355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Лебедев » Встречи на рю Данкерк » Текст книги (страница 7)
Встречи на рю Данкерк
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 13:13

Текст книги "Встречи на рю Данкерк"


Автор книги: Андрей Лебедев


Соавторы: Евгений Терновский

Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)

– С чем был связан ваш интерес к малым прозаическим формам?

– То, что немцы называют erzahlung (рассказ) или novelle (повесть, новелла), французы, соответственно, recit и nouvelle, а иногда и conte, русские же рассказом или повестью, предполагает не только малую форму, но прежде всего определенную сюжетную завершенность, без которой роман, я думаю, может и обойтись. Чем завершается сюжетная линия Улисса? «…И его сердце билось как у сумасшедшего… да, я сказала да… я хочу. Да…», и в этом любовном вздохе развеялись неизвестно куда судьбы всех персонажей, о которых мы более ничего не узнаем.

Флобер в «Трех повестях», Толстой в «Хаджи-Мурате», Чехов в «Степи» дали недосягаемые образцы этой формы, но, парадоксально, их шедевры производят впечатление романов в миниатюре, а не молниеносного повествования, развивающего сюжет, чем славился, например, юный Чехонте.

Во французской литературе я не вижу ни одного большого мастера короткого рассказа, за исключением Мопассана, не случайно критики часто называли его conteur, рассказчик. Мне кажется, что рассказ, новелла более характерны для англосаксонской беллетристики.

У рассказа как жанра есть раздражающее свойство скользить по поверхности сюжета в поисках наиболее быстрых, эффектных, но зачастую искусственных приемов. Вот по этой причине меня и порадовало мнение профессора Казака, который считал, что мои рассказы «У святого Георгия» и «Январь в Юрене» являются своего рода эскизами романов. Может быть, это еще более относится к повести «Сеанс», опубликованной в журнале «Мосты».

– Название «Уроки мрака» заставляет вспомнить о жанре, в котором работали многие барочные композиторы. Смысл и общая тональность литературных текстов, собранных вами под одной обложкой, определяются через отсылку к иному виду искусства.

Как соотносятся, на ваш взгляд, литература и музыка? Какое место занимает музыка в ваших жизни и творчестве? Эти вопросы кажутся мне тем более интересными, что герой повести «Двойник Дмитрия ван дер Д…» – пианист.

– «Le˙cons de tenаеbres», «Уроки мрака» часто исполняют в католических часовнях и храмах накануне пасхальных торжеств. Меня вдохновляли французские композиторы Марк-Антуан Шарпантье и в особенности Франсуа Куперэн. Я ценю в барокко пристальное, любовное внимание к органической детали, которая мыслилась как микрокосм всего объекта, и перестаю им восхищаться, когда эта деталь своей чрезмерностью вытесняет целое, как это часто случалось в немецкой и австрийской архитектуре той эпохи.

Когда-то в течение года я старательно занимался с пианистом-любителем, но пианистом не стал, даже любителем, хотя до сих пор помню, что для простейших экзерсисов правой руки центральное до играется мизинцем, фа – безымянным пальцем, ре – указательным, а также храню приятные воспоминания о мере 4/4. Вероятно, истинные меломаны, не говоря о музыкантах, отказались бы принять меня в свой ареопаг – я редко бываю на концертах, никогда не посещал оперные представления и предпочитаю слушать компакт-диски в своей квартире.

Безусловно, у музыки и литературы существует древнее и неразрывное родство, поскольку обе подчиняются общему могучему закону – ритму. Но если в музыке можно математически точно расчислить любую гамму, то в прозаическом искусстве эта ситуация осложняется. Чтобы проникнуться музыкой прозы, нужно иметь абсолютный словесный слух, подобный абсолютному слуху музыкантов и настройщиков.

Говоря о музыке прозы, обычно имеют в виду ритмически организованный текст, приближающийся к верлибру. В юности меня восхищали ритмические экзерсисы прозы Ницше: «Du groszes Gestrin! Was wаre dein Gluck, wenn du nicht die hattest, welchen du leuchstet!» или «O meine Seele, nun gab ich dir alles und auch mein Letztes, une alle meine Hаnde sind an dich leer geworden: – das ich dich singer hiesz, siehe, das war mein Letztes!»[30]30
  «О великая Звезда! В чем заключалось бы твое счастье, если бы у тебя не было тех, кого ты освещаешь?»; «О моя Душа, ныне я все отдал тебе, до последнего, мои руки пусты, я повелел тебе петь, – таков был мой последний дар!» (Nietzsche Friedrich. Also sprach Zarathustra. Paris, «Aubier – Flammarion», 1969, vol. I, p. 55; vol. II, p. 163).


[Закрыть]
, как они прельщали русских символистов, в особенности Андрея Белого в его «Симфониях». Со временем они стали подозрительно напоминать песнопения Бальмонта.

Эта традиция не нашла продолжения ни в русской литературе, ни в западной, поскольку, как мне кажется, этот прием неправомерно совершает насилие над природой прозаического ритма, постоянно присваивая ему поэтические, эзотерические и фантастические функции, что является неодолимым препятствием для выражения гармонии, непременного условия красоты и музыки слова. Прием (деталь) отказался от своей скромной эстетической миссии и захотел стать в центре творения. Можете себе вообразить, в какое чудовище превратилось бы человеческое существо, если бы око потребовало (и получило бы) функции генитальных органов или гениальных мозговых способностей.

Я хотел бы вам продемонстрировать, что в малой дозе этот прием не только существовал задолго до опытов рокэнского безумца и московского чудака, но и великолепно выполнял свою эстетическую роль.

«Мертвые души» начинаются фразой, ставшей антологической: «В ворота гостиницы уездного города…» Невольно или преднамеренно, Гоголь приблизил эту фразу к трехстопному амфибрахию, размеру, незнакомому пушкинской плеяде. Прочтите вслух несколько раз эту строку, я уверен, что у вас возникнет ощущение движения, как если бы Чичиков вдруг приотворил дверцу своей брички и пригласил вас вместе въехать в губернский город N. Кроме того, эта фраза в физически ощутимом движении как бы символизирует будущие скитания персонажа по необъятной и грустной России. Она мне кажется совершенным воплощением гармонии и музыки текста.

Другой пример, столь же известный, но иной ритмической природы, я мог бы почерпнуть у Флобера в «Саламбо», в главе «Мато». Обезображенный умирающий Варвар достигает балюстрады, где высятся в великолепных одеяниях Гамилькар, Саламбо и Нарр’Авас. Все ждут смерти нечестивца, похитившего когда-то священное покрывало богини Танит. Все – кроме Саламбо; пугающий огонь зрачков умирающего Мато возвращает ей и страшные воспоминания, и желание. Карфаген неумолимо ждет и жаждет смерти пленника. Наступает чаемое торжество – золотым тесаком, предназначенным для раздела священных жертв, служитель Молоха рассекает грудь Мато и вырывает его сердце. Толпа неистовствует от ликования: «Alors, depuis le golfe jusqu’аà la lagune et de l’isthme jusqu’au phare, dans toutes les rues, sur toutes les maisons et sur tous les temples, ce fut un seul cri; quelquefois il s’arrеtait, puis recommen˙cait; les еdifices en tremblaient; Carthage еtait comme convulsеe dans le spasme d’une joie titanique et d’un espoir sans borne»[31]31
  «И вот тогда от залива до лагуны, от перешейка до маяка, во всех улицах, поверх всех домов и храмов, раздался единый крик; он то утихал, то начинался вновь; от него дрожали зданья; Карфаген содрогался в спазмах могучей радости и бесконечной надежды» (Flaubert Gustave. Euvres complеtes. Paris, «Club de l’Honnete Homme», 1971, p. 274).


[Закрыть]
.

Я уверен, что при чтении абзаца и в особенности этой фразы, скорее не фразы, но вопля в пяти слогах – ce fut un seul cri! – внимательный читатель расслышит рев и увидит дрожащую от восторга толпу карфагенского сброда. Флоберу не потребовалась внешняя ритмизация прозы, ни приближение к стихотворным размерам, было довольно сверхмощной силы его синтаксиса, чтобы звук и ритм слились с образом…

В «Анне Карениной», в главах, предшествующих самоубийству Анны, вы постоянно улавливаете душераздирающую ноту (в частности, в бормотании мужика) на фоне важного, я бы сказал иератического, контрапункта, что исполняется органистом, давно вознесенным над миром несчастных смертных.

В «Пленнице» Пруста вы читаете самую длинную, я думаю, фразу в мировой литературе (более четырехсот слов), в которой описывается ожидание прибытия г-на Коттара и виолончелиста в салоне Вердюрэн, – и у вас впечатление, что эта бесконечная фраза исходит не от Повествователя, но льется от еще не появившейся виолончели!

Каждый раз при чтении «Замка» или «Америки» Кафки мне казалось, что словесная строгость, даже сухость текста (которые часто испаряются в переводе) – не более чем суровый декорум, скрывающий атональные катастрофы и додекафонические катаклизмы, достойные Альбана Берга в «Войцеке»…

Вот идеальные примеры музыки прозы!

В современной французской литературе были поползновения, с различным успехом, усилить музыкальность прозы. Такова была попытка уже упомянутого мною Марка Холоденко. Иные прибегали к приему, который в риторике именуется асиндетой, asyndète, женского рода, от греческой отрицательной приставки а и глагола sundein, «соединять», – иначе говоря, частое отсутствие слов, организующих синтаксис с логической точки зрения. Предполагалось, что асиндета заставит работать подтекст, вызовет эмоциальную насыщенность и создаст музыкальный фон.

