355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Сахаров » Петр II » Текст книги (страница 14)
Петр II
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 15:52

Текст книги "Петр II"


Автор книги: Андрей Сахаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 39 страниц)

– Отец… я… я уйду, – бледнея, промолвил князь Иван и направился к двери.

– Ступай, ступай! Ты только мешаешь.

– Отец, попридержись немного, не то будет плохо, – уже в дверях тихо произнёс молодой Долгоруков и вышел.

– Про какую духовную, подписанную государем, вы говорите, князь? – значительно посматривая на Алексея Долгорукова, спросил Остерман.

– А про ту духовную, в которой император Пётр Алексеевич после себя соизволил престол оставить своей обручённой невесте Екатерине.

– Про это, князь, я ничего не знаю.

– Ещё вчера его величество соизволил приложить к духовной свою руку, – нисколько не смущаясь, солгал князь Алексей.

– Как? Государь даже подписал? – притворно удивляясь, воскликнул Остерман.

Ему нетрудно было догадаться, что Алексей Григорьевич говорит про подложную духовную; он знал, что государь никакой духовной не подписывал.

– Как же, как же!.. Государь соизволил свою руку под духовной приложить.

– Я ничего не знаю… мне государь ничего не говорил про духовную. А она у вас, князь?

– У меня…

– Вы мне покажете? Мне хотелось бы взглянуть.

– Время придёт – увидишь, Андрей Иванович.

– Знаете ли, князь?.. Я вам дам добрый совет, – несколько подумав, проговорил Остерман. – Разорвите духовную…

– Что такое? – меняясь в лице, воскликнул князь Алексей. – Разорвать духовную государя? Зачем?

– А затем, князь, что эта духовная подложна, – спокойно ответил хитрый царедворец.

– Как… как ты смеешь! – багровея от злости, крикнул Алексей Григорьевич.

– Тише, князь! Вы, кажется, забыли, что находитесь у ложа умирающего государя. Вы вольны принять мой совет или нет, это – ваше дело. Я только говорю, князь, из жалости к вам; разорвите, сожгите подложную духовную, иначе она погубит вас! – и, не сказав более ни слова, Остерман не спеша вышел из спальни умирающего императора-отрока.

– А, хитрая лисица, пронюхал, про всё пронюхал! Ишь, каналья!.. Теперь наше дело пропало… духовную придётся уничтожить. И хитёр же Остерман, хитрее дьявола, его не скоро проведёшь, – вслух проговорил князь Алексей.

Наступила роковая ночь с восемнадцатого на девятнадцатое января 1730 года. В Лефортовском дворце, в царской опочивальне три архиерея совершили обряд соборования над императором-отроком, который уже находился в предсмертной агонии. Высшее духовенство, члены Верховного совета, а также сенаторы и генералитет собрались в соседней с опочивальней комнате и в грустном безмолвии ожидали роковой минуты.

Вице-канцлер Остерман, князья Алексей и Иван Долгоруковы находились около ложа умирающего государя. Умирающий державный отрок в беспамятстве стонал и бредил: он звал свою умершую сестру, царевну Наталью, говорил с нею. Вельможи, окружавшие умирающего царя, делали вид, что едва сдерживают рыдания, но главным образом следили за Долгоруковым.

Вот медленно отворились двери царского спального покоя, и в них вошла старица-инокиня, царица Евдокия Фёдоровна; опираясь на посох, ни на кого не смотря, она подошла к своему умирающему внуку-государю, дрожащей рукой перекрестила его и тихо промолвила:

– И ты, государь-внучек, в дальнюю дорогу собрался? Прощай, прости!.. Не чаяла я, не гадала, что переживу тебя. Думала – ты меня, старуху, похоронишь. Да, видно, не судил Бог. Голубчик, сердечный мой Петрушенька, милый внучек мой, на кого ты Русь святую оставляешь? – и царица-инокиня залилась слезами.

Но державный страдалец не узнал своей бабки; он метался в предсмертной агонии и со словами, обращёнными к князю Ивану Долгорукову: «Скорее запрягите сани, хочу к сестре ехать!» – скончался.

Остерман непритворными слезами оплакал юную пресёкшуюся жизнь своего державного питомца. Громко рыдал князь Алексей Григорьевич Долгоруков, но его слёзы были совсем другие: он плакал о потере своей власти, своего могущества. Несчастного князя Ивана без памяти вынесли из опочивальни умершего государя.

Спустя несколько времени, среди глубокой ночи, на колокольне Ивана Великого гулко прозвучал удар в большой колокол. То был вестник печали. Императора-отрока Петра II не стало: он скончался на пятнадцатом году своей жизни.

Царство русское осиротело.

П. В. Полежаев
ФАВОР И ОПАЛА
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН

Часть первая
ФАВОР
I

Затеял ты, брат Алексей Григорьевич[15]15
  Долгоруков Алексей Григорьевич (168? – 1734) – смоленский губернатор, с 1726 г. президент Главного магистрата.


[Закрыть]
, высоко взлететь, только, смотри, не спуститься бы где-нибудь в сибирских палестинах! – говорил своим обычным мягким голосом князь Василий Лукич Долгоруков двоюродному брату своему, князю Алексею Григорьевичу Долгорукову, на другой день после коронации Петра II Алексеевича, внука Петра Великого, в дружеской беседе в кабинете последнего один на один.

– Кому спуститься? Мне? Нет, брат Василий Лукич, не знаешь ещё ты меня, – самодовольно отозвался Алексей Григорьевич. – Кто, по-твоему, низвергнул нерушимого статуя Данилыча? Кто, по-твоему?

Василий Лукич тонко улыбнулся.

– Нерушимый статуй Меншиков, братец Алексей Григорьевич, рухнул оттого, что грузен очень стал, пьедестал не выдержал. Рухнул бы он и сам собою, да только после, а теперь сронить его постарались многие персоны, только не ты, брат Алексей.

– Кто же, по-твоему? Кто? – горячился Алексей Григорьевич.

– Кто? Хочешь знать? Так я скажу тебе: подкопался под статуя барон Андрей Иванович Остерман, которому сами того не ведая, дружно помогали сестрица государева Наталья Алексеевна, тётка, цесаревна Елизавета, да твой сынок Иван.

– Андрей Иваныч! Ха, ха, ха! Барон Андрей Иваныч! – захлёбывался от смеха Алексей Григорьевич. – Насмешил же ты меня, брат Василий. Вот и видно, что господином посланником состоял – видишь там, где ничего нет. Андрей Иваныч, брат, человек хворый, хоть и немец, а простой; даром что воспитателем считается государевым, а из моей воли никогда не выйдет. Захотел бы я, так завтра же его не было бы, да не хочу: человек он нужный, работник без устали, смирный и послушливый. Андрей Иваныч, что ль, посадил нас – меня и тебя – в Верховный совет[16]16
  Верховный тайный совет создан согласно указу Екатерины I от 8 февраля 1726 г. Первоначально в него входили Меншиков, Ф. Апраксин, Головкин, Остерман, П. Толстой, Д. Голицын и Карл Голштинский.


[Закрыть]
? Я, Василий, сам сел и тебя посадил. Хорош воротила, хороши и помощники! – и Алексей Григорьевич снова захохотал до слёз.

Князь Василий Лукич не возражал; он только по привычке едва заметно повёл правым плечом да досадливо забарабанил по столу тонкими, длинными, точно выточенными пальцами, на которых блестели перстни с драгоценными камнями.

– Хороши помощники, нечего сказать! – продолжал князь Алексей Григорьевич, лукаво прищуривая на брата зеленоватые глаза. – Девочка несмышлёная и хворая да ветреница, у которой на уме только пляски да песни. А что ж касается сынка моего, то всем известно, какой он отпетый идол.

– Ивана хулить тебе не след, брат, через него и вы все пошли, – заметил Василий Лукич. – Любит его государь чуть ли не больше себя.

– Любит, правда, да какая же Долгоруковым-то от этого польза? Иван не токмо что порадеть семейству своему, а напротив, норовит, как бы насолить ему. Кутежами только едиными в мыслях своих преисполнен.

– Молод ещё, выработается, – оправдывал племянника Василий Лукич.

– Нет, братец любезный, не в молодости тут дело. Вот другой мой сын, Николай, и моложе его, а понимает, что он – князь Долгоруков. Задумал я отвести государя от Ивана и поставить в фавориты Николая, а если не удастся Николая, то кого-нибудь из чужих сподручного.

– Напрасно, Алексей Григорьевич, напрасно ты это задумал. Отведёшь Ивана, так и сам останешься ни при чём. Поддержки-то, как я знаю, у тебя нет.

– Какой же мне ещё поддержки, окромя государя?

– Государь государем – это главное, а не худо бы заручиться и разными альянсами с другими фамилиями.

– А где же ты, милостивый мой князь, отыскал другие фамилии, кроме нашей? – с хвастливостью возразил Алексей Григорьевич. – Все такие фамилии покойный государь либо разогнал, либо поравнял с подлым народом.

– Ну нет, есть ещё, – задумчиво заметил Василий Лукич.

– Ну, скажи, где они, такие фамилии?

– Ну, Головкины, например.

– Канцлер Гаврило Иваныч? Ну уж, выбрал кого! Головкин, братец мой, не из больно знатных персон, да и сам Гаврило Иваныч ни то ни сё, ни рыба ни мясо. Нешто сделался силён, как выдал дочку замуж за жидка Ягужинского[17]17
  Как и у многих «птенцов гнезда Петрова», родственные корни П. И. Ягужинского покрыты мраком. Существует легенда о том, что его отец – музыкант из Литвы. Многие исследователи сходятся на том, что сама его фамилия – еврейского происхождения (от корня «Иегуда», того же, что и у позднейшего «государева ока» – Генриха Ягоды, и у псевдонима А. М. Горького – «Иегудиил Хламида»).


[Закрыть]
? Славная поддержка!

– Ну, есть кроме Головкиных и другие фамилии, Голицыны, например.

– Голицыны, не спорю, древнего рода, Гедиминовичи[18]18
  Голицыны… Гедиминовичи… – Родоначальник Голицыных Михаил Булгаков-Голица, по преданию, потомок в седьмом или восьмом колене литовского великого князя Гедимина.


[Закрыть]
, да только они теперь не в силе. Государь их не любит.

– Государь молод, на привязанность или неприязнь его рассчитывать много не следует, – с задумчивостью проговорил Василий Лукич. – Да и где же проявилась неприязнь к Голицыным?

– Об этом не беспокойся – дело сделано. Как только отослали нерушимого статуя, я, зная, что со стороны Голицыных, особенно со стороны Михаилы Михайловича, будет какая-нибудь вспышка в пользу Данилыча – были они, ты знаешь, хороши между собою, служили вместе покойному, – я тогда же шепнул о дружбе фельдмаршала Михайлы с Меншиковым, предупредил, значит, как следует. Вот когда Михаила Михайлович явился из Украины в Петербург и, получив аудиенцию, начал укорять государя, что ссылать людей заслуженных без суда неподходящее дело, так государь обернулся к нему спиною и явную показал немилость. С тех пор нам Голицыны не опасны. Где их сила? Знаешь сам, какие у них, у Дмитрия Михайловича[19]19
  Голицын Дмитрий Михайлович (1655—1757) – князь, член Верховного тайного совета, известный библиофил. Умер в Шлиссельбургской крепости.


[Закрыть]
и Михайлы Михайловича, упрямые характеры, а такие характеры Пётр Алексеевич не полюбит.

Василий Лукич, по обыкновению, не показал ни одобрения, ни осуждения, только, после небольшого раздумья, он спросил брата:

– Заметил я, что цесаревна Елизавета в последнее время стала к Голицыным особливо благосклонна – не было бы тут чего?

– А чему быть? – вопросом ответил Алексей Григорьевич. – Цесаревне понравился племянник фельдмаршала Михайлы, молодой Бутурлин – вот и всё тут. Боишься ты, брат Василий, влияния на государя цесаревны, он больно уж её любит, а по-моему, это ничего. Цесаревне не ребёнок нужен, ведь это только немцу Андрею Иванычу могла прийти такая шальная мысль – женить племянника на цесаревне для совокупления-де воедино двух царственных ветвей! Цесаревну мы отведём, выдадим её замуж за границу, Иван постарается… Да и самого государя можно отвлечь: иной раз и служанка покажется не хуже госпожи…

И Алексей Григорьевич, вплотную наклонившись к уху Василия Лукича, начал шептать:

– Заметил государь камеристку у цесаревны, смазливенькую такую, как будто схожую с цесаревной, вот Иван и уладил… Не пожалел заплатить и пятидесяти тысяч рублей… Проводил девушку к государю… Слюбились… С той поры государь не как прежде дорожит и сестрою своей, Натальей Алексеевной.

– Неужто? – удивился Василий Лукич. – Да как же это? Ведь государю только двенадцать лет минуло с прошлого октября.

Алексей Григорьевич самодовольно хихикнул и утвердительно мотнул головой.

Как ни был свободен от предрассудков относительно служения Эроту князь Василий Лукич, видевший разные виды при иностранных дворах, но и он заметно смутился от рассказа брата. «А впрочем, – тотчас же мелькнуло в его голове, – оно, может быть, и к лучшему…» В изобретательном уме дипломата моментально обрисовались картины перенесения и на русскую почву тех порядков, какие он видел за границей, в Швеции и Польше, картины, вполне удовлетворявшие олигархическому духу, в которых всё было: и власть, и слава, и почести, не было только одного – мысли о подлом народе.

Беседа братьев протянулась до полуночи; обо всём, казалось, было переговорено и условлено, но через несколько часов случилось обстоятельство, которое всё-таки не предвиделось.

На другой день после совещания, утром, весь придворный круг облетело известие о каком-то подмётном письме, поднятом у Спасских ворот близ Кремля и тотчас же представленном господину обер-камергеру Алексею Григорьевичу. В письме содержалось прошение за павшего статуя Александра Даниловича Меншикова. Гневом вскипел Алексей Григорьевич, прочитав это письмо, и по первому побуждению предположил было скрыть его от всех, уничтожить без следа, но потом, обдумав хладнокровно, решил, напротив, показать его государю и прочитать, разумеется, с приличными пояснениями. Письмо, написанное, как видно, неопытным человеком и притом пояснённое ядовитыми примечаниями, не могло не раздражить государя, не могло не оскорбить его самолюбия и гордости. В нём, после упоминания о заслугах Данилыча, высказывался извет о низких замыслах окружающих теперь государя любимцев, ведущих его к образу жизни, недостойному царского сана.

«Кто мог быть автором этого письма? – задавался вопросом Алексей Григорьевич. – Где отыскать его?» Ясно, что автором должен быть кто-нибудь из сторонников Меншикова, но после падения статуя этих сторонников вовсе не оказывалось: все тогда отшатнулись от опального семейства. Одни только Голицыны в то время не лягнули упавшего – не их ли дело и подмётное письмо? Однако же, как ни казалось с первого взгляда подобное объяснение естественным, но оно до того противоречило всем известному характеру обоих Голицыных, что не представлялось никакой возможности к назначению над ними инквизиции. Да и к чему бы повела такая инквизиция против Голицыных? Только к возмущению против себя фамилии сильной, всеми уважаемой, ссориться с которой, при не утвердившемся ещё собственном положении, было не совсем безопасно. И Голицыных оставили в покое, направив в иные сферы все тайные силы к разысканию виновного автора. Кроме легиона шпионов, составили и обнародовали манифест, в котором обещалось прощение автору, если он сознается добровольно сам, назначалась награда тому, кто донесёт о виновном, и жестокая кара тому, кто, зная виновного, укроет его.

Долго не отыскивалось никаких следов, но наконец, по каким-то тёмным слухам, ходившим между монахинями Новодевичьего монастыря, где проживала бабушка государя, царица Евдокия Фёдоровна – инокиня Елена, – подозрение остановилось на духовнике её, монахе Клеонике. Постельницы и послушницы, прислуживавшие у бабки-государыни, большие охотницы, как и во всех обителях, подслушивать и подсматривать, стали сначала только между собой, а потом и с другими смиренными сёстрами-монахинями Новодевичьего монастыря шушукаться о том, что монах Клеоник, духовник старой царицы, стал в последнее время особенно частенько навещать свою духовную дочь и о чём-то толковать шёпотом, выслав предварительно всех докучных свидетелей. Как ни тихо шептал отец Клеоник, но острое ухо смиренных сестёр подслушало, что он уговаривает царицу похлопотать перед государем о помиловании родной сестры Дарьи Михайловны Меншиковой, Варвары Михайловны Арсеньевой, самой приближённой к опальному семейству и сосланной в Александровскую слободу. Сплетни об этих переговорах, перелетая от одной к другой, перешли за монастырскую ограду к дворцовой челяди, а потом и к самим господам, княгине Прасковье Юрьевне и к мужу её, самому князю Алексею Григорьевичу.

Монаха Клеоника притянули к розыску. На первом же допросе духовный старец чистосердечно сознался в своих хлопотах перед царицей в пользу Арсеньевой, сославшись на просьбы Ксении Михайловны Колычевой, тоже сестры Меншиковой и Арсеньевой, жившей постоянно в Москве, к которой привёл его знакомый монах, отец Евфимий. Привели к розыску Колычеву. Ксения Михайловна сначала заперлась было, но потом, под пыткой хомутом и ремнём[20]20
  Пытка хомутом и ремнём заключалась в том, что, накинув хомут на шею обвиняемому, привязывали его за руки и ноги к противоположным столбам, а затем секли по обнажённому телу кнутом.


[Закрыть]
, во всём повинилась, добавив ещё то обстоятельство, что отец Клеоник, рекомендованный ей через знакомую Бердяеву, взял с неё за свои хлопоты взятку тысячу рублей. Притянули отца Евфимия, Бердяеву и всех, кто сколько-нибудь соприкасался с этим делом, допытывались, не было ли участия в подкупе Меншиковых и не было ли подброшенное к Спасским воротам анонимное письмо сочинением самого Александра Даниловича. Но как ни пытали, как ни разыскивали, но автор письма не открылся.

Отцов Клеоника и Евфимия, Колычеву и Бердяеву разослали по разным отдалённым местам, но этими наказаниями не удовольствовались. Алексею Григорьевичу всё мерещилось непосредственное участие Меншикова в подмётном письме, всё чудилось, что до тех пор, пока Данилыч не погребён в сибирских снегах, а живёт в своём Ораниенбурге и пользуется громадным богатством, подобные попытки постоянно будут возобновляться и, наконец, могут сделаться небезопасными. Под давлением таких опасений Алексей Григорьевич сумел возбудить в государе заснувшее раздражение, представить участие Меншикова в сочинении письма делом доказанным и достигнуть совершенной гибели всего опального семейства. Александра Даниловича с женой, сыном и дочерьми отправили в Берёзов, в простой рогожной кибитке и в двух простых телегах, лишив решительно всего имущества, а Варвару Михайловну Арсеньеву сослали в белозёрский Сорский женский монастырь, под строгий присмотр и на нищенское содержание.

II

Розыск производился негласно, и во всё продолжение его инокиня Елена, бывшая царица, оставалась совершенно безучастной. Никто её не беспокоил. Тихо, уединённо текла её жизнь в монастырских стенах, среди полного обилия царского содержания, назначенного ей тотчас же по вступлении на престол внука. Но внешняя безмятежность не есть ещё безмятежность внутреннего мира. Правда, её государственная честь была восстановлена – на другой же месяц по воцарении Петра II Верховный тайный совет сделал распоряжение об уничтожении повсеместно манифеста о преступлениях царевича Алексея Петровича и о скандальных отношениях её с майором Глебовым; её освободили из тюремного заточения, назначили большую сумму, ежегодно до шестидесяти тысяч рублей, отписали ей несколько деревень, образовали ей особый придворный штат, но всё это далеко не удовлетворяло её честолюбия. Почти двадцатилетняя монастырская жизнь, кончившаяся разгромом всех её тайных надежд, потом почти десятилетнее строгое тюремное заключение в Шлиссельбурге, полное лишение самых первых удобств убелили её некогда роскошные волосы, провели глубокие морщины на пожелтевшем лице, высушили барскую полноту, согнули прямой стан, но не сломили родовой гордости и лопухинского упрямства.

Не мир и спокойствие внесли новые почести в душу старой царицы, а самую едкую и самую жгучую скорбь. И в монастыре, и в крепости она надеялась, не отдавая себе ясного отчёта, на поворот своей судьбы, на возвращение к старому после зловредных и небывалых затей покойного мужа-тирана. Но вот этот поворот как будто и совершился: на престоле её родной внук, а не дети ненавистной немки; все почти сподвижники гонителя-мужа, не исключая и злодея Меншикова, исчезли, а лично ей этот поворот не принёс именно того, чего так жаждала её душа. Сначала счастье как будто бы улыбнулось: вскоре по приезде её в Москву из Шлиссельбургской крепости все высокопоставленные влиятельные персоны, вице-канцлер и воспитатель барон Андрей Иванович Остерман, бывший вице-канцлер Шафиров, Голицыны и Долгоруковы домогались её внимания раболепными искательствами, кто письменно, кто лично, все ожидали, как и она сама, что ребёнок, родной внук, из власти её не выйдет, как бывало по родительскому старинному уважению, но на деле вышло иное. Родной внук оказался чужим, оказал ей все наружные знаки почтения, но не только не открыл ей своего сердца, а напротив, совершенно бесповоротно и видимо для всех отшатнулся. Родной внук не пригласил её жить с собой в царском дворце, выслушал равнодушно, если не с досадой, её советы о бережении здоровья, придал своему свиданию какой-то официальный характер, взяв с собой на это свидание, кроме сестры Натальи Алексеевны, и цесаревну Елизавету, которую, как дочь ненавистной немки, старухе царице видеть было в высшей степени неприятно. По примеру государя отшатнулись от неё и все высокие персоны, увидев, что нечего в ней искать, что без силы и значения она – как развалина прошлого. Только и раболепствовали перед нею монахини, послушницы, приживалки, церковные чины да свой штат, получающие от неё хлебные даяния.

В душе вдовствующей царицы началась тяжёлая борьба, более тяжёлая, чем во всё пережитое время в монастыре и крепости. Там хотя и было много лишений, но было и своего рода спокойствие безмолвной покорности перед силою, но теперь, в каждую минуту, обман самого напряжённого ожидания. Не слышала она в церкви молитв, не слышала дома в келье обращённых к себе вопросов послушниц, всё прислушиваясь как будто к отдалённым шагам высоких персон, присланных раболепно умолять её занять подобающее место власти, место полной, безотчётной царицы и руководительницы государя, но – всё кругом тихо, с утра до позднего вечера утомительно тихо. Ни внука и никаких высоких персон не появлялось. И сознаёт она порой своё положение, силится усмирить мятежные помыслы, побороть их молитвой, постится, как постились самые строгие подвижники, по целым дням ничего не ест, а всё не может переломить себя, а всё желчь накипает, поднимается, душит и обрушивается на прислужниц, ни в чём не повинных.

Забыли старуху бабку государь внук, государыня внучка и весь придворный чин; у них у всех свои интересы, свои заботы – удовлетворить жажде молодых сил, ничем не сдерживаемых.

Двенадцатилетний государь въехал в Москву за три недели до коронации и занял с сестрой своей, старше его годом, Натальей Алексеевной, с тёткой Елизаветой и приближёнными придворными Лефортовский дворец в Немецкой слободе. Москва ликовала, а с ней ликовал и весь русский народ. Массы народа провожали государя по всему пути из Петербурга до Москвы, и ещё большими несчётными толпами теснился он, с утра и до вечера, около дворца, желая хотя бы только взглянуть на своего надёжу царя, о котором ходили такие добрые и хорошие слухи. Истомился народ от тяжёлых войн покойного деда-государя за какое-то тухлое болото, от которого он в душе открещивался, которого и даром не желал бы взять и в котором погибали тысячами пригнанные туда серые работники, истерзался народ от новшеств, ненавистных русскому сердцу, и охотно верил, что тяжкие времена миновали, что новый юный царь пойдёт не по следам деда, а по пути православных исконных царей. Мил был русской душе юный царь по печальной судьбе отца. Все, богатый и бедный, горожанин и крестьянин, все передавали друг другу, что царевич Алексей Петрович был замучен отцом за любовь к русской старине, что, по злобе своей, старый дед хотел передать престол детям от немки, для этого им и коронованной, но вот Бог не попустил неправды и всё-таки возвёл на державство законную отрасль.

Коронование императора Петра II совершилось по обыкновенному церемониалу и с обычными празднествами, милостями и увеселениями. Целую неделю, изо дня в день, продолжались торжества, целую неделю оглушал весь город звучный трезвон всех московских колоколов, а по вечерам зажигались потешные огни. Для увеселения народного были устроены в Кремле и в других частях Москвы хитро устроенные фонтаны, выбрасывавшие водку и вино.

Не успели ещё кончиться коронационные забавы, как получено было известие, которое тоже должно было быть отмечено особым торжеством: в Киле у Анны Петровны, герцогини Голштинской, родился сын, ставший потом императором Петром III. Казалось бы, сыну царевича Алексея Петровича не было особого повода радоваться рождению двоюродного брата, сына Анны Петровны, но радовалась Елизавета Петровна, глубоко и нежно любившая сестру, а что радовало тётку Елизавету, то радовало столько же, если не больше, и племянника. Предположено было отпраздновать семейную радость великолепным балом.

К ярко освещённому подъезду Лефортовского дворца нескончаемой вереницей тянутся всевозможных видов кареты, колымаги и возки, из которых выпархивают или вываливаются важные персоны того времени. Гости в парадных кафтанах, вышитых золотом, и гостьи в лёгких богатых робах наполняют обширные залы, то величаво прохаживаясь, то собираясь кружками. Давно ли требовалась вся мощная сила Петра Великого, чтобы вывести русскую женщину из запертого терема на учреждённые им зловредные ассамблеи, а вот, через два года после смерти Петра, эта самая женщина не только совершенно освоилась со своим новым положением, не только усвоила западные манеры, но и пошла в уровень, если не дальше, по лёгкости отношений к мужской половине. Конечно, бывали исключения, встречались ещё женщины, не смевшие поднять глаза на мужчин, не отвечавшие на их вопросы или отвечавшие только односложными «да» и «нет», считавшие чуть ли не позором подать кавалеру свою руку, да вдобавок ещё обнажённую, но зато нередко можно было видеть и дам, которые по костюму и манерам не уступали самым элегантным версальским богиням. Давно ли, три-четыре года назад, при деде Петре, ассамблейные костюмы отличались крайней простотой, такой простотой, что на самом государе, с которого, разумеется, брали пример и другие, не в редкость бывали чуйки и кафтан, заштопанные заботливой рукой Екатеринушки, а теперь бальные робы стали поражать иностранцев изумительной роскошью по изысканности тканей и по дорогим отделкам из драгоценных камней.

Трудно представить такую разнообразность общества, какая была на Руси в начале второй четверти XVIII столетия вообще и в особенности на придворном бале, данном по случаю рождения голштинского принца, на котором толпились все официальные и неофициальные представители Петербурга и Москвы. Приехал весь дипломатический корпус, присутствовавший на коронации: имперский посланник граф Вратиславский, испанский – герцог де Лириа, датский – Вестфален, польский – Лефорт и другие, с семействами и свитами, придворные, министры, сенаторы, президенты и некоторые приехавшие провинциальные административные чины. Женский персонал представлял собой роскошный букет, из которого особенно выделялись замечательные красавицы того времени: цесаревна Елизавета Петровна; замужние дочери канцлера Головкина, графиня Ягужинская и княгиня Трубецкая; княжна Катерина Долгорукова, дочь Алексея Григорьевича; Наталья Фёдоровна Лопухина и только что в первый раз выехавшая пятнадцатилетняя графиня Наталья Борисовна Шереметева.

В ожидании выхода государя все приехавшие разделялись на отдельные две группы, мужскую и женскую, состоявшие из групп более мелких. Не было только сестры государя, царевны Натальи Алексеевны, и её отсутствие удивляло всех, так как все знали, как дружны между собой брат и сестра. О причинах этого отсутствия все обращались с вопросами к её придворному штату и слышали в ответ, что царевна нездорова, но этот ответ никого не удовлетворял.

– Как же нездорова, когда она вчера вечером навещала тётку, герцогиню Курляндскую? – с недоумением спрашивали друг друга придворные.

Спросили Анну Ивановну, но та не дала никакого положительного ответа.

Заиграла музыка, и из внутренних покоев показался недавно пожалованный обер-камергер Иван Алексеевич Долгоруков, за которым шёл юный государь в сопровождении двух своих воспитателей, барона Андрея Ивановича Остермана и князя Алексея Григорьевича Долгорукова. Для открытия бала Пётр Алексеевич пригласил тётку, цесаревну Елизавету, с которой и начал первый контрданс. Император и цесаревна, бесспорно, составляли самую красивую пару. Государь в последние месяцы заметно изменился, вырос, похудел, все черты сделались резче, и он, вкусивши от прелестей мира сего, казался гораздо старше двенадцати лет. В его больших голубых глазах, постоянно смотревших на свою даму, блестел далеко не детский огонёк, а на щеках горел густой румянец, вспыхивавший яркой краской каждый раз, когда голова его наклонялась к тётке. Для Елизаветы Петровны, которой в то время только что минуло двадцать лет, наступил тот возраст, в котором женская красота владеет полным очарованием. И невольно при взгляде на эту парочку приходила мысль, что, пожалуй, шальной Андрей Иванович едва ли не был прав в прожекте совокупления двух царственных ветвей.

Тётка и племянник танцевали естественно, с изумительно привлекательной грацией, хотя, отдавшись оживлённому разговору, по-видимому, нисколько не заботились о выделывании па.

– Отчего, государь, Наташи нет? – спрашивала тётка.

– Вчера и сегодня я её не видал; Андрей Иванович говорит, будто больна, да я думаю, совсем не от болезни.

– А отчего же?

– Ревнует, Лиза, к тебе.

– Ко мне? – удивилась тётка. – С какой стати? Ты так её любишь!

– Люблю её, а тебя больше, много больше… Тебя очень, очень люблю… Как никогда не любил и никогда не буду.

– Полно, Петруша, ты молод очень, не понимаешь ещё, что такое любовь, – с улыбкой, но наставительно заметила цесаревна.

– Что ты, Лиза, меня всё коришь, молод да молод… Не ребёнок я и понимаю, всё понимаю, – с грустью и слезами в голосе порывисто шептал государь.

– Что же ты понимаешь, Петя?

– А то, что ты меня никогда не любила и не любишь.

– Вот и совсем неправда… Хочешь, докажу тебе?

– Докажи, Лиза, – умолял племянник.

Цесаревна приняла серьёзный вид и с комической важностью стала декламировать слова, написанные государем сестре своей на другой день после восшествия своего на престол, а потом, через несколько недель, высказанные им лично в заседании Верховного тайного совета:

– «Богу угодно было призвать меня на престол в юных летах. Моею первою заботою будет приобресть славу доброго государя. Хочу управлять богобоязненно и справедливо. Желаю оказывать покровительство бедным, облегчать всех страждущих; выслушивать невинно преследуемых, когда они станут прибегать ко мне, и, по примеру римского императора Веспасиана, никого не отпускать от себя с печальным лицом».

– Видишь, как люблю тебя, выучила наизусть… Какие хорошие мысли у тебя, Петруша!

– Не мой они, Лиза, Андрей Иванович написал и дал мне выучить, – уныло сознался государь, но потом быстро добавил: – Но не думай, Лиза, я и сам могу написать не хуже.

– Верю, государь, твои воспитатели с отменной похвалой отзываются о твоих способностях; все говорят, что ты развит не по летам.

– Опять, Лиза, про годы, – упрекнул племянник.

– Что же делать, Петруша, не виновата же я, что родилась твоей тёткой и за столько лет прежде тебя.

– А я не хочу иметь тебя тёткой!

– А кем же, Петруша?

– Моею женой, – решительно высказал государь.

Лицо цесаревны сделалось серьёзно, как будто какое-то облачко, не то нерешительности, не то сожаления, пробежало по нему; но это мелькнуло моментально, и тотчас же, с прежней ласковой улыбкой, она обратилась к своему влюблённому кавалеру:

– Какой ты упрямец, Петруша, сколько раз я тебя просила не говорить мне об этом… Я тебя люблю как племянника, как брата, как дорогого друга, но не могу любить как мужа… Вспомни, что тебе только двенадцать лет, а мне за двадцать, чуть не старуха! Какая же пара! Посмотри, сколько хорошеньких молоденьких девушек! – уговаривала цесаревна, указывая на танцующих дам.

– Мне никого не нужно, кроме тебя! – упрямо настаивал племянник. – А я знаю, Лиза, почему ты не хочешь быть моей женой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю