Текст книги "Петр Великий (Том 1)"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 54 страниц)
Русские готовили штурмовые лестницы. Стук топоров слышен был, несмотря на пушечную пальбу.
– Смотри-ка, братцы, как сам батюшка-царь топором работает, н-ну!
– Да и Александра Данилыч не промах, ишь как садит топором-то.
…Так разговаривали между собой ратные люди, приготовляя штурмовые лестницы.
Дело в в том, что после иронического ответа госпоже Шлиппенбах и офицерским жёнам Нотебурга крепость продолжала упорно держаться.
В «Подённой записке» государь вечером приписал: «И с тем, того барабанщика потчевав, отпустил в город; но сей комплимент[170]170
Ироническое послание.
[Закрыть] знатно осадным людям показался досаден, потому что, по возвращению барабанщика, тотчас великою стрельбою во весь день на тое батарею из пушек докучали паче иных дней, однако ж урона в людях не учинили».
– …А мы чаяли, что ихний барабанщик покорность привёз, – продолжали разговаривать солдаты.
– Коли бы покорность, не жарили б так, а то зараз учали бухать, как только энтот отставной козы барабанщик в ворота шмыгнул…
– И впрямь – отставной козы барабанщик!
– Так для че он приходил, коли не с покорностью?
– Торговаться, стало быть. А как не выторговали ни синь-пороху, ну и осерчали и учали пуще жарить.
– А мне сказывал верный человек, что барабанщика подсылали ихние бабы, чтобы их выпустили без обиды.
– Вот чего захотели, сороки!
– То-то… А батюшка царь им в ответ: приведите-де к нам с собой муженьков своих…
– Ха-ха-ха! Вот загнул батюшка царь! Уж и загнул!
Между тем усиленная канонада продолжалась с обеих сторон.
– Ох, застанет нас тут зима, – жаловалась Марте мамушка-боярыня.
– Что ж, мамушка, нам тут холодно и зимой не будет, – утешала её девушка, – вот в палатках было бы не способно зимой… А как государь построил нам эти горницы, так по мне хоть бы и зимовать.
– Что и говорить, красавица! Тебе-то, молоденькой, все с полгоря, а старым-то костям на Москве спокойнее, – говорила Матрёна Савишна, мамушка-боярыня.
Но зимовать под Нотебургом не пришлось.
Упорство осаждённых начало выводить из себя государя.
– Не дожидаться же нам тут, как под Нарвой, прихода Карла, – сердился Пётр.
– Помилуй, государь, как ему к зиме в эку даль тащиться? – говорил Шереметев.
– Морем недалеко, а море не замерзает: надул ветер паруса, и он тут как тут, – продолжал государь.
И он решил скорей достать заколдованный «ключ».
Вночь на 11 октября он сам, в качестве капитан-бомбардира открыл такую адскую пальбу по крепости, что внутри её разом вспыхнуло во многих местах, а бреши в крепостных стенах делались все заметнее и заметнее.
– На штурм! – бесповоротно решил Пётр. – С Богом!
Работа закипела. Мигом переполненные ратными людьми карбасы с осадными лестницами, словно бесчисленные стаи воронов, обсыпали собою берега у крепости, и люди точно муравьи ползли на стены и в бреши, пробитые в башнях и в куртине[171]171
Часть крепостной стены между двумя бастионами.
[Закрыть], и завязался отчаянный бой.
Шведы геройски отстаивали свою твердыню и жизнь, но и русские жестоко остервенились, мстя за Нарву и за упорное сопротивление.
– Это вам не Ругодев! – хрипел от ярости богатырь Лобарь, прокладывая в бреши для себя и для товарищей улицу по трупам осаждённых.
В помощь русским явился пожар, который все жесточе и жесточе пожирал внутренности крепости, и шведы должны были отбиваться разом от двух беспощадных врагов: от огня и от русской ярости. Но потомки варягов не уступали.
Ожесточение с той и с другой стороны все возрастало, и отчаяние придавало невероятную силу теснимым к смерти варягам. Но их оставалось уже немного, и подкрепления не было, а к изнеможённым русским приливали свежие силы ещё не вступавших в бой товарищей.
– Это вам не Ругодев! – кричал Терентий Лобарь.
Наконец, шведы попросили пощады.
Шлиппенбах выслал к царю вестника покорности и мира, прося позволения выйти из павшей крепости остаткам гарнизона и женщинам с детьми, дабы укрыться за стенами ещё не павшей шведской твердыни Ниеншанца, этого последнего стража Невы – теперь уже для русского царя не «чужой реки»…
Пётр великодушно дозволил смирившемуся врагу удалиться неуниженным, с воинской честью: взять из крепости, как бы на память, четыре пушки и выйти из стен уже «чужой» ему крепости с распущенными знамёнами и с барабанным боем.
Что может быть больнее для сердца воина, как подобное прощание с потерянным навсегда достоянием родины!..
Радость царя была безмерна:
«Моя, моя Нева! Моя дельта! Моё море!» – колотилось у него в душе.
Но когда его приближённые поздравляли «с знатною викториею», он с улыбкой удовлетворённого желания сказал:
– Жесток зело сей орех был, однако, слава Богу, счастливо разгрызен.
«Орешек» уже не существовал для Петра, он «разгрызен», не существовал и Нотебург: в уме его был только «ключ» в Неву.
– Да будет же теперь Орешек – Шлиссельбургом, – торжественно провозгласил он и сам прибил добытый у врага ключ к крепостным воротам.
Вместе с тем царь назначил Меншикова губернатором нового русского города.
Хорошенькая Марта думала, что на радостях её господин задушит её в своих объятиях.
– Ах, какой ты сильный, Петрушенька!.. Легче, милый, – шептала она, – не задави нашу «шишечку»…
15Вскоре после взятия Нотебурга и переименования его в Шлиссельбург государь уехал на зиму в Москву.
Прощаясь со своими военачальниками, с фельдмаршалом , Шереметевым и графом Апраксиным, царь сказал:
– Продолжайте начатое нами с Божией помощью дело, и Бог дарует нам полную викторию.
Те почтительно поклонились…
– А ты, Данилыч, – обратился Пётр к стоявшему тут же шлиссельбургскому губернатору, Меншикову, – распорядись заготовить в Лодейном Поле такое количество боевых судов, чтобы оными можно бы было запрудить всю Неву! Весною я прибуду сюда – и дельта Невы подклонится под мою пяту. Там я топором своим срублю новую столицу России и прорублю окно в Европу.
– Аминь! Аминь! Аминь! – восклицали военачальники.
Меншиков же добавил:
– И дальнейшие потомки, государь, назовут тебя… Державным плотником, а историки скажут: «Петром началась история России!..»
Зиму 1702/03 года государь провёл в Москве. Работа шла лихорадочно: радость первой победы у входа в «невские ворота», казалось, удесятеряла его силы…
Павлуша Ягужинский из-за своего рабочего стола украдкой наблюдал за ним и ликовал в душе: он боготворил эту гениальную силу.
Вдруг Павлуша заметил, что лицо царя озарилось счастливой улыбкой и губы его что-то шептали…
«Шишечка», – послышалось Ягужинскому; но что означает эта «шишечка», он даже в застенке на дыбе не выдал бы всеведущему князь-кесарю.
Значение этого слова было известно только самому царю да красавице Марте Скавронской, будущей императрице Екатерине I, Ягужинский же догадывался о роковом для кого-то (он знал – для кого) смысле этого таинственного слова.
– Павел, поди сюда, – позвал государь Ягужинского.
Пётр стоял в это время у одного стола, на котором лежал большой лист бумаги с чертежом, изображавшим топор.
– Видишь сей чертёж? – спросил государь.
– Вижу, ваше величество, топор.
– Так возьми сей чертёж и закажи по нём сделать топор из лучшей стали.
– Слушаю, государь.
– Знаешь в Немецкой слободе мастера Амбурха? – спросил Пётр.
– Знаю, государь.
– Так у него закажи.
В эту минуту в кабинет вошёл фельдмаршал Шереметев, наблюдавший в Москве за сбором и снаряжением войска к предстоящему весеннему походу.
– Вот топор себе заказываю, – сказал Пётр вошедшему с глубоким поклоном Шереметеву.
– Мало у тебя топоров, государь, – улыбнулся фельдмаршал, указывая глазами на столярные и плотничные инструменты царя.
– Это, Борис Петрович, особ статья, – улыбнулся Пётр, – сей топор будет всем топорам топор.
– Какой же это такой, государь, «топорный царь»? – улыбался и Шереметев.
– Этим топором я Москве голову усеку, – продолжал загадочно Пётр.
– За что такая немилость, государь? – спросил Шереметев.
– А за то, что она, как крот, в старину зарывается и от света закрывается… Сим топором я срублю для России новую столицу.
Глаза Петра вспыхнули вдохновением.
– Помоги, Господи! – поклонился боярин. – В коем же месте, государь, замыслил ты новую Москву строить?
– Не Москву, боярин, Москва Москвой и останется… А при устье Невы срублю мою столицу. И я срублю её сим топором, да и оконце в Европу прорублю.
– Дай, Господи! Одначе устье Невы надо ещё добыть.
– И добудем… Сколько ты успел собрать рати?
– Всего, государь, у меня рати тысяч двадцать: семеновцы с преображенцами, да два полка драгун, да пехоты двадцать батальонов.
– Сего за глаза достаточно… Как только грачи да жаворонки прилетят, так и выступай в поход.
– Слушаю, государь.
– А потом и я за тобой не замедлю.
С последними словами Пётр задумался. Шереметев почтительно ждал.
– Да вот что, Борис Петрович, – очнувшись от задумчивости, сказал Пётр, – возьми с собою в поход и царевича… Пора Алексею привыкать к воинскому делу… Зачисли его в Преображенский… у преображенцев есть чему поучиться.
– Слушаю, государь, – поклонился Шереметев.
Пётр опять задумался, вспомнив о царевиче.
«И в кого он уродился? – невольно думалось ему. – Точно кукушка в чужое гнездо его подбросила… Точно не моего он семени… Не по его голове будет шапка Мономахова, не по Сеньке шапка… Кабы „шишечка“…»
И лицо его опять просветлело.
Ягужинский стоял в нерешительности с чертежом в руках.
– Ты что, Павел? – спросил царь.
– Из какого дерева, государь, повелишь топорище к топору пригнать? – спросил Павлуша. – Из дуба али из ясени?
– Пальмовое… да из самой крепкой пальмы, – был ответ.
– И такой величины топор, государь, как здесь, на чертеже?
– Такой именно.
Шереметев взглянул на чертёж, и его поразили размеры топора.
– Воистину, государь, этот топор всем топорам царь, – сказал он, – ни одному плотнику с ним не справиться.
– Так и должно быть, – торжественно сказал Пётр, – слышал мои слова? Сим топором я срублю новую столицу для России и прорублю окно в Европу!
16Петру, однако, не сиделось в Москве: вся душа его была там, где Нева вливала свои могучие струи в море.
Он прибыл в Шлиссельбург в апреле, обогнав по пути Шереметева с войском.
– Торопись, Борис Петрович, – сказал он последнему, – грачи не токмо что давно прилетели, но уж и в гнёзда засели.
– Добро им, государь, с крыльями, – почтительно возразил Шереметев. – Одначе к вскрытию Невы я беспременно буду к Шлиссельбургу.
– А что царевич? – спросил Пётр.
– Помаленьку навыкает, государь.
«Не навыкнет, – подумал Пётр. – То ли я был в его годы?..»
Царь, наконец, в Шлиссельбурге.
Он осматривает крепостные работы, производившиеся под наблюдением Виниуса, того самого, что отливал пушки из колоколов новгородских церквей.
Пётр гневен. Ягужинский, неотступно следовавший за ним с портфелем и письменными принадлежностями, с ужасом видел, что страшная дубинка царя поднялась над неприкрытою седою головою старого Виниуса… Вот-вот убьёт старика… Они стоят на крепостной стене, обращённой к Неве.
– Тебя бы стоило сбросить сюда со стены, как негодную ветошь! – раздался грозный голос царя.
– Смилуйся, великий государь, помилуй! – трепетно говорит Виниус.
– Где боевые припасы?
– Немедля придут, государь… за распутицей опоздали…
– А лекарства для войска?
– По вестям, государь, недалече уж.
– Со шведской стороны слаба защита крепости! – гремит гневный голос.
Несмотря на адский стук и лязг нескольких тысяч топоров, на визг множества пил, ужасающий скрип тачек, которыми подвозили к крепости десятки тысяч солдат и согнанных на работы со всего северо-восточного угла России крестьян, страшный голос гневного царя гремел, как труба страшного, последнего суда.
– Разносит… разносит! – с испугом шептали работавшие на крепости, и ещё громче потрясали воздух стук и лязг топоров, визг пил и скрип тачек.
– Кого разносит?
– Старого Виниуса.
– О, Господи! Спаси и помилуй.
Вдруг отчётливо выделился из всего шума звонкий юношеский голос.
– Упали в воду!.. Тонут!.. Спасите! – в ужасе кричал Ягужинский.
Все на мгновение смолкло.
– Кто упал? – прогремел голос царя. – Павел зря кричать не станет… Кто тонет?
– Кенигсек, государь, да лекарь Петелин… Вон с тех досок упали в канал… Вон видно руки… борются со смертью…
– Живей лодки! Багры! Тащите сети!
Это уже распоряжался царь. Куда и гнев девался! Его заступило царственное человеколюбие – человеколюбие, которое через двадцать с небольшим лет и унесло из мира великую душу величайшего из государей… Известна, что в конце октября 1724 года Пётр, плывя на баркасе к Систербеку для осмотра сестрорецкого литейного завода, увидел недалеко от Лахты севшее на мель судно, которое плыло из Кронштадта с солдатами и матросами, и тотчас же бросился спасать людей, потому что судно, потрясаемое волнами, видимо погибало. Великодушный государь, добрый гений и слава России, сам бросился по пояс в воду, в ледяную воду конца октября! Всю ночь работал в этой воде, спасая людей, которых не успело унести бушевавшее море: успев спасти жизнь двадцати своим подданным, он сам схватил смертельную простуду и через несколько месяцев отдал Богу душу…
Это ли не величие!
И теперь здесь, в Шлиссельбурге, забыв Виниуса, свой гнев, нашествие шведов и все на свете, Пётр, стремительно сбежав с крепостной стены, так что за ним не поспевали ни Меншиков, ни Ягужинский, моментально вскочил в первую попавшуюся лодку и, чуть не опрокинув её, начал работать багром, страшно вспенивая воду в канале.
– Не тут… спускай лодку ниже… их унесло водой, – торопливо командовал он матросам.
И опять багор пенит воду канала.
– Нет… ещё ниже двигай…
Багор не выходил из воды.
– Данилыч! Вели закидать сети ниже, на перехват утопшим…
– Сам закидаю, государь… Помоги, Господи!
Багор что-то нащупал.
– Стой! Ошвартуйте лодку вёслами… Здесь!..
И багор, поднимаясь из воды, поднимал на её поверхность что-то вроде мешка…
То была спина утопленника… Скоро показались болтавшиеся как плети руки и ноги, повисшая голова… мокрые чёрные волосы, с которых струилась вода…
– Кенигсек! Благодарение Богу… может, отойдёт.
И царь снял шляпу и перекрестился.
– Ищите других!.. Они тут, должно быть, недалече.
Из толпы солдат и рабочих, стеною стоявших вдоль канала послышались возгласы:
– Не клади на землю утопшего, государь! Не клади!
– Качать его! Качать!
– Сымай кто зипун! На зипун его! Живо, братцы!
На берег из лодки полетел кафтан.
– Сам царь-батюшка не пожалел своей государевой одёжи, – слышалось на берегу.
– Пошли ему, Господи, Царица Небесная!
Государь бережно поднимает утопленника, как малого ребёнка, тревожно смотрит в его бледное лицо, посиневшее, ещё за несколько минут такое прекрасное лицо, и так же бережно передаёт несчастного на руки подоспевшим с Меншиковым матросам.
Утопленника кладут на растянутый царский плащ.
– Качайте… качайте, дабы изверглась из него вода… А ты, Данилыч, обыщи его карманы… нет ли важных государственных бумаг…
Меншиков вынимает из карманов утопленника несколько пакетов, отчасти подмоченных.
– Отдай их Павлу… пускай отнесёт в мою ставку и запечатает моей малой печатью… на досуге я сам разберу.
Меншиков отдал пакеты Ягужинскому.
– Нащупали! – крикнули с другой лодки, что была пониже.
– Подавай на берег! Да легче!
– Вот бредень, братцы, на бредне способнее качать!
– А другого на рогожу клади, рогожа чистая.
И началось усиленное качание трех мёртвых тел.
Царь стоит около Кенигсека и не спускает глаз с его посиневшего лица, перекатывающегося с правой щеки на левую и наоборот…
«Не изрыгается вода, не изрыгается… вот печаль! Какого нужного человека лишаюсь! Новый бы Лефорт был».
Царь подходит к покачивающемуся утопленнику и осторожно дотрагивается до его высокого, мраморной белизны лба.
– Холоден, как лёд…
– Вода студена, государь, – тихо говорит Меншиков.
– От ледяной воды, поди, сердце замерло, не выдержало.
– Знамо, государь, и не от такой воды дух захватывает, а тут долго ли?
Пётр, Меншиков и два матроса сменяют прежде качавших.
– Тряси дружней, вот так: раз-два, раз-два…
Жалкое, безжизненное, беспомощное тело!..
– Наддай ещё! Тряси!..
– Эх, государь, кабы в нём была душа, давно бы вытряхнули, – тихо говорит Меншиков.
– Так думаешь, нет уже её в нём?
– Думаю, государь; она ведь из воды умчалась в ту страну, где ей быть предопределено, може, в рай светлый, може, во тьму кромешную.
Между тем Ягужинский, придя в царскую палатку (государь не хотел жить в крепости, в доме, а, предпочитая свежий воздух открытого места, велел разбить себе палатку вне крепостных стен), чтоб запечатать вынутые из карманов утопшего Кенигсека бумаги в отдельный пакет, положил их на стол и при этом нечаянно выронил из одного конверта что-то такое, от чего он со страхом отшатнулся…
– Что это? – шептал он побледневшими от страха губами. – Она сама?.. У него?..
Он дрожащими руками взял конверт, из которого выпало это что-то страшное, и вынул оттуда розовые листки, которые привели его в ещё больший ужас…
«Её почерк… Господи!»
Листки выпали из его дрожащих рук.
«Сжечь все это… уничтожить…»
Он торопливо зажёг свечу.
«Сожгу… жалеючи государя, сожгу… А того не жаль, его уже не откачать… И её не жаль».
…Листки и то страшное – у самого пламени свечи.
«Нет, не смею жечь… Пусть будет воля Бога… А я от своего государя ничего не скрывал и этого не скрою. Пусть сам рассудит».
И Ягужинский взял со стола отдельный поместительный конверт, вложил в него бумаги Кенигсека и то… страшнее с розовыми листками… и все это запечатал малой царской печатью.
17Уже поздно ночью в сопровождении только Ягужинского возвратился царь из крепости в свою ставку.
– Какой пароль на ночь? – спросил он вытянувшегося перед ним у входа в палатку богатыря преображенца.
– «Март», государь, – шепнул преображенец.
– Не «Март», а «Марта», – поправил его царь.
Войдя в палатку и поставив в угол дубинку, он спросил Ягужинского:
– Где бумаги Кенигсека, которые я велел тебе запечатать? И не ждал, не гадал, и вот стряслось горе. Какого человека потеряли! Эх, Кенигсек, Кенигсек!
Ягужинский побледнел. Царь заметил это.
– Что с тобой, Павел? – спросил он. – Ты нездоров?
– Нет, государь, я здоров, – с трудом произнёс Павлуша.
– Простудился, может?
– Нет, государь.
– Но ты дрожишь. Может, я тебя замаял, утомил?
– Нет, государь, с тобой я никогда не утомляюсь.
– Не говори. Вон и Данилыч к ночи еле ноги таскал, а он не чета тебе, цыплёнку. Так где бумаги Кенигсека?
– Вот, государь, – подал Павлуша страшный пакет.
– А, хорошо. А теперь ступай спать, отдохни… Завтра рано разбужу… Похороним Кенигсека и Лейма с Петелиным, да и за работу… Экое горе с этим Кенигсеком!.. Ну, ступай, Павлуша, ты на ногах не стоишь.
Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в своё отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.
И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.
«Спать хочет, видимо, хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», – мысленно рассуждает с собой Павлуша.
Слышит, звякнула чарка о графин.
«Сейчас будет пить анисовку… Пьёт… Вторая чарка…»Слышится снова зевок…
«Ох, не уснёт, не уснёт».
Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило…
Зашуршала бумага…
– Ба! Аннушка! – слышит Павлуша. – Анна! Как она сюда попала, к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у неё не видел этого портрета…
Голос царя какой-то странный, не его голос. Ягужинского бьёт лихорадка.
– А! Розовые листочки… Её рука, её почерк…
«Господи! Спаси и помилуй… Увидел… Читает…»
– A! «Mein Lieber… mein Geliebter!»[172]172
Мой дорогой… мой возлюбленный! (нем.)
[Закрыть]
Голос задыхается… Слова с трудом вырываются из горла, которое, казалось, как будто кто-то сдавил рукой…
– Га!.. «deine Liebhaberin… deine Sclavin…»[173]173
Твоя любовница… твоя раба! (нем.)
[Закрыть] Мне так не писала… шлюха!..
Что-то треснуло, грохнуло…
– На плаху!.. Мало – на кол!.. На железную спицу!..
Опять звякает графин о чарку…
Снова тихо. Снова шуршит бумага…
– Так… Не любила, говоришь, е г о… это меня-то… тебя-де люблю первого… «deine getreuste Anna…»[174]174
Твоя вернейшая Анна… (нем.).
[Закрыть]. И мне писала «верная до гроба». Скоро будет гроб… скоро…
Чарка снова звякает…
«Опять анисовка… которая чарка!..»
– А! Улизнул, голубчик! В воду улизнул… не испробовал ни дубинки, ни кнута… А я ещё жалел тебя… Добро!..
Слышно Павлуше, что государь встал и зашагал по палатке… «Лев в клетке, а растерзать некого… жертва далеко…»
Что-то опять треснуло, грохнуло…
«Ломает что-то с сердцов…»
– Так не любила?.. Добро! Змея… хуже змеи… Ящерица… слизняк…
Он заглянул в отделение Ягужинского. Павлуша притворился спящим и даже стал похрапывать.
– Спит… умаялся.
Воротившись к себе, государь снова зашагал по палатке…
– Видно, давно снюхались. Немка к немцу… чего лучше!.. То-то ему из саксонской службы захотелось в русскую, ко мне, чтобы быть ближе к ней… Улизнул, улизнул, голубчик… Счастлив твой Бог… А эта, Анка, не улизнёт… нет!
Опять зашуршали бумаги…
«Читает… Что-то дальше будет?» – прислушивается Ягужинский.
Долго шуршала бумага… не раз снова звякал графин о чарку… И хмель его не берет, особенно когда гневен…
– Черт с ней, этой немкой!.. У меня Марта, Марфуша… Эта невинною девочкой полюбила меня. И будет у нас «шишечка».
Голос заметно смягчился…
– Только бы добыть Ниеншанц да дельту Невы… Добуду!.. Не дам опомниться шведам… А там срублю свою столицу у моря… Вот тем топором… Я давно плотник… Недаром и Данилыч назвал меня Державным плотником… Данилыч угадывает мои мысли… И прорублю-таки окошко в Европу… А там прощай, Москва… Ты мне немало насолила… В Москве и убить меня хотели, и отнять у меня престол… Москва и в антихристы меня произвела… Экое стоячее, гнилое болото!.. Теперь эта подлая Анка рога мне наставила, и все из-за Москвы… Нет! Долой старое, заплесневелое вино… У меня будет новое вино, и я волью его в новые мехи…
Пётр имел обыкновение говорить сам с собою, особенно ночам, когда и заботы государственные волновали его, когда новые планы зарождались в его творческой, гениальной голове. Ягужинский это знал и, находясь при царе неотлучно, ранее других подслушивал тайны великого преобразователя России.
– Ну и черт с ней! Не стоит она ни плахи, ни кола… Все же была близка по плоти… В монастырь бы следовало заточить, да нельзя, не православная… А то бы вместе с моею Авдотьей пожила там… Постриг бы её в Акулины… Вот тебе и Аннета, Анхен, Акулина!
«Опять вспомнил об Анне Монс… Только уж сердце, кажется, отходит», – думает Павлуша, продолжая прислушиваться.
– Черт с ней… А за обман накажу… Запру у отца и в кирку не позволю пускать… Пусть знает, как царей обманывать… Уж Марта не обманет, чистая душенька…
Он немного помолчал и потом вновь начал ходить по палатке, но уже не такими бурными шагами.
«Отходит сердце, слава Богу, отходит», – думал про себя Ягужинский.
Пётр опять заговорил сам с собою:
– А напрасно я ноне накричал на старика и чуть с раскату не сбросил… Ну да старый Виниус знает меня, моё сердце отходчиво. К вечеру и артиллерийские снаряды прибыли, и лекарства для войска. Теперь же не мешкая и двинемся к шведскому Иерихону, к обетованной земле… Нечего мешкать… Время-то летит, его не остановишь, а дел по горло. Для меня всегда день короток… Иной раз так бы и остановил солнце, чтобы подождало, не двигалось… Токмо мне не дано силы Иисуса Навина, а то и остановил бы солнце.
Он ходил все тише и тише. Потом Ягужинский видел из своего отделения, как гигантская тень царя, заслонив собою верх палатки, спустилась вниз.
Павлуша догадался, что царь сел к письменному столу.
– Ин написать на Москву, чтоб поторопились… Понеже– («Понеже» – его любимое слово… Значит, будет писать приказы», – решил Ягужинский и моментально заснул молодым здоровым сном.)
Рано утром, когда он проснулся, то увидел, что в отделении у царя уже было освещено.
– Понеже, – доносилось из царского отделения и слышался скрип пера.
«Опять пишет… Да полно, не всю ли ночь не спал?» —. недоумевал Павлуша, входя в отделение, где за письменным столом сидел государь.
– А, Павел, – заметил он вошедшего Ягужинского. – Выспался ли вдосталь, отдохнул?
– А как государь изволил почивать? – поклонился Ягужинский.
– Малость уснул, с меня довольно, – отвечал царь.
Потом, взглянув в лицо Ягужинского, Пётр спросил:
– Вечор, когда ты запечатывал бумаги Кенигсека, видел что печатаешь?
Павлуша смутился, но тотчас же оправился и откровенно сказал:
– Ненароком, государь, увидел и, не читая, тотчас же запечатал.
– Будь же нем, как рыба.
– Знаю, государь, свой долг и крепко держу крёстное целование.
– Ладно… Поди скажи Меншикову, чтобы не ждали меня и сейчас похоронили бы утопших… Мне недосуг, спешка в работе.
Он не мог бы теперь вынести вида своего врага, даже мёртвого.
И опять перо заскрипело по бумаге.