В восьмидесятые годы и позже я с любопытством читал романы известного прозаика Клода Симона, винодела и нобелевского лауреата. Он безжалостно разрушал сюжет и традиционное повествование, а также другие препоны, такие как знаки препинания или синтаксические препятствия, сосредоточив свою художественную задачу на слове, свободном от психологизма. Несмотря на слишком очевидную зависимость от Пруста, я думаю, что в таких романах, как «Дорога Фландрии», «История» и в особенности «Трамвай», ему действительно удалось достичь новой словесной музыки, в которой грамматические синкопы и паузы играют столь же значительную роль, что и звук.

В сущности, я думаю, что каждый большой прозаик-артист обладает собственной словесной музыкой.

– Читая ваши рассказы и повести 1980 – 1990-х годов, постоянно ощущаешь, как в затылок вашим героям дышит некая сверхъестественная сила, вторгающаяся в их существование, двигающая ими, – холодный жар фатума, рока, спорить с которым если не бессмысленно, то весьма опасно. Попав в дорожную аварию, герой «Двойника Дмитрия ван дер Д…», пианист Дмитрий Случанцев (отметим «говорящий» характер фамилии, отсылающий все к тому же всемогущему случаю), повреждает правую руку, что лишает его возможности продолжать исполнительскую карьеру. Его брак расстроен. Решив переиграть судьбу, он покупает документы у парижского клошара и тщательно продумывает инсценировку своей официальной гибели. Однако по пути на вокзал, с которого Случанцев должен был бы умчаться в новую жизнь, он попадает в другую аварию – на этот раз смертельную…

– В западной литературе, от Диккенса («История двух городов») до Набокова («Отчаяние»), тема двойника разработана во всех мыслимых вариациях, модификациях, версиях и оттенках. Салман Рушди привнес свой обол, написав затейливый роман «Дети полуночи».

Вам может показаться странным, но эта тема меня никогда не приводила в восхищение. Чаще всего она казалась мне откровенно скучной. Особенно в тех случаях, когда неодаренные убийцы мечтали угробить пламенно любящую жену, предварительно застраховав ее жизнь на миллионы, или когда безликие и безличные личности расправлялись со своей доверчивой жертвой на окраинах Бруклина или Бронкса, с тем чтобы присвоить себе драгоценное удостоверение личности.

Ситуация осложняется, когда двойника выводит на просцениум великий мастер (как в «Отчаянии» Набокова) и не без удовольствия толкает его на темное преступление. Но даже в этом случае, я думаю, для человека, не обремененного психопатологическими искривлениями, новая жизнь двойника вряд ли может начаться с преступления. Поэтому я вижу в этом романе Набокова серьезную психологическую трещину. Этой полемикой и овеяна моя небольшая повесть.

В средневековой Японии существовала редкая для тех времен гуманная традиция. Художник, не нашедший признания или попавший в скверную переделку (неуплата долгов, семейные неурядицы), собирал свой скарб и отправлялся прочь от родных пенатов в отдаленное селение. Поскольку в те благословенные времена не существовали таможенные заставы, паспорта, вид на жительство, водительские права, личные кредитные карточки и прочие пресловутые акты гражданского и социального состояния, ничто не мешало артистическому скитальцу заново родиться – с новым именем и новым местожительством. Это второе рождение предполагалось если не как возрождение его гения, то во всяком случае как освобождение от жизни, которую он более не признавал своею. Феникс возрождался из пепла во всей жизненной чистоте, не прибегая ни к наемным убийцам, ни к скаредным кровопийцам-кредиторам. Обретенная свобода была вдвойне благородной, поскольку была свободной от преступлений.

Каждый год во Франции бесследно исчезают сотни людей. Некоторые из них после исчезновения учтиво отправляют послание своим дражайшим родственникам с просьбой не беспокоиться и в особенности не беспокоить Интерпол или Красный Крест бессмысленными поисками и мужественно поставить крест на скрывшемся родственнике. Но большинство предпочитает молчаливый побег. В начале восьмидесятых годов это явление приняло такой размах, что журналисты телевидения сочли нужным посвятить ему несколько передач. В списке беглецов попадались почтенные отцы семейств, безработные со стажем и кавалеры Почетного легиона. Свидетели или лжесвидетели утверждали, что они видели их на калифорнийских пляжах, в таиландских борделях или в украинских степях. Вместо того чтобы оставить этих дезертиров семейных очагов наслаждаться новой жизнью, административный интернационал полицейских ищеек пустился в розыски. Согласно этой телевизионной передаче, результат был безнадежно скудным. Был выловлен лишь один беспризорный скиталец, в прошлом – владелец эльзасского ресторана. Тот с невозмутимым юмором предложил полицейскому стражу провести хотя бы один день «с моей стервой», и если он вынесет это нечеловеческое испытание, то беглец обязывался впредь проводить с ней дни и ночи…

Но какова бы ни была психологическая пружина этих исчезновений – преступная алчность, супружеская порочность или жизненная мрачность, – эти кандидаты в двойники заранее обречены на неудачу. Может быть, они действовали иначе, если бы им были знакомы эподы мудреца Горация, в частности XVI: Patriae quis exul se quoque figit?[32]32
  «Кто, удаляясь в изгнание, убегает от самого себя?» (лат.)


[Закрыть]
Именно по этой логике бедный пианист Дмитрий Случанцев, желавший ускользнуть от тягостной реальности своего прошлого, попадает в еще более тревожную нереальность Дмитрия ван дер Д…, с онирическими и апокалиптическими символами.

– Среди главных персонажей ваших небольших повестей особой безысходностью отмечена судьба Ольги Олоничевой, героини «Китаянки». Особой – поскольку, в отличие от героев других повестей, знавших лучшую жизнь и посему исполненных решимости бороться с роком, она приходит в мир, в котором, как кажется, ей изначально нет места.

– В «Китаянке» мне хотелось очертить характер русской эмигрантки второй волны, у которой привычные несчастья той эпохи усилены ее необычной личностью. Задолго до написания этой повести я имел случай познакомиться с уже немолодой русской женщиной, трудившейся в отделе распространения «Русской мысли». Ее история несколько отражена в моем рассказе. Дочь православного священника, она в самом деле провела детство в Харбине, затем в Советской России и была отправлена в Германию в середине войны. После долгих блужданий она оказалась во Франции. Невысокого роста, худощавая, она казалась бы стройной, если бы не странная ее привычка семенить с возрастающей скоростью, даже когда она двигалась по редакционному коридору, как если бы постоянно убегала от невидимых преследователей. Правильные и приятные черты ее лица были все время искажены гримасой затаенного страха. Застенчивость заставляла ее пламенно багроветь даже тогда, когда она здоровалась или прощалась. Я никогда не слышал от нее предложения, превышавшего пять слов. По рассказам Шаховской, в свободное от работы время она проводила долгие вечера, опекая своего соседа по дому, русскоязычного поляка-инвалида (совсем как Фелисите в повести Флобера «Простая душа», из чего следует, что жизнь нередко подражает искусству!), или самозабвенно взращивала флоксы на крохотном балконе своей скромной мансарды. Кроме флоксов и инвалида, иных знакомств не было. Религия и Церковь, по-видимому, ее совсем не интересовали, что необычно для дочери священника. Все в ней было до такой степени вопиюще неслиянно с французской жизнью, с русской эмигрантской средой, что никого не удивил ее конец: уже выйдя на пенсию, она исчезла из жизни так же незаметно, как прожила. Единственные, кто встревожились ее исчезновением, были налоговые и социальные службы – шесть месяцев спустя после ее кончины…

Не знаю, удалось ли мне убедительно очертить ускользающий характер этой «Китаянки», но работа над этой повестью подвинула меня к размышлениям относительно создания характера в искусстве прозы, к которому, как кажется, современная литература потеряла вкус и интерес.

Образы лжедемонической нимфетки и ее параноидальных возлюбленных, влюбленного и забавляющегося любовью (у Набокова в «Лолите»), – редкий случай великолепного воплощения достоверных психологических типов в современной литературе.

У Маргерит Юрсенар в небольшой повести «Anna, soror…» («Анна, сестра…» – строка из «Энеиды») вы встречаете вереницу действующих лиц, в особенности донну Анну и дона Альвара, которые восхищают меня завершенным психологизмом. В конце повествования донна Анна становится поистине символом трагизма невозможной любви, то есть высшей персонификацией страдания, подобно тому как мадам Бовари является олицетворением семейной драмы. В литературной эстетике символ лишь тогда убедителен, когда он является глубоко персональным.

Но с конца тридцатых годов создание характера, во всяком случае во французской литературе, улетучивается. Объясняется ли это тем, что литература конца XIX – начала XX века до тошноты перекормила психологией писателей и читателей? Совершилось ли это под влиянием буйной эстетики модернизма, исключившего из своего обихода и сюжет и характер как ветошь престарелого реализма? Или любой литературный метод – смертен, как люди, звезды и даже квазары?

Тем не менее я думаю, что создание характера не полностью утратило свое право на существование. В классической литературе характер определял ситуацию и положение персонажа. Ныне, как кажется, происходит обратное: ситуация моделирует действующее лицо. Может быть, она отыщет новые эстетические возможности для воплощения характера.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю