355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ханжин » 23 камеры (СИ) » Текст книги (страница 1)
23 камеры (СИ)
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 02:02

Текст книги "23 камеры (СИ)"


Автор книги: Андрей Ханжин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)

Андрей Ханжин
23 камеры

Первая часть

1

Своим нынешним уездным великолепием Москва обязана четырем значительным факторам: Наполеоновскому вторжению и последовавшему за ним пожару 1812 года; классической сталинской гигантомании; неуемной страсти градоначальника Лужкова стать исторической фигурой; и олимпийским играм тысяча девятьсот восьмидесятого года.

К такому грандиозному событию, как Олимпиада, город, олицетворявший не только идею пролетарской справедливости, но и аксиому о конечном вселенском торжестве этой самой справедливости, готовился так, будто ожидалась встреча с представителями иных, может быть даже неспортивных, цивилизаций. Помимо сооружений архитектурных, за сто первым километром спешно сооружались спортивно-трудовые лагеря для подозрительных школьников, еще не совершивших уголовно наказуемых деяний, укрупнялись принудительные трудовые лагеря для случайно совершивших таковые деяния, а так же перепрофилировались уже огороженные бетоном фабрички под лечебно