Текст книги "23 камеры (СИ)"
Автор книги: Андрей Ханжин
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
5
Ни в одном энциклопедическом словаре нельзя прочесть о том, что основоположниками хипповского движения в СССР были Юра Бураков, он же Диверсант, и его духовный наставник некто Подсолнух. Точно так же и назначенный руководитель нашей «культуры» скорее всего, почти наверняка, не знает о том, что первым проповедником русского анархо-панка были Андрей Панов, он же Свинья, и Алекс Оголтелый с паспортной фамилией «Строгачев». Это не интересует официальную «культуру».
Уверен, что академические историки будущего доберутся до этих монументальных имен и воздадут им должное, поскольку без тщательного анализа их влияния на современное российское общество, невозможно будет практически перекинуть исторический мост от «Флейты-позвоночника» Владимира Маяковского, до Соловьевской «АССЫ», ставшей реквиемом одной эпохе и первой нотой Гимна для другой. Нотой, которая впервые сорвалась со струн расстроенной электрогитары «Урал», в обыкновенной ленинградской квартире, лета одна тысяча девятьсот семьдесят девятого.
Аминь.
Спросить у меня: какой из городов мне ближе, Москва или Ленинград? То же самое, что спросить: кого я больше люблю, маму или жену? Я люблю их по разному, но самые важные чувства испытываю к дочери. Так же и с городом. Москва научила меня говорить, а Питер научил слушать, но это достойно лишь благодарности к ним. Любовь… Я не поднялся, не возвысился еще до любви к дальнему и поэтому люблю или ненавижу лишь то, с чем соприкасался духовно или физически. У меня не защемит сердце, если на карте Москвы не станет, например, Бирюлева. Но никогда бы я не смирился с исчезновением Никитского бульвара. Так же и с Питером. Важны частности и личности. Абстрактно я могу любить лишь реки и деревья.
Ленинград остался для меня колыбелью русского панк-рока, далекой ностальгией по безвозвратно ушедшему счастью быть свободным от самого себя. Кто бы услышал!..
Я живу вопреки всеобщей суете и целеустремленности. Именно это обстоятельство оставляет меня за чертой общепринятых условностей, называемых законами совместного проживания несовместимых в принципе людей. Хотя ни разу не делал я посягательств нарушить эти правила сознательно. Но стоило мне произнести какое-нибудь слово или, того хуже, сделать короткий шаг, как слово это обязательно оказывалось крамольным, а шаг был всегда в сторону. Если бы с самого раннего возраста мне удалось бы осознать или просто понять эту еретическую наклонность, то я научился бы защищаться от агрессии рационального мира. Но мне казалось нормальным – не подражать и не подчиняться чему попало. Мне и теперь кажется, что состояние скрытой войны со всем на свете – обыкновенное состояние мыслящего человека. Мир внушает иное… И мир, как всегда, прав. Миру не нравятся люди, полагающие, что будущего нет.
Именно так – NO FUTURE – провозглашали мои новые питерские друзья и собирались в антимузыкальный коллектив, и почти создали его, и почти выступили, усилив электричеством свой антигуманный лозунг – будущего нет! По сути, панки только родились. По факту, я родился вместе с ними.
Напиться по поводу дня моего рождения решили на детской площадке Михайловского сада. Оголтелый принес портвейн, три невские подруги Ольга-Машка-Ирка нажарили котлет, а Коттон, Роттен и Рикошет обещали привести Свинью собственной персоной.
Свинья так и не явился. Нахально подмаргивавшая мне Ирка, незаметно исчезла вместе с Коттоном. Оголтелый и Крыса отправились «злобствовать» (не знаю в чем это выразилось), а я подрался с Рикошетом и брел по ночному Невскому проспекту, волоча по асфальту крылья собственного счастья, к которым прилипали раскисшие окурки и фиолетовые фантики от крем-брюле. На мне был кирзовый музейный плащ времен диктатуры пролетариата; естественно штаны и боты, а под плащом, на голом теле, болтался узкий черный галстук, пронзенный множеством английских булавок. Само собой, меня забрали.
Из машины вышли двое в штатском и поинтересовались: куда и главное, откуда я иду в столь поздний час в таком безответственном виде? Я начал отвечать, что отмечал с друзьями день рождения, а теперь иду домой, потому что я – Синкконен Е. В. и тут же понимаю, что Е. В. Синкконен родился совершенно в другой день, в другом месте и, наверное, в другой жизни. И это означало, что 20 апреля я мог отмечать с «друзьями», только один день рождения – Фюрера, то есть Адольфа Гитлера[1]1
20 апреля 1980 года московские неофашисты, в количестве более трехсот человек, прошли факельной колонной от Никитских ворот до Пушкинской площади, где быстро рассеялись, не дав возможности милиции арестовать себя.
– Годом позже, специальные службы в Москве и Ленинграде получили задание, пресечь возможность проведения каких бы то ни было акций, приуроченных ко дню рождения Фюрера.
– Находясь в Питере я пользовался паспортными данными Синкконена Евгения Викторовича, 1962 года рождения, месяца ноября, числа четвертого.
– Дата моего собственного рождения приходится на 20 апреля.
[Закрыть].
Штатские вежливо усадили меня в авто, помотали по старым питерским подворотням, надеясь, видимо, обнаружить сообщников. Не обнаружили и остановились в районе улицы Марата, у подъезда с вывеской «Опорный пункт охраны правопорядка», под которой маскировалась районная штаб-квартира Комитета Государственной Безопасности, где меня сфотографировали в анфас и в профиль, записали под фамилией Синкконена и поместили до утра в бывшую ванную комнату, стилизованную под камеру, с кафельным полом и деревянным стулом. Больше в этом помещении ничего не было, кроме дыры в полу, если, конечно, дыру можно воспринимать, как нечто материальное.
Это была самая странная камера в моей жизни. Во-первых, я отчетливо понимал, что попал не в милицию, а потому затосковал в той дремучей русской печали, которая навевалась всем плененным еретикам опричниной и красным террором. Во-вторых, я был уверен, что в этой зловещей квартире никого, кроме меня нет, и чувство беспомощности и ничтожества перед Системой, которая может даже не охранять своих нарушителей, сковывало меня лучше всяких засовов. Духовная свобода оказалась мыльным пузырем и мне стоило больших усилий приблизиться к двери и толкнуть ее, и счастье, что она оказалась заперта, потому что окажись она открытой, я не уверен, что посмел бы шагнуть за нее. Так я узнал о внутреннем рабстве.
Утром в квартире обнаружилась жизнь. Меня проводили в большую комнату, где за классическим кабинетным столом сидел классический чекист восьмидесятых в больших очках с толстыми стеклами. Предложив мне чаю с горячими пирожками, он заявил, что в нашей свободной стране каждый имеет право поклоняться любому божеству, просто стыдно отмечать день рождения того, кто в памяти нашего народа остался палачом и душегубом. Я так и не понял, имел ли он в виду Гитлера или еще какого-нибудь деятеля… После этого краткого нравоучения, человек в очках уточнил мои, то есть Синкконена, адрес и выпроводил на улицу с пожеланием взяться за ум. Мне кажется, что если бы я действительно был Синкконеном, то истолковал бы чекистские слова правильно.
6
Быть арестованным вместе с единомышленниками и оказаться с ними в одной камере, гораздо лучше, чем всю жизнь находиться на так называемой свободе, среди чужих и равнодушных существ.
Нас двигают по жизни невидимые руки. Нам кажется, что мы принимаем решения, хотя на самом деле, решение принято за нас и нам лишь объясняют как нужно двигаться в этом выдуманном мире взаимоисключающих идей. Так родители обучают свое новорожденное чадо правилам существования в мире, куда явилось дитя без какого бы то ни было личного желания. Так движутся человеческие массы, подобно дрейфующим льдам – по скрытому течению чужих идей и волевых решений. Так бунтуют и протестуют, голосуют за и против, поддерживают и опровергают, поклоняются кумирам великим и малым или думают, что не поклоняются никому. И лидер – это всего лишь выдающаяся часть посредственной массы.
Еще несколько месяцев назад я ничего не знал о Джоне Ленноне, о его случайной жизни и его логичной смерти. А теперь я стоял в вагоне метро, подъезжающем к станции «Ленинские горы» и выслушивал бредни, внезапно экзальтированной, Лены Арбузовой – Пингвиш о мессианской роли человека, на годовщину чьей смерти съезжались с разных концов столицы странного вида чуваки и чувихи.
Наверное кому-то было нужно показать по вражескому телевидению очередное массовое нарушение гражданских свобод в Советском Союзе. Информация о том, что на Смотровой площадке намечен траурный сбор всех неадекватных действительности личностей передавалась мелким шепотом и, конечно же просочилось «куда следует». Властям бы разрешить это сборище… Да прислать на него десяток неокомсомольских ораторов, а потом отрапортовать в печати о направленной работе с современной столичной молодежью, что вполне соответствовало бы действительности. Но Власть пошла путем проторенным и тупиковым – освободила спортзал МГУ под массовое задержание. В результате вязалово битломанов и просто скучающих приняло массовый характер с масштабами воинской операции. Шпионы вдоволь наснимали, а какой то пьяный гитарист успел еще и спеть несколько антисоветских частушек.
В спортзале и прилегающих к нему раздевалках собралось около тысячи человек. На выходе из метро стояло оцепление, и задержанных доставляли автобусами типа ПАЗ. Оказалось, что почти половина – не москвичи. Тут же знакомились, обменивались адресами, в спешном порядке докуривали заначенную коноплю и пели нестройным хором, под бряцанье двенадцати рублевых гитар, русские народные битловские песни.
Отпускать стали к следующему утру. Пингвиш потерялась, что в общем ей свойственно, поэтому на улице я оказался один. Хиппи все больше не нравились мне и махнув рукой каким-то волосатым киргизам, я побрел в одиночестве по декабрьскому проспекту, даже не подозревая о том, что таким вот цыганским табором прощались со мной незрелые бесы полудетских камер и ненастоящих арестов. Начинался восемьдесят второй год.
7
Восемьдесят второй год начинался с другой Лены – Антоновой. Сейчас я понимаю, что после той, на которой женился и той, для которой нет места на этих листах, Антонова была самой привлекательной барышней того периода, когда я ничего о себе не думал. Мне же тогдашнему, булавочному, не признающему завтрашнего дня, Лена Антонова казалась воплощением физических недостатков. Высокая, даже длинная, худющая, ногастая, губастая и сисястая, она следовала за мной неотступно и уж только этим вызывала отвращение. Но главным ее пороком была ее девственность, которую она навязчиво замыслила потерять именно со мной. Я плохо разбираюсь в женщинах… Когда я думаю о сексе, они мечтают о любви. И наоборот, когда я случайно заступаюсь за них на вечерних улицах, они полагают, что могут воспользоваться мной и далее… Отсюда такое разнообразие эмоций. Понимание, как сказано на сигаретной пачке, приходит с опытом. Тогда же, в нашем гнусном кругу, длительное общение с одной и той же девицей считалось моветоном. Ну, а уж общение с целками – вершиной жлобства.
Какое отношение имеет Лена Антонова к моему аресту? Никакого. Просто спасаясь от ее назойливых фантазий, мне пришлось укатить в Питер с первыми попавшимися тунеядцами, дабы не заработать репутацию жабоугодника. А вот «первые попавшиеся» – Леша Агроном и Валера Булгаков – имели к моему аресту уже самое непосредственное отношение.
Нет смысла перечислять здесь все деяния, за которые я был объявлен во всесоюзный розыск. В конце концов судят ведь не за совершенное преступление, а за моральную готовность совершить следующее. Что же я мог совершить? В принципе, что угодно и ничего – корысти ради… Полагаю, что именно это обстоятельство настораживало правоохранительные органы более всего. Намечалась некоторая нелогичность преступной цепочки, следовательно – системная опасность. Своего рода маниакальность с непредсказуемой мотивацией. Мои преступления ни когда не имели ни плана, ни замысла и совершались просто по пути следования… и не воспринимались мной, как преступления. Да, я знал, что за взлом магазина одежды человека обычно судят, но мне нужна была одежда, и я поднял бы ее даже из помойки, если бы таковую туда выбрасывали… Я не мучился поиском нравственных решений, потому что у меня не было причины для вопросов. Две книжки, изученные мной до шестнадцатилетия, назывались: «Приключения Незнайки» и «Как закалялась сталь». И я впитал из этих произведений все самое лучшее: неуважение к существующей власти, готовность принять страдания за идею о том, что будущего нет, и абсолютную убежденность в том, что дуракам всегда везет! Что касается Агронома, то он был обыкновенным сумасшедшим с подтвержденным, впоследствии, диагнозом. А Булгаков – типичным домашним мальчиком, которому захотелось развлечься, поэтому они с легкостью соглашались на все мои авантюры.
До сих пор не знаю я точного юридического названия того вильнюсского учреждения, в которое был перемещен из вильнюсского же детприемника, после установления моей истинной личности! В любом случае, это было милицейского учреждение, точнее та ее составляющая, которая занимается уголовным розыском.
Камера находилась в подвале того же здания, где от меня требовали чистосердечного признания в совершении хоть каких-нибудь местных преступлений. Видимо накопилось нераскрытостей. По этой же причине усердствовал дознаватель, оказавшийся к тому же литовским националистом. Он задавал мне вопросы на литовском языке, а когда я отвечал, что не понимаю его, то юрист по призванию, доставал из-за сейфа кусок многожильного кабеля, с намотанной на него в виде ручки синей изоляционной лентой, (резиновых дубинок в те времена еще не практиковали), и принимался меня дубасить, правда, не слишком сильно, боясь ответственности за увечья, нанесенные несовершеннолетнему. Ничего, кроме презрения его действия не вызывали во мне, поэтому я больше устал от этой экзекуции, чем намучился. И, чтобы выкроить себе полчаса отдыха, я письменно признался в краже батона белого хлеба из булочной в районе Шяшкинес, чем доводил дознавателя до плохо скрываемого исступления. Наконец, к вечеру, устал и он. Так, получив напоследок остроносым ботинком по ребрам, я был отправлен в подвал дожидаться московских оперов, для конвоирования меня в столицу.
Голодный, избитый и замерзший бродил я от стены к стене, в полукруглой, покрытой цементной «шубой», камере вильнюсской ментовки, не чувствуя ничего, кроме опустошенности и неосознанного страха перед неизвестностью. Не оставалось ни одного шанса, который мог бы провести меня мимо длительного лишения свободы и я тосковал, и, чтобы не стыдиться своего страха, громко распевал панковские песни на исковерканном английском, вставляя в них строчки и куплеты сочиненные Алексом Оголтелым.
Жить «одним днем», да и то – с большими оговорками, может лишь тот, кто полностью утвердился в выборе смысла или бессмысленности собственного существования. В принципе, «одним днем» живут три категории людей: вчерашние отшельники, наемные воины и российские заключенные. То есть, как раз те, для кого ценность собственной жизни заключена в самой жизни, неизбежно заканчивающейся смертью, а не карьерным ожиданием перспективы завтрашнего дня.
Одиночная камера – совершенное место, для искреннего диалога между тем, кем человек себе кажется и тем, кем он является в действительности. И если бы все, побывавшие в заключении, нашли бы в себе силы для вечной памяти тех минут, когда они были ничтожны и одиноки перед неумолимым воздаянием за дела свои, в мире было бы меньше лицемерия. И дело здесь не в том, что и справедливость и беззаконие суть отражение собственных поступков. Всегда.
8
Пятое отделение московской милиции находилось на Старом Арбате, по которому еще ходил троллейбус. Вообще, улицу Арбат, как и всё остальное в этом мире, искалечила тоталитарная торговля. И до того, как трансформироваться в тот чудовищный образ, который постепенно принял весь город, Арбат был историческим квартальчиком, тихая аристократичность которого, только подчеркивалась показным деревенским великолепием Калининского проспекта.
Менты из пятого, или из «пятерки», славились своей осведомленностью в самых последних новостях из жизни самой экстравагантной столичной молодежи. Что и не удивительно, ведь частями их владений были и хипповский Гоголевский бульвар, и мажорная «Метелица», и ресторан «Прага», в одном зале которого, помимо фирменных, продавались торты «Птичье молоко», а в другом собирались известные валютчики, и еще многие и многие любопытные местечки располагались на территории «пятерки», по которой можно было определить не только количество ушлых и шалых людишек в самом центре Родины, но и выявить общие тенденции к наступающей державной агонии. К слову, ненаказуемое появление в любой столице мира личностей с ярко выраженным антиобщественным или внеобщественным внешним видом, например гомосексуалистов и бездомных алкашей, может говорить либо о чрезвычайной мощи государства, способного переварить любое содержание своего народного винегрета, либо о слабости его, с полной неспособностью данные казусы устранить. Впрочем, к делу это не относится.
К делу относится то, что большая часть уголовно наказуемых деяний, за которые я был изловлен литовскими стражами правопорядка, была совершенна именно на земле пятого отделения. Поэтому, под конвоем двух оперов, осчастливленных командировкой на казенное посещение полузападного Вильнюса, я был железнодорожно перемещен именно в «пятерку», где пробыл совсем не долго. Ровно столько, сколько снималась с маршрута патрульная машина, чтобы отвезти меня в Филевское КПЗ.
9
Иногда человек утешает себя сослагательным оборотом «если бы»… «Если бы» – говорит он и тут же представляет себе фантастическую картину собственной жизни, при которой он проходя, например, по Петровке, не свернул бы направо в Столешников переулок, а прошел бы дальше, в сторону ЦУМа, отчего его жизнь сложилась бы, как ему кажется, совсем иначе. На самом деле, направление пути определяет лишь время неизбежных событий. А то, что рано или поздно это события должны произойти, заложено в самом образе жизни, который ведет человек. Ведет, согласно образу собственного мышления. Один старый канадский еврей говорил моей матери, ищущей ответа на мою странную жизнь, что тюрьма – это не судьба. Судьба быть, к примеру, вором. А тюрьма – это закон. Все справедливо, с точки зрения общества, которое охраняется друг от друга этим самым законом. Наверное… Значит моя судьба быть бродячим художником, а тюрьма – это просто место для зарисовок.
Девятая, по счету, камера моей судьбы называлась Камерой Предварительного заключения или Изолятором Временного Содержания, как говорят теперь. Находилась она на территории сорокового отделения в Филях, имела железную дверь с отверстием для баланды, деревянный настил для сна, серые стены, желтый, от никотина, потолок и зарешеченное окно, прикрытое мутным плексигласом.
Ты уже умер, но еще не в аду. И ощущение чистилища, как нельзя лучше отражало мое состояние в этой серой филевской камере, где сначала, около суток, я находился в одиночестве, а потом мне подкинули какого-то ушлого старикана, проглотившего золотой перстень.
Посадили старичка, конечно, не за это. Что-то украл… Но, будучи человеком опытным, он успел заглотить украшение в момент ареста и теперь пытался заполучить его обратно, чтобы, как он выразился: «Взять водки, колбасы, четыре пачки «Столичных», и пошли они все!..» Старик разрывался в поисках решения, каким образом извлечь из себя драгоценность: орально или анально? «Выблевать или высрать?» – бормотал он и косился на меня, ожидая подсказки, которая окончательно склонила бы его к какому-то одному решению. Мне же не хотелось думать в этот момент ни о водке, ни о колбасе, поэтому я просто валялся на дощатых нарах и безразлично наблюдал за мучительными метаниями пожилого человека.
Наконец он дождался вывода в туалет, вышел, отсутствовал минут пятнадцать, вернулся осчастливленным и уже собрался вступать в переговоры с прапорщиком, как вдруг за окнами раздался звук подъехавшей машины и в коридоре кто-то крикнул: «Воронок приехал!»
10
Чтобы понять Россию нужно попасть в ее тюрьму. Там, в неприспособленных для жизни камерах, где только мокрицы и пауки чувствуют себя комфортно, разыгрывается большая драма маленьких людей.
Однажды в бреду, я попытался представить себе, что же происходит сейчас с той страной, где я родился, выживал, сидел и все-таки гордился, пусть и суеверно гордился, принадлежностью к этому великому русскому народу, хотя бы будучи его пропащим сыном… И что же? Я рассматривал лагеря сквозь искаженную линзу памяти и сравнивал Россию с обыкновенной, скажем мордовской зоной. Наверное, у всех учреждений структура схожа в основном. И если я не прав, то пусть…
Что ж, зона… Не во всякой зоне есть положенец, но в России, вроде бы, еще не введено внешнее ооновское правление так что есть тот, кто за эту зону в ответе, – президент. Северная Америка заняла место администрации колонии, со своим президентом – начальником лагеря, который блатнее всех и в зоне и в деревне за забором. Ну, а Великобритания, по древней исторической традиции, самоназначилась в роли оперчасти. При таком шизофреническом раскладе становилось явным самое тайное – взаимоотношения между главными действующими персонажами этой захолустной лагерной пьески.
Начальнику лагеря, – mr. President – чтобы удержаться на своем посту, нужно соблюдать два необходимых условия: выполнять общий план по лесоповалу; и не допускать массовых беспорядков, срывающих нефте… лесозаготовку. Для этого ему необходим авторитетный «смотрящий» из числа самих зеков, способный контролировать ситуацию изнутри. Таким человеком может стать только потенциально сильный и убежденный в правоте своего воровского дела уголовник, иначе объявят его «сухарем» или «сукой» и ткнут рессорной заточкой, в промзоне, во время вечернего зимнего съема. Ищи там… К тому же он должен пользоваться доверительной поддержкой большинства зеков, поскольку большинство это, не занятое кстати лесозаготовками – безработица – скоро взбунтуется от жизни впроголодь и заявит, что лучше на киче сидеть, отстаивая свои человеческие права, чем подыхать от безысходности в так называемой демократии. Чтобы избежать подобного развития событий, начальник, время от времени, заводит в зону местный ОМОН, который, словно призрак международного терроризма, калечит, крушит и шмонает всех без разбора, причем реальная резиновая дубина достает и прапорщицкие спины. Затем ОМОН исчезает, оставляя угрозу нового неожиданного появления. Начальник лагеря возмущен! «Это Управа беспредельничает!» – кричит начальник лагеря, а смотрящий призывает заключенное общество противостоять творящемуся беспределу! Тут уж не до личных претензий – Родина в опасности! А четыре бригады лесорубов, в тиши глухих делянок, продолжают перевыполнять план. Бред, конечно…
И чтобы сделать этот бред клиническим, нужно добавить еще несколько штрихов, мелких, но значимых.
Над, начальником лагеря тоже есть промежуточное начальство – Главное Управление Исполнения наказаний или сокращенно ГУИН, или Мировая Валютная Биржа – в бреду все допустимо, – которая призвана поддержать или разрушить тот или иной режим, в зависимости от внутрилагерной обстановки. И уж над всем этим висят семитские профили голов чешуйчатого змия – Прокуратура, МВД и Минюст богатейшие финансовые семьи, которым, для манипулирования мировой политикой, нужны громкие победы и судебные процессы над врагами рода человеческого! И если таковых в природе не обнаруживается, то они искусственно создаются из числа тех блатных, что пытаются управлять зонами самостоятельно или авторитарно…
Да уж… Нужно возвращаться из политики маленьких болезненных фантазий, в большую сборочную камеру Матросской тишины.
Это место запомнилось мне скорее ощущениями, чем какими-то определенными событиями. Да, и пробыл я в сборочной камере совсем недолго, ночь, до развода по корпусам, но впечатление тюрьмы, именно такой тюрьмы, сохранилось до сего дня, хотя случилось увидеть и многое иное.
Кирпичи, бурые, как будто вылепленные из засохшей крови, выступали сквозь обвалившуюся штукатурку. Высокий зелено-коричневый потолок с многолетней, как бы заржавленной, паутиной; выщербленный асфальтовый пол в плевках и досмоленных до края окурках; лавки вдоль стен, чад, мат и люди… Люди, самые разные, грустные, безразличные, вынужденно веселые… Кто-то с кем-то знакомится, ищет общих знакомых, цепляясь за разговор, как за спасение от угнетающих мыслей… В углу коптится чифир на рукаве чьей-то рубашки в крупную клетку… И снова все сливается в единый монотонный гул, возможный только в таком месте и только в такое время. Иссушенные рецидивисты посмеиваются над первоходами и поучают тюремным правилам малолеток… Я ничего не понимаю, но стараюсь слушать, чтобы выжить. Знаю, что придется драться и уверен, что бить нужно первым.
Из малолеток, то есть из тех, кому еще нет восемнадцати, в той большой камере нас оказалось двое. Мы познакомились еще в автозеке, и новым моим товарищем стал сухумский карманник Игорь Магуров. На короткое время судьба дала его мне в помощь, сводя и разводя, но об этом позже, а в ту ночь Игорь объяснял мне жестокие правила малолетнего корпуса, мало, чем отличающиеся от законов повседневного уличного выживания. Просто они были более обобщенными. Что ж, в камере нет долгого времени на то, чтобы узнать сидящего рядом. Камера учит быстрому распознаванию людей и такому же быстрому принятию решений. Зачастую, ошибочных.