Текст книги "Правда о допетровской Руси. «Золотой век» Русского государства"
Автор книги: Андрей Буровский
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава 2. Царь Алексей и его окружение
О царе Алексее Михайловиче можно сказать многое, и суждения о нем часто противоречивы: как все незаурядные люди, он носил в себе крайне различные качества.
Был он массивен и грузен, к старости – толст, физически силен. Судя по всему, что мы знаем об Алексее Михайловиче, он был душевно здоровым человеком. Об этом свидетельствуют не только хороший характер, добродушие, веселый нрав, даже некоторая склонность к озорству, не оставлявшая его и в преклонные годы. Об этом легко судить по его отношению к людям: царь легко привязывался к своим близким и был верен им, даже если они проявляли какие-то несовершенства и вообще не были так хороши, как ему показалось. Он был верным супругом, хорошим соратником и надежным другом.
Несомненно, известно много случаев, когда царь оказывался очень добр и исключительно терпим.
В 1660 году сын Алексея Лаврентьевича Ордин-Нащокина, подававший большие надежды, бежал в Западную Европу. По мнению русских, ему «вскружили голову» иноземные учителя, и под их влиянием он и совершил такой чудовищный поступок. Не забудем при этом, что тогда все нерусские земли рассматривались как края неправедные, почти как ад на земле, и Алексей Ордин-Нащокин совершил еще и тягчайший религиозный грех. А. О. Ордин-Нащокин был совершенно убит, сконфужен и просил у царя отставки; вероятно, вполне искренне не считал себя вправе занимать какое-то положение в обществе.
Царь удостоил верного слугу личным письмом: «Просишь ты, чтобы дать тебе отставку. С чего ты взял просить об этом? Думаю, что от безмерной печали. И что удивительного в том, что надурил твой сын? От малоумия так поступил. Человек он молодой, захотелось посмотреть мир Божий и Его дела; как птица полетает туда и сюда и, налетавшись, прилетает в свое гнездо, так и сын ваш припомнит свое гнездо и свою духовную привязанность и скоро к вам воротится».
Эти мудрые слова написаны человеком, которому 31 год.
Интересно, что сын Ордин-Нащокина и правда воротился домой! Его иностранные учителя вовсе не налгали ему про чудеса и увлекательные новинки западных земель. Они только не рассказали парню, что в Европе каждый человек должен уметь зарабатывать деньги и что, если он не умеет – не будет у него ни механических диковинок, ни даже куска черствого хлеба. Не будем осуждать учителей – они могли считать именно эти сведения совсем не обязательными для ученика, сына одного из вельмож сказочно богатой «Руссии». Или могли не говорить об очевидных для них вещах («а что, у вас все как-то по-другому?!»). Но, во всяком случае, в европейское общество юный Ордин-Нащокин не вписался, какое-то время скитался там нищим и вернулся домой почти как библейский блудный сын.
В 1652 году боярин Никита Одоевский потерял сына, тогда казанского воеводу. Почти на глазах царя молодой Одоевский скончался от горячки. Царь написал старику отцу, чтобы его утешить, и между прочим писал: «И тебе бы, боярину нашему, через меру не скорбеть, а нельзя, чтобы не поскорбеть и не поплакать, и поплакать надобно, только в меру, чтобы Бога не гневить».
И закончил письмо словами: «Князь Никита Иванович! Не горюй, а уповай на Бога и на нас будь надежен».
Еще раз напомню – царю в этот год исполнилось всего 23 года.
Судя по всему, он вообще не любил, чтобы кому-то возле него было плохо, чтобы его подчиненные «смотрели невесело» и в чем-то нуждались. Человек энергичный, активный, он не просто «не любил» этого, а сразу начинал делать для человека то, что ему нужно. И не «осыпал милостями» без толку, а умел утешать и радовать: писал умные, прочувствованные письма, дарил красивые и умные подарки, помогал в личных делах. Он умел проявить то личное внимание к нуждам человека, которое ценится выше всего.
Крайне показательно, на мой взгляд, поведение Алексея Михайловича во время бунта 1648 года, когда ему было всего 19 лет! Новая родня Алексея Михайловича, прежде очень небогатая, очень уж стремительно поправляла свои дела. Родственники Милославских, Леонтий Степанович Плещеев возглавил Земский приказ, Петр Тихонович Траханиотов – Пушкарский.
Плещеев не только брал взятки (это ему еще простили бы), но еще и завел целый штат доносчиков, которые оговаривали безвинных, но располагавших средствами людей. Оговоренных сажали в тюрьму, и Плещеев освобождал их за приличные вознаграждения.
Траханиотов действовал с не меньшим размахом, но без сатанинской изобретательности родственника: попросту присваивал себе жалованье служилых людей. Ситуация сложилась почти как в приснопамятных 1992–1994 годах: начальство «крутит» зарплату в банках, а «служивые» месяцами не получают зарплату. Но даже класть зажиленные деньги в банк Траханиотов не додумался – покупал землю, дорогие вещи, кутил на глазах полуголодных людей.
Люди пытались пробиться к царю с челобитными – бесполезно! Ни один документ не лег на стол Алексея Михайловича, все были «вовремя» перехвачены.
Одновременно возросли налоги, весной 1646 года правительство ввело новую пошлину на соль, и ее цена возросла на две гривны (6 копеек) на пуд. В те времена не было на Руси другого консерванта: без соли нельзя было долго хранить ни рыбу, ни мясо. Эти продукты вздорожали, появился слой людей, для которых мясо стало малодоступно (те же служилые, сидевшие без зарплаты по милости Траханиотова). Естественно, страдали и торговцы, у которых мясо и рыба сразу превратились в залежалый товар, а контрабанда соли стала выгоднейшим занятием.
В конце 1647 года пришлось отменить соляную пошлину, но тогда правительство стало сокращать жалованье служилым людям, и недовольство только возрастало.
К тому же «сильные люди» теснили «меньших», «черных и тяглых», пользуясь тем, что традиция, обычай ослабели и не имели такой силы, как прежде. А писаных законов было немного, издавались они по частным поводам и не составляли стройной системы. В результате не только прямые родственники царя, но даже самые последние из их слуг расхищали и занимали под слободы выгонные места под городом, загородные сады и огороды, проезды в леса были распаханы, так что для городского или пригородного обывателя стало проблемой проехать за дровами или выгнать скотину. Называя вещи своими именами, в окрестностях Москвы пошел процесс, который в масштабах Англии получил название «огораживания» – когда крупные феодалы стали занимать общинные земли и присваивать их себе. Так и под Москвой новая знать начала захватывать то, что всегда принадлежало всем, «затесняя и изобижая многими обидами» «черный люд».
1 июня 1648 года царь возвращался из Троице-Сергиева монастыря в Москву, когда толпа людей перегородила ему дорогу. Люди потребовали, чтобы царь их выслушал, оттеснили свиту и даже схватили за повод его лошадь. Назывались имена главных «врагов народа» – Морозова, Траханиотова, Плещеева, дьяка Чистова, придумавшего ввести на соль пошлину, его тестя Шорина, который якобы повышал цены на соль, князей Львова и Одоевцева как главных захватчиков пригородной земли и так далее.
Все еще могло кончиться вполне мирно, что называется, «в рамках законности». Алексей Михайлович то ли страшно испугался, то ли оказался хитрее и умнее, чем о нем думали, и «выяснилось», что он вообще ни о каких народных бедах знать не знает и завтра же начнет разбираться во всем. Народ уже стал кланяться, благодарить царя, возглашать ему здравицу и «многая лета», но тут вмешались приспешники Плещеева. Не то было время, не та ситуация, чтобы орать на людей, наезжать на них конями и пускать в ход нагайки, как они это сделали. Разъяренная толпа кинулась на дураков; и сами они еле унесли ноги, и ситуация в Москве окончательно вышла из-под контроля.
Назавтра, 2 июля, толпа разгромила дворы самых ненавистных бояр, убила дьяка Чистова, требовала выдать на расправу Морозова и Плещеева. Морозов, не к чести его будь сказано, бежал во дворец, бросив семью и преданных ему людей. Холопа, который пытался защищать господское добро, убили, двор разграбили дочиста; Анне Ильиничне народ сказал, что не будь она свояченицей (сестрой жены) царя, изрубили бы ее в куски, сорвали с нее дорогие украшения и выбросили на улицу, в чем была.
Восстали и дворяне, и стрельцы, город был полностью в их руках; у правительства не было верных войск, которыми можно было подавить восстание. Возле дворца выстроился отряд «служивых иностранцев», как их называет СМ. Соловьев. Плотная толпа расступилась, давая им пройти, и народ кланялся немцам, говорил, что знает их как людей справедливых, честных, которые обманов и притеснений боярских не одобряют.
Немцы пришли с развернутыми знаменами, с барабанным боем, но никаких ни враждебных, ни угрожающих действий не предпринимали (впрочем, и приказа из дворца тоже не было). Царь обеспечил защиту себе, а в первую очередь Морозову, и только.
4 июня царь велел выдать восставшим Плещеева; его вывели на площадь в сопровождении палача, но палач оказался не нужен: толпа буквально разорвала Плещеева на части и долго била уже мертвого.
Морозов пытался, выйдя из дворца, обратиться к народу от имени царя, но толпа взревела, что ему будет то же, что Плещееву, и Морозов буквально убежал; по некоторым данным, ему вслед полетели камни, а немцы-охрана не сделали совершенно ничего.
Тогда вышел к народу двоюродный брат царя, Никита Иванович Романов, любимый народом. Сняв перед народом шапку, Никита Иванович говорил, что царь выполнит желания подданных, просит их разойтись, чтобы он мог выполнить обещанное. Народ кричал, что требует выдачи Траханиотова и Морозова, а против самого царя и «верных людей» ничего не имеет.
Царь обещал выдать Морозова и Траханиотова, но они-де скрылись; их обязательно разыщут и казнят.
Восстание имело много самых неожиданных последствий.
По Москве и всей Московии прошла волна слухов, от «царь стал милостив, сильных из царства выводит» (видимо, тайное народное чаяние – чтобы всех «сильных» «повывести») до «царь глуп; глядит все изо рта бояр и Милославского, они всем владеют, а сам государь все это знает да молчит, черт у него ум отнял». Если учесть, что кто-кто, а Милославский никогда не пользовался большим уважением царя, и это крайне далеко от истины.
По всем городам, прослышав о событиях в Москве, начали бить и «убивать до смерти» ненавистных народу людей – такие везде находились. Очень часто получалось так, что местные тяглые люди уже давали взятку в 30, в 100 рублей, чтобы откупиться от сборщика податей, а прослышав о событиях в июне, начинали о своей сговорчивости жалеть и пытались получить денежки назад. Умные воеводы и приказные деньги отдавали, хотя бы частично. Много больше оказалось тех, кто дождался набата, «гили», «смуты», разорения своих дворов, избиения домочадцев, хорошо если не собственной гибели. Разумеется, на гребне «смуты» моментально выплывали личности, которым при любом политическом строе самое место было на каторге. В Устюге церковный дьячок Игнатий Яхлаков везде носил «бумагу согнутую» и говорил «во весь мир», что «пришла государева грамота с Москвы, велено в Устюге 17 дворов разграбить». Естественно, не стало дело за исполнителями, и «государев план» по разграблению дворов скоро перевыполнили процентов на 300, разграбив не 17, а 50.
При появлении стольника князя Ромодановского с двумя сотнями стрельцов Игнашка Яхлаков с другими «исполнителями государева приказа» «разбежался», и загостившийся в Устюге Ромодановский пытками и «розыском» заставил устюжан заплатить ему 600 рублей – сумму просто фантастическую для того столетия.
Но вообще-то «смута» выходила за пределы Москвы, могло получиться совсем плохо, и, судя по всему, верхушка Московского государства, его аристократия всерьез перепугались; до них, до бояр и дьяков, впервые дошло, что народ может не только «безмолвствовать» и тянуть привычную лямку, но и стать по-настоящему опасным. Что и со средним слоем служилых, и со стрельцами, и с «тяглым людом» самое разумное «жить дружно».
«Умилостивляли» народ довольно примитивно: стрельцов кормили и поили по приказу царя за казенный счет; тесть царя, Илья Милославский, несколько дней угощал в своем доме выборных людей от тяглого люда Москвы. Служилым повысили оклады, хотя с самого начала было ясно – денег для этого нет (через 14 лет они опять восстанут). «Отощавшим вконец» помещикам прирезали землю. А на место убитых и их приспешников спешно назначили других людей, слывших «добрыми».
В какой-то степени восстание заставило ускорить созыв собора для принятия законов: слишком становилось очевидно, что без кодекса законов Московия больше не может и что злоупотребления, помимо всего прочего, вызваны и дефицитом писаного права. Патриарх Никон вообще заявлял, что собор собирали «боязни ради и междуусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради», но это уж наверняка сильнейшее преувеличение.
А дальше, в июне 1648 года, происходит еще одно деяние, о котором трудно судить однозначно: Петра Тихоновича Траханиотова захватывают возле самого Троице-Сергиева монастыря, где он надеялся спастись, водят в колодках на шее по городу и, наконец, обезглавливают. Вероятно, он этого вполне заслуживал, но трудно отказаться от мысли – правительство ведь просто выступило в роли исполнителей народного самосуда. Что, если бы 1 июня все кончилось миром и не «всколыбалася чернь на бояр», не было бы восстания 2 июня?
И еще один вопрос: ОТКУДА и КОГДА, собственно говоря, бежал Траханиотов из Москвы? Из собственного дома 2 июня, когда начался погром? Или из царского дворца, когда народ послушался царя и разошелся? Дело в том, что именно из царского дворца бежал (или был отправлен царем?) боярин Морозов, держа путь в Кириллово-Белозерский монастырь.
Если Траханиотов бежал из дома, то еще можно поверить, что его и впрямь ИСКАЛИ. И тогда получается, правда, что Траханиотова искали в то самое время, когда Морозова прятали… Но если они оба – Траханиотов и Морозов – бежали из дворца в разные монастыри, тут поведение царя получает особенно неприятный оттенок: получается, что одного из слуг, любимого, он отправляет спасаться. А другого, постылого слугу, заранее предназначает в качестве жертвы…
Царь же во время крестного хода, когда сердца подданных размягчены, обращается к народу с речью. Текст ее С. М. Соловьев передает следующим образом: «Очень я жалел, узнав о бесчинствах Плещеева и Траханиотова, сделанные моим именем, но против моей воли; на их места определены теперь люди честные и приятные народу, которые будут чинить расправу без посулов и всем одинаково, за чем я сам буду строго смотреть». Царь обещал также снижение цены на соль и уничтожение монополий. Народ бил челом на милость; царь продолжил: «Я обещал выдать вам Морозова и должен признаться, что не могу его совершенно оправдать, но не могу решиться и осудить его: это человек мне дорогой, муж сестры царицыной, и выдать его на смерть будет мне очень тяжко». При этих словах слезы покатились из глаз царя; народ закричал: «Да здравствует государь на многая лета! Да будет воля Божия и Государева!» По другим известиям, сделано было так, чтобы сам народ просил о возвращении Морозова.
Есть и еще одна версия: что Морозов сидел во дворце, под охраной царя, его брата и немцев как раз до этой идиллической сцены: пока не улеглись страсти, пока царь не вымолил ему жизнь, а потом уж бежал на Белоозеро. Какая версия верна – не знаю, но все они друг друга стоят. В любой версии – на редкость отвратительная история.
Боярин Морозов и правда скрывался в Белозерском монастыре, который царь официально определил ему как место ссылки. Царь очень заботился о том, чтобы с Борисом Ивановичем ничего худого не приключилось, и 6 августа прислал в Кириллово-Белозерский монастырь грамоту: «Ведомо нам учинилось, что у вас в Кирилловом монастыре в Успеньев день (Успенье Пресвятой Богородицы отмечается 28 августа) бывает съезд большой из многих городов всяким людям; а по нашему указу теперь у вас в Кириллове боярин наш, Борис Иванович Морозов, и как эта наша грамота к вам придет, так вы бы нашего боярина, Бориса Иваныча, оберегали бы от всего дурного, и думали бы с ним накрепко, как бережнее – тут ли ему у вас в монастыре в ту ярмарку оставаться или в какое-нибудь другое место выехать. Лучше бы ему выехать, пока у вас будет ярмарка, а как ярмарка минуется, и он бы у вас был по-прежнему в монастыре до нашего указа; и непременно бы вам боярина нашего Бориса Ивановича уберечь; а если над ним сделается что-нибудь дурное, то вам за то быть от нас в великой опале».
Но и это показалось мало царю, и он вверху и сбоку, а частично между верхних строк приписал: «И вам бы сей грамоте верить и сделать бы, и уберечь от всякого дурна, с ним поговоря против сей грамоты, до отнут бы нихто не ведал хотя и выедет куда, а естли сведают, и я сведаю, и вам быть кажненым (то есть казненными. – А. Б.), а естли убережете его, так как и мне добро тем сделаете, и я вас пожалую так, чего от зачала света такой милости не видали; а грамотку сию покажите ему, приятелю моему».
Я ничего не знаю, какие милости обрушились на Кириллово-Белозерский монастырь, но совершенно точно известно, что уже в октябре 1648 года Б. И. Морозова вернули из «ссылки».
Морозов никогда не был уже в такой чести, как до восстания 1648 года, и, судя по всему, был крайне напуган: прилагал все усилия, чтобы оставаться в тени. Но что характерно: царь продолжал к нему хорошо относиться, часто обращался за советом, и даже, когда совсем одряхлевший, измученный болезнями Морозов не мог выйти из дома, Алексей Михайлович, уже вошедший в полную силу мужчины, вовсе не нуждавшийся в наставнике, приезжал к нему и вел с бывшим дядькой долгие беседы.
Разумеется, Морозов был виноват в той же степени, что и Траханиотов, и Плещееев, и уж наверняка больше, чем дьяк Чистой. Разумеется, это понимала не только московская «чернь», но и Алексей Михайлович Романов, царь и государь всея Руси. Но царь сделал выбор, и только благодаря ему Морозов оказался единственным из главных «врагов народа», чьи головы требовали восставшие, но который пережил бунт. Я назвал царя хорошим, надежным другом. Думаю, у читателя появились причины не считать это утверждение голословным.
Следует признать, что юный царь проявил больше и мужества, и талантов дипломата, чем можно ожидать от 19-летнего юноши. И когда он, оказавшись в центре возбужденной толпы, обещал «разобраться», и когда со слезами (интересно – насколько искренними?) «упрашивал у черни» свояка и близкого человека, Морозова, царь действовал совершенно безошибочно.
Во время восстания и после него ярко проявились и другие качества Алексея Михайловича: полное отсутствие свирепости, злобности, мстительности; уверенность в том, что всякое дело можно решить советом, общением, разговором.
Ну что стоило царю хотя бы попытаться бросить на толпу верных ему немцев? Возможно, кончилось бы плохо для самого царя, но как знать? Во время войн предсказывать результат самых безумных поступков очень трудно. Может, и удалось бы рассеять толпу, привести к покорности город? Но такой попытки не сделано.
Кто мешал хотя бы попытаться подкупить (милостями, деньгами, жалованными грамотами… неважно чем) часть стрелецких полков, опять же ударить на восставший город силами и немцев, и стрельцов? Шанс был, как и во всякой смуте и сумятице, но этот шанс никак не был использован.
По-видимому, «покорение» собственных подданных, приведение их к рабской покорности и демонстрация собственной силы – вовсе не такая уж ценность для молодого царя.
Кто мешал ему потом, когда все кончилось, хотя бы попытаться найти того, кто схватил за повод его коня, или «разобраться», кто посмел кидать камнями в слуг Плещеева? Тем более никто не помешал бы! Его сын Петр (если, конечно, Петр и впрямь был его сыном) непременно так бы и сделал.
Но вот Алексей Михайлович, судя по всему, совсем не искал «побед» такого рода, и за всю его жизнь нет ни одного примера такого рода. Он никогда не карал невинных, не мстил, не давал волю своему личному отношению к чему-то.
«Лучше слезами, усердием и низостью перед Богом промысел чинить* чем силой и надменностью», – писал он одному из воевод. Судя по всему, он искренне верил в пользу совета, коллективного принятия решений и говорил с народом не только из дипломатических соображений, чтобы спасти жизнь Морозову. Так же естественно, без малейшего надрыва он делился властью с боярами, с Земскими соборами, не уступая необходимости, а по глубокому нравственному убеждению. Это был не тот царь, которому опасно дать совет и который дает власть подчиненному, только проклиная в душе все на свете.
«А мы, Великий Государь, ежедневно просим у Создателя и Пречистой Его Богоматери и всех святых, чтобы Господь бог даровал нам, Великому Государю и вам, боярам, с нами единодушно люди его световы управить правду всем ровно», – писал он в письме к Никите Одоевцеву.
Не буду рисовать сусальной картинки идеального царя и рисовать портрет ангела на царском престоле.
Живой, впечатлительный, подвижный, Алесей Михайлович легко терял самообладание, был вспыльчив и, по словам В. О. Ключевского, «легко давал простор языку и рукам».
Во время любимых им церковных служб царь ходил по церкви, зажигал и тушил свечи, учил священников, как надо читать и петь, а если не умели, с бранью поправлял их, в том числе, бывало, с матерной бранью.
Раз в обожаемом Алексеем Михайловичем монастыре Саввы Острожевского царь праздновал память святого основателя монастыря и обновление обители в присутствии антиохийского патриарха Макария. На торжественной заутрене чтец начал чтение из жития святого обычным возгласом «Благослови, отче!». Царь вскочил с кресла и закричал:
– Что говоришь, мужик, бляжий сын, «благослови отче»?! Тут патриарх; говори: благослови, владыко!
В другой раз, в 1660 году, в Боярской думе шло обсуждение, что делать: князь Хованский был разбит в Литве, потерял почти всю двадцатитысячную армию. Тесть царя, боярин Иван Милославский, внезапно заявил, что, если царь даст ему армию, он скоро приведет к нему самого польского короля как пленника.
– Как ты смеешь, ты, страдник, Худой человечишка, хвастаться своим искусством в деле ратном?! Когда ходил ты с полками, какие победы показал ты неприятелям?! – С этим криком царь надавал Милославскому пощечин, надрал ему бороду и пинками вытолкал его из палаты, крепко захлопнув за Милославским дверь.
Казначей Саввина монастыря отец Никита в пьяном виде подрался со стрельцами, побил их десятника, проломив ему голову пастырским посохом, и выкинул за монастырский двор стрелецкое оружие и платье. Что это за солдаты, оружие целого десятка которых один монах может взять и выбросить «за монастырский двор», мне трудно уразуметь. Но царь очень рассердился, и мало того, что послал своего человека разбираться (в результате казначей был наказан), он еще написал отцу Никите такое письмо:
«От царя и великого князя Алексея Михайловича всея Руси врагу Божию и богоненавистцу и христопродавцу и разорителю чудотворцева дома, и единомышленнику сатанину, врагу проклятому, ненадобному шпыню и злому пронырливому злодею казначею Никите. Да и то ты ведай, сатанин ангел, что одному тебе да отцу твоему диавлу и годна твоя здешняя честь, а мне, грешному, здешняя честь аки прах, и дороги ли мы перед Богом с тобою, и дороги ли наши высокосердечные мысли, пока мы Бога не боимся. На оном веке рассудит нас Бог, а опричь того мне нечем от тебя оборониться».
И далее царь пишет, что будет просить милости у преподобного чудотворного Саввы, чтобы он оборонил его от злонравного казначея.
Впрочем, это письмо – одновременно и вспышка гнева, и отповедь, после которой наказывать уже не придется (само по себе получить от царя такое письмо – наказание не из легких). Уверен, что отец Никита со слезами просил прощения, и вовсе не потому, что ему надели железа на шею и на ноги; уверен также, что, и раскованный, он уж наверняка больше никогда не избивал бедных стрельцов.
Это примеры – только некоторые примеры из великого множества, показывавших, как срывался, бесился, ругался, рукоприкладствовал царь, как рвались из него эмоции холерика. Но интересное дело! Когда было очень надо – во время военного ли похода, во время ли восстания или просто при вершении государственных дел, все эмоции как-то незаметно исчезали из обихода.
Даже в самом малом – ох, до чего же ответственный царь сел на московский престол!
Сохранилась маленькая записка, коротенький конспект того, о чем он предполагал говорить на заседании Боярской думы. Становится очевидно, что царь очень серьезно готовился к заседаниям Думы: он не только записал, какие вопросы надлежит обсудить, но и подготовился к собственному выступлению, записал кое-какие цифры, какие-то аргументы, свои суждения. И те, которые незыблемы, и те, от которых он готов отказаться, если бояре станут возражать.
Как видите, и в государственных делах тот же стиль, что и при спасении любимца, – идти до конца, трудолюбиво и старательно.
Потому что о своей ответственности государя Алексей Михайлович, судя по всему, не забывал никогда. «Бог благословил и передал нам, Государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду», – это он твердо помнил и при необходимости умел быть жестким, применять власть самым решительным образом. Судя по всему, он бывал добрым, снисходительным, склонным к прощению не от слабости, и не только в силу своей религиозности, а в силу равным образом мягкого характера и очень развитого чувства справедливости.
Может быть, дело в том, что царь был очень религиозен. Он всерьез, совсем небутафорски, воспринимал и рай, и ад, и Божий суд, и возложенную на него миссию. В конце концов, Бог дал ему царский венец/сделал его, мальчика Алексея Романова, царем Московского царства, и придет время – сурово спросит его о том, как воспользовался Алексей его даром и исполнил свою обязанность – пасти свое стадо.
По четыре, по пять часов проводил Алексей в церкви, истово выполняя все обряды, произнося молитвы, порой напоминающие отчеты или взволнованные рассказы о сделанном. Он был достаточно умен и образован, чтобы не сводить общение с Богом к простому повторению молитв или совершению обрядов. Он искренне интересовался жизнью церкви и не просто знал последовательность действий священника или дьячка, но понимал их смысл и пытался угадать Горнюю волю. И тем более царь следовал… по крайней мере, стремился следовать евангельской морали – и в делах личных, и в государственных.
Царь был очень внимателен к справедливости, честности, служебной добросовестности. Нарушение этих, казалось бы, очень простых принципов больше всего выводило царя из себя и заставляло его быть грозным и даже жестоким. Ведь нарушение этих принципов ответственности и честности было нарушением не только верности государству и лично ему, царю, но и небрежением к Богу! Ошибавшийся, наделавший глупостей, но верный и честный слуга всегда мог рассчитывать на милость. Ведь люди все несовершенны. Негодный же…
Когда прошел слух, что астраханский воевода не стал освобождать, уступил захваченных калмыками православных пленников, он записал, что, если слух подтвердится, воеводу надо казнить смертью или уж по крайней мере, отсеча правую руку, сослать навечно в Сибирь. И это был тот самый пункт памятной записки, сделанной перед заседанием Думы, в котором царь не собирался отступать, как бы ни наседали на него бояре.
Алексей Михайлович завел самый торжественный, самый расписанный чуть ли не по минутам распорядок жизни царского дворца. Этот распорядок вовсе не был традиционным, не был чем-то таким, чему царь должен подчиниться независимо от своего желания. Алексей Михайлович по доброй воле превратил свою жизнь в ритуал, и остается признать, что все это ему как раз нравилось. В сущности, Алексей Михайлович превратил Кремль в эдакую огромную сцену, на которой каждый день разыгрывалась сцена «Царствование». Алексей Михайлович с явным, совершенно нескрываемым удовольствием играл в ней роль царствующей особы, и у нас нет причин считать, что быть царем ему хоть в какой-то степени не нравилось. Нравилось! Еще как нравилось!
Из года в год, из десятилетия в десятилетие Алексей Михайлович вставал в четыре часа утра, молился и с особым тщанием поклонялся иконе того святого, чья память отмечалась в тот же день. Затем следовало церемониальное свидание с царицей, после чего царь шел в Думу и до обедни «сидел» с боярами. К обедне шли очень торжественно, и царь, если был церковный праздник, даже менял платье с бархатного на золотое.
После обедни царь выслушивал доклады бояр и приказных людей.
Пополудни начинался обед, который редко продолжался менее двух часов. Потом царь спал до вечерни.
После ужина царь проводил время в кругу семьи, личных друзей, играя в шахматы или слушая рассказы бывалых людей о старине и о неведомых странах.
Известно, что с Семеном Дежневым он проговорил очень долго и подробно расспрашивал его про моржей, плавучие льдины и прочие удивительные вещи, необязательные для управления государством, но интересные с познавательной точки зрения. Алексей Михайлович умел и любил учиться, этому его научили на совесть.
Даже если царь выезжал на несколько часов, чтобы посмотреть кулачные бои на Москве-реке, писался специальный указ, кому во время его отсутствия «государство ведати».
А сами выезды совершались предельно торжественно, ритуально, и не только потому, что все встречные должны были валиться на брюхи! Было ритуализовано все – сколько идет глашатаев, кричит в народ, сообщает, что едет царь. С какой скоростью идут глашатаи и какими именно словами они кричат, сколько слуг и с каким вооружением следуют за царским возком и какие фамилии следуют с царем; и с какими словами открывается дверь кареты, и кто опять же с какими словесными формулами ставит на снег резной стульчик, на который сядет царь смотреть потеху.
Таким же ритуалом обставлялась и соколиная охота в Коломенском. – Подробнейшим образом расписывалось, кто и у кого должен принимать сокола на рукавицу, как и с какими словами его пускать, в каком порядке скакать и как общаться друг с другом. Разрабатывался даже специальный тарабарский «язык», в котором отдельные буквы переставлялись местами в словах, чтобы никому, кроме посвященных, не была понятна речь царя и его егерей.
Не исключаю, что многое в этом ритуале тоже «западное влияние», в том числе версальского двора. Другое дело, что ритуалы в Версале были совершенно другие: там не смотрели кулачных боев, а смотрели, как палач ломиком разбивает преступнику кости на руках и ногах, или же ехали в театр. Но и в Версале так же подробно было расписано каждое «событие», так же все было доведено до священнодействия, до ритуала.