое высшее, самое правдивое изображение женщины, – и разве что найдется еще в мировой литературе два-три равноценных образа старой женщины… Известная мысль, что женщины, пожалуй, более «главные» люди, чем мужчины, – более драгоценные, в сущности, и не потому только, что они детей могут рожать, – эта мысль получила в «Детстве» почти объективное доказательство.

Для бабушки Акулины Ивановны открыты все тайны жизни, вся грусть и надежда человеческих сердец. Она является фактической хозяйкой человеческого мира, окружающего ее, хотя явно и не господствует в нем, – но хозяйствовать ведь важнее, чем господствовать. Бабушка и с богом свой человек. Она и с ним говорит как хозяйка жизни и, сама не сознавая того, как сила если не более главная, чем бог (в ее представлении), то более нужная и важная, чем он, потому что одной ей ведь – женщине – досталось и людей рожать, и хранить, и радовать их, – ее дело серьезное, а бог и черти живут лишь для волшебства, для интересной таинственности мира.

Акулина Ивановна дает богу прямые руководящие указания:

«– Варваре-то улыбнулся бы радостью какой! Чем она тебя прогневала, чем грешней других? Что это: женщина молодая, здоровая, а в печали живет. И вспомяни, господи, Григорья… Ослепнет, – по миру пойдет, – нехорошо!» – укоряет бабушка бога.

«– Что еще? – вслух вспоминает она, приморщив брови».

Как бы не забыть, дескать, чего-нибудь: бог недогадливый, он что-то вроде ее мужа-старика, все самой приходится помнить, чтоб жизнь в порядке держать.

Вспомните удивительный по конкретной, пластической силе рассказ бабушки о рае, об ангелах, о чертях, обыденно живущих около людей наравне с тараканами, ее спокойный, естественный героизм на пожаре, когда испугались и мужчины и лошадь, – героизм, доказывающий, что она, Акулина Изановна, есть истинная мать-хозяйка своего двора и своих близких людей, а при нужде и случае – всего мира. «Она была так же интересна, как и пожар», – говорит Горький про свою бабушку.

Образ Акулины Ивановны в «Детстве» – животворный, светлый и освещающий целый русский народ и его землю – всецело пушкинской природы. Мы говорим про сущность самого отношения Горького к бабушке; если же говорить о первичном, пушкинском образе «бабушки», хотя для данного случая это не обязательно, то это будет няня Татьяны из «Евгения Онегина». Но дело здесь не в подобии (его по фактуре этих двух произведений и нет), а в самом пушкинском отношении к женщине и к действительности.

В дедушке Василии Васильевиче дан образ нарастающего зверства, наследующего землю после женщин и матерей, – однако ему, этому зверству, не пришлось и никогда не придется унаследовать землю: дед Василий Васильевич теряет и то, что имел при бабушке, и погибает нищим, одичавшим человеком.

В этом оригинальном, совершенно реалистическом типе человека Горький следует тематической традиции некоторых послепушкинских писателей – об убывании человека под влиянием «темнеющей» действительности. Для деда эта действительность и правда темнела: его дети, кроме Варвары, были, говоря современным языком, этические по крайней мере, фашисты (одному из сыновей, Михаилу, лишь случайно не удалось убить отца); коммерческие дела его шли неровно – и он обанкротился и т. д. А когда-то, в начале своей жизни, в молодости, и дед был добрым, интересным, похожим на бабушку человеком.

«Расскажи другое!» – просит маленький Алексей одного рассказчика, когда ему надоедали рассказы про зверство и грусть. Алексей чувствовал, что в зверстве жить однообразно и неинтересно. А рассказчик, меняя тему, опять говорил про скучное. И в «Детстве», что касается линии деда, можно было бы сказать «другое», то есть пушкинское. Если бы был жив Максим Савватеич, отец Алексея, он бы взял просто деда на руки, как он брал некогда бабушку, – но уже не по любви, а по «скучному» делу, – и вытряс бы из него всю душу или то, что в ней омертвело и стало шлаком: «злоба, что лед, до тепла живет».

И это «другое» говорится и делается бабушкой, Алексеем, Варварой, Максимом Савватеичем, Цыганком и еще некоторыми людьми. «Другое» – это и есть пушкинское «да здравствуют музы, да здравствует солнце». Агрессивная сила деда, в котором дана вся русская кулацко-буржуазная действительность, десятки лет боролась с бабушкой – музой – и не победила ее, потому что бабушка– это сама волшебная жизнь, осознанная еще Пушкиным; бабушка обращает любых агрессивных чертей и бесов в тараканов; она воспитывает революцию в лице Алексея Пешкова. А все-таки «дед» с самого «Детства» упрямо грозил Горькому и временами пугал его, – пока в «Климе Самгине» Горький не победил его последних потомков, «Пушкинское» и «антипушкинское» (говоря, конечно, условно) всю жизнь боролись в душе и творчестве Горького: его задачей было преодолеть антипушкинское, неразумное в действительности и в себе, куда неразумное проникло из той же действительности. Эта титаническая борьба теперь закончилась; в результате борьбы появились новые шедевры мировой литературы и несколько произведений пророческого значения.

Но был ли Максим Горький писателем, равноценным Пушкину для молодого советского человечества? Нет еще, не следует ставить творческим силам социализма никакого предельного совершенного образца, чтобы не связывать развитие этих сил.

Горький был наиболее совершенным и оригинальным учеником Пушкина, ушедшим в гуманитарном понимании литературы дальше своего учителя. Он дошел до пророческих вершин искусства; он был воспитателем пролетариата, долгие годы согревая его теплом своего дыхания, утешая его в бедствиях, еще когда пролетариат был в подвале истории, в безвестном и безмолвном существовании. Он, Горький, сделал все возможное, чтобы новый Пушкин, Пушкин социализма, Пушкин всемирного света и пространства, сразу и безошибочно понял, что ему делать. И о Максиме Горьком сохранится вечная память, потому что у его гробового входа осталась младая жизнь, более счастливая и уверенная, чем она была у гробового входа Пушкина. Среди этой жизни, быть может, уже находится будущий «таинственный певец», который не обманет доверия ни Пушкина, ни Горького.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю