Текст книги "Елизавета Петровна"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 55 страниц)
Всё это, конечно, знал Зиновьев, и всё это заставляло его ещё упорнее скрывать известную ему тайну происхождения графа Свенторжецкого.
Граф Иосиф Янович сам помогал Сергею Семёновичу в его сдержанности. Он являлся в дом Зиновьевых только с официальными визитами или по приглашению на даваемые изредка празднества, но на особую близость не навязывался, будучи совершенно погружён в водоворот шумной светской жизни.
Однако с появлением в доме Зиновьевых княжны Людмилы Васильевны визиты Свенторжецкого сделались чаще и продолжительнее. Видимо, княжна произвела на него сильное впечатление, и он стал усиленно ухаживать за нею.
Княжне были далеко не противны возбуждённые ею в графе чувства – так, по крайней мере, можно было судить по её отношениям к молодому графу, которые, по мнению Сергея Семёновича, могли бы быть даже более сдержанными, в особенности в дни глубокого траура.
Всё это промелькнуло в уме Зиновьева и вылилось в восклицании: «Неужели и эта – самозванка». Однако он оторвался от этих дум, собрал бумаги и уехал на службу, но и в деловой атмосфере присутствия роковой вопрос о том, что ему делать, не выходил из его головы. Он припоминал поразительное сходство побочной дочери мужа его сестры князя Полторацкого – Тани Берестовой с княжной Людмилой, сопоставлял этот факт со странным поведением в Петербурге его племянницы, и вследствие этого толки дворни, о которых ему докладывал Пётр, порождённые рассказами какого-то захожего человека, приобретали роковую вероятность.
Однако вопрос: «Что же делать?» – становился серьёзным и вместе с тем трудноразрешимым. Как доказать самозванство княжны Полторацкой, если только это самозванство действительно, как утверждает пущенная в дворне молва? Ведь этой молвы, пожалуй, не удержать распоряжением не болтать вздор. Ведь слово что воробей: вылетит – не поймаешь. Из застольной молва полетит на улицу, проникнет в палаты разных господ, пойдёт кататься по Петербургу, осложняемая прикрасами, и может, наконец, дойти и до государыни. Его, Зиновьева, сочтут сплетником и укрывателем, и тогда, пожалуй, быть беде неминучей.
Такими мрачными красками мысленно рисовал себе будущее Зиновьев, и снова пред ним восставал роковой вопрос: «Что же делать?»
Между тем предпринять что-либо было нельзя. Власти тамбовского наместничества признали тождество княжны Полторацкой с оставшеюся в живых девушкой. Она была утверждена в правах наследства после матери, введена во владение всем имением покойной. Дворовые считали её княжной. Нельзя же было на основании сплетни, пущенной каким-то проходимцем, поднять историю, возбуждение которой злые языки могли бы ещё истолковать желанием получить наследство от бездетной сестры.
Сергей Семёнович решил, как и в деле графа Свенторжецкого, дать событиям идти своим чередом.
IIРАДУЖНЫЕ МЕЧТЫ
Вскоре после доклада Петра, так встревожившего Сергея Семёновича Зиновьева, княжна Людмила Полторацкая покинула гостеприимный кров дяди и переехала в собственный дом, представлявший собою целую усадьбу с садом и даже парком, или же, собственно говоря, расчищенным лесом. Он был расположен на левом берегу Фонтанки, тогда ещё не входившем в состав города и считавшемся предместьем.
Впрочем, это соответствовало желанию осиротевшей княжны, просившей Сергея Семёновича приобрести ей дом непременно на окраине.
– Почему это, Люда? – спросил её Зиновьев.
– Я привыкла к деревне, к простору, к зелени деревьев летом, к их белому заиндевевшему виду зимой… Здесь у вас, в центре, меня давит эта скученность построек, мне недостаёт воздуха.
– Но на окраине жить небезопасно.
– Какие пустяки! Я ведь не одна – у меня слуги. Одних мужчин восемь.
– Этого мало. Придётся выписать из именья ещё несколько, если ты настаиваешь на своём желании жить в глуши и если мне удастся приобрести тебе помещение, которое мне показывали в предместье, – и Зиновьев рассказал об усадьбе на Фонтанке.
Княжна Людмила осталась в восторге от дачи.
– Это именно то, о чём я мечтаю! – воскликнула она.
– Ну, было о чём мечтать! Такая даль и глушь, – возразил Зиновьев. – Впрочем, если хорошенько меблировать, то будет ничего. Дом сухой и тёплый, построен прочно. Старик строил для себя и для женатого сына, да вот не привёл Бог.
– Почему же он продаёт?
– Это очень печальная история. Эта дача принадлежит одному старому отставному моряку, у которого был единственный сын, год как женившийся. Они жили втроём на Васильевском острове, но их домик был им и тесен, и мал. Старик купил здесь место и принялся строить гнездо своим любимцам – молодым супругам, да и для себя убежище на последние годы старости. Всё уже было готово, устроено, оставалось переезжать, как вдруг один за другим, его сын, а за ним и сноха, заболев оспой, умерли в течение одних суток. Старик, конечно, в полном отчаянии и не может видеть дом, выстроенный им для тех, кто теперь лежит на кладбище.
– Какой ужас! Я понимаю его! – побледнела княжна.
– Он отдаёт эту усадьбу за бесценок, а сам уже находится в Александро-Невском монастыре послушником. В виде вклада он отдал все имевшиеся у него деньги и те, которые выручит от продажи дома на Васильевском острове. Покупную цену за эту дачу тоже, по его желанию, надо будет внести в монастырскую казну.
– Почему же ты до сих пор не купил её для меня, дядя? Прошу тебя, кончай как можно скорее.
– Хорошо.
В доме с антресолями было десять комнат, разных по величине; некоторые из них были очень велики. Дом стоял в глубине обширного двора, огороженного дубовым забором с такими же массивными воротами. Крыльцо было с вычурным навесом и выходило на этот двор. На последнем были людская, кухня, погреб, сараи и конюшня. С другой стороны к дому примыкал огромный сад, тоже огороженный высоким забором, в котором была проделана небольшая калитка, из дома же ход в сад был через дверцу, соединённую сенями с внутренними комнатами. Это было нечто вроде потайного хода, обычного в постройках того времени. Заднее крыльцо выходило на двор за углом дома.
За домом тянулся обширный парк, отделённый от сада и двора деревянною решёткою и обнесённый тоже забором, но не таким высоким, как сад и двор. Верхи заборов были усеяны остриями длинных железных гвоздей, от лихих людей, не любящих ходить прямым путём.
Княжна положительно пришла в восторг от всего.
В несколько дней сделка была совершена, и Людмила Васильевна сделалась собственницей понравившегося ей дома.
Если она продолжала жить у дяди, то это происходило потому, что в доме работали обойщики, закупались принадлежности хозяйства и из Зиновьева ещё не прибыли остальные выписанные дворовые. Не приведены были ещё и лошади.
Княжна ежедневно ездила в свой дом и торопила с окончанием его внутренней отделки. Несмотря на радушное отношение к ней дяди и тётки, она понимала, что последняя из расчётливости будет очень довольна, когда племянница уедет из их дома. Сергей Семёнович не разделял этих помыслов своей жены, но после доклада Петра и размышления над этим докладом тоже стал желать отъезда племянницы, но совершенно по другим основаниям. Настроенный в известном направлении, он подозрительно следил за каждым её словом и даже жестом, и ему казалось, что он всё более и более убеждается в правоте слуха, пущенного в его дворню.
Слух замолк. Дворовые люди Зиновьевых, не имея тех данных, которые были в распоряжении их господина, естественно, не могли поверить этому слуху и, решив, что это – просто «брехня», забыли о нём.
Не забыл о нём только камердинер Пётр и, кажется, считал его весьма правдоподобным, а потому порой исподлобья довольно мрачно посматривал на княжну Людмилу Васильевну.
Последняя, конечно, ничего не подозревала, так как до неё сплетня дворни не достигла. Она светло и радостно глядела в будущее и, оставаясь одна, самодовольно и счастливо улыбалась. Однако при людях, даже при дяде и тётке, она сдерживала свою весёлость, не гармонировавшую с её скорбным костюмом – траурным платьем.
Она находилась теперь в Петербурге. Сколько раз в Зиновьеве она мечтала об этом городе, который княгиня Васса Семёновна вспоминала с каким-то священным ужасом, – до того казался он покойной современным Содомом.
Обласканная императрицей, которой представил её дядя, княжна Людмила Васильевна была назначена фрейлиной, но ей был дан отпуск до окончания годового траура; по истечении же последнего она надеялась вращаться в том волшебном мире, каким в её воображении представлялся ей двор. Она была уверена, что, как невеста блестящего жениха – князя Сергея Сергеевича Лугового, – она всегда, при желании, сохранит на него свои права, и, наконец, она знала, что она являлась предметом поклонения красавца графа Иосифа Яновича Свенторжецкого, и чувствовала, что сама невольно поддавалась его обаянию. Чего ещё надо было ей желать? Жизнь открывалась пред нею роскошным пиром, и она решилась не уходить с этого пира голодной и жаждущей. Наконец самостоятельная жизнь в отдельном, как игрушка, устроенном и убранном домике, где она будет принимать нравящихся ей людей, довершала очарование улыбавшегося ей счастливого будущего.
Радужные мечты спускались на головку княжны, когда она пред сном, оставшись одна, нежилась в кровати. Ей виделись роскошно убранные и ярко освещённые дворцовые залы, богатые туалеты дам, блестящие мундиры кавалеров; ей представлялась и она сама, красивая, нарядная, окружённая толпою вздыхателей, на первом плане которых стоял граф Свенторжецкий, а затем уже князь Луговой и граф Свиридов.
При воспоминании о первом какое-то странное чувство охватывало не только сердце, но и ум Людмилы. Ей казалось что она хочет что-то вспомнить, но не может. Каким-то далёким прошлым веяло на неё от графа Свенторжецкого, особенно от его глаз, устремлённых на неё и заставлявших её подчас нервно передёргивать плечами. Ей казалось, что она видела его где-то и когда-то, но при всём напряжении памяти вспомнить не могла. Ей не приходило и на мысль, что игравший с нею в Зиновьеве мальчик Осип Лысенко именно и есть этот самый граф Иосиф Свенторжецкий.
Граф, конечно, не подавал повода к нежелательным для него воспоминаниям. Чувство, которое он, ещё будучи мальчиком, питал к своей маленькой подруге, таилось в его сердце подобно искре, из этого чувства под горячими лучами красоты расцветшей и развившейся княжны Людмилы быстро разгорелся неугасимый огонь страсти. Эта-то страсть и была тем обаянием, силу которого чувствовала на себе княжна Людмила.
Впрочем, в её сердце ещё не зарождалось ответное чувство; оно было занято, или так, по крайней мере, казалось княжне Людмиле.
Со дня её приезда в Петербург ни разу в доме её дяди не появлялся граф Пётр Игнатьевич Свиридов. Княжна помнила, что при прощании с князем Луговым в Зиновьеве она выразила ему желание, чтобы граф посетил её в Петербурге, и была уверена, что эти её слова дошли по назначению. Об этом ей сказал сам князь Сергей, посещавший свою бывшую невесту довольно часто, а между тем граф Свиридов не подавал признака жизни. Это действовало разжигающе на самолюбивую девушку, и образ графа всё неотступнее стал носиться в её воображении и довёл её даже до уверенности, что она любит его.
Однажды она не выдержала и спросила князя Лугового:
– Что ваш друг?
– Какой друг?
– Боже мой, разве у вас их так много? – с раздражением в голосе спросила княжна. – Я говорю о том, которого я знаю.
– А, граф Пётр?
– Да. Что он? Болен?
– Нет, я видел его на днях. Он здоров.
– А-а-а… – протянула княжна и переменила разговор.
Однако Луговой понял её и решил переговорить со Свиридовым.
«Это чёрт знает что такое! – сердился он, приказав кучеру ехать на Миллионную, где жил граф Пётр Игнатьевич. – Это, с его стороны, просто невежливо. Не сделать визита! Плохую дружескую услугу оказывает мне он! Если бы я не был уверен в нём, то мог бы подумать, что это, с его стороны – удачная тактика. Раздражая самолюбие девушки, он заставит её окончательно влюбиться в себя».
Он застал графа дома и разразился против него целою филиппикой, указав на могущие быть результаты его поведения, далеко не согласные с его, князя Лугового, интересами.
– Изволь, голубчик, я поеду, – ответил Свиридов. – Поверь, у меня и в мыслях не было затевать с княжной какую-нибудь игру. Я просто хотел устранить себя вследствие нашего разговора в Тамбове. Я это делал и для тебя, и для себя…
– Нет уж, брат, уволь от таких дружеских услуг! Недостаёт ещё того, чтобы княжна подумала, что я из ревности не передал тебе её желания видеть тебя. Женщины ведь способны на всякие выводы и предположения. Мне даже показалось, что она сегодня очень подозрительно на меня смотрела.
– Это вздор: она слишком умна… и, наконец, всё-таки слишком хорошо знает, что ты не способен на это.
– Поди догадайся, что женщина знает и чего не знает, когда она бывает умна и когда глупа. Бывают моменты, когда самые умные женщины и не думают, и делают глупости, и, наоборот, иногда совершенно глупые женщины высказывают поразительно умные мысли и совершают гениальные поступки. Вот и разбери.
– Пожалуй, ты прав. Я поеду к княжне завтра же.
– Поезжай, пожалуйста, это будет самым лучшим лекарством от её увлечения. Твоё явное нежелание видеть её, очевидно, оскорбляет её самолюбие, а для удовлетворения его женщины способны сделать более отчаянные шаги, нежели из чувства и даже из страсти… Понял?
– Понял, понял. Говорю, поеду завтра и постараюсь показать себя в самом отталкивающем свете, – пошутил граф Пётр Игнатьевич. – Ну, а как твои дела с нею?
– Мои? Я о них не забочусь, я всё предоставил воле Божией, – серьёзно и вдумчиво ответил князь Сергей Сергеевич.
IIIКАБАК ДЯДИ ТИМОХИ
Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Снежный покров блестел, как серебро, и на нём виднелись малейшие чёрные точки, не говоря уже о сравнительно тёмных полосках улиц и пригородных дорог.
На одной из таких дорог, шедшей от реки Фонтанки мимо леса, где уже кончалось Московское предместье и начиналось Лифляндское, очень мало заселённое и представлявшее собою редкие группы хибарок, стоял сколоченный из досок балаган, над дверью которого была воткнута покрытая снегом ёлка. Это указывало, что незатейливое строение было кабаком.
Несмотря на позднюю ночь, в окне, обтянутом бычьим пузырём, отражался тусклый огонь. Кабак ещё торговал, хотя напротив него тянулся лес, а на далёкое пространство не видно было жилья. Кругом было совершенно безлюдно и царила мёртвая тишина, только из балагана слышался какой-то смутный гул.
Вдруг из леса появились двое мужчин, одетых в рваные тулупы, с меховыми треухами, надвинутыми по уши, и в высоких рваных сапогах. В руках они держали по толстой длинной палице, с большим шаром в виде набалдашника. Такими палицами глушили, да и до сих пор глушат, в деревнях быков и коров. Луна резко осветила этих двух ночных пешеходов и их запушённые снегом одежды и зверские лица, обрамлённые заиндевевшими бородами, цвет волос которых различить было нельзя – они представляли собою комки снега.
– Кажись, не опоздали, Карпыч? – сказал один из них. – В самый раз пришли к гулянке.
– Да, бык его забодай, задержал нас его степенство. Умирать-то ему смерть не хотелось. По-моему, это – свинство. Коли встретился с нами, лихими людьми, в пустом месте, так и умирай, а православных не задерживай. Кучер-то его степенства, да и мальчонка, что с ним ехал, честно, благородно не пикнули, как мы с тобою оглушили их, а купец, на-поди, артачиться стал.
– Промахнулись мы с тобой оба, да и башка у него здоровая, с двух ударов и то не подалась.
– Пришлось ножом прикончить, а я смерть не люблю руки марать кровью.
– Нож – последнее дело; оглушить вот этим гостинцем в пример сподручнее, – потряс первый увесистою палицей.
– А знобно сегодня, брат. В кабаке-то у дяди Тимохи, чай теплее. Чего мы тут на морозе калякаем?
Оба мужика оглянулись и быстро перебежали дорогу. Один из них привычной рукой взялся за железное кольцо двери кабака, распахнул дверь, и оба они вошли внутрь балагана.
Это было довольно большое помещение со сложенной из почерневших от времени кирпичей небольшой печью посредине; оно было разделено на две далеко не равные половины стойкой, сколоченной из досок. В большой половине стояли два самодельных деревянных стола, окружённые лавками, а в меньшей были нагромождены бочки с вином и брагой, а на самой стойке высились деревянные бочонки и чарки. Тут же в деревянных чашках находились нарезанный мелкими ломтями чёрный хлеб и вяленая рыба.
За стойкой, на маленькой лавке, сидел сам владелец этого придорожного кабака, известный в окрестности под именем «дяди Тимохи». Это был ещё не старый человек с солидным брюшком; его лицо было кругло и глаза заплыли жиром, что не мешало им быстро бегать в крошечных глазных впадинах и зорко следить за посетителями.
«Кабак дяди Тимохи» днём почти всегда пустовал, зато ночью там шла бойкая и выгодная торговля.
В лесах, окружавших столицу, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе; однако туда они выходили поодиночке, иногда лишь по двое. Добытое ими добро всё обыкновенно оставалось у дяди Тимохи взамен пенистой живительной влаги.
Кабатчик брал всё, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи. Лихие люди занимались своим разбойным делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причём мерой объявлялась душа пьющего, то эта цена уже была высшею и «божескою».
Целые годы вёл свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вёл и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое, готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своём приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.
– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достаётся – много с ним греха на душу принято.
Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своём балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».
Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.
– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.
– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем», – Плёвое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.
– С чего?
– Живуч, бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.
– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнёс коренастый мужик со всклоченными чёрными волосами и бородой, в расстёгнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.
– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.
– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?
– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плёвое дело! – И Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнёс он, подходя к стойке и высыпая на неё монеты. – Считай, дядя Тимоха!
– На все?
– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?
Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил своё прозвище.
Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.
– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнёс он.
– Не врёшь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.
– Ты бы его отпустил: может, он на твоё счастье ещё гривны две нажил бы.
– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!
– Только до света, – заметил дядя Тимоха.
– Ладно, завтра живы будем, ещё добудем.
Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.
Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в неё вошёл новый посетитель в отрёпанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нём сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пёстрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные чёрные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.
– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.
– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.
– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.
Взрыв хохота наградил остроумца.
– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».
Взрыв смеха раскатился ещё сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.
– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.
Вошедший подошёл к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.
– На все.
– Что же ноне мало?
– Остатные. На днях жёлтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелён.
– Мало.
– Уважь.
– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.
– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.
Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернёю расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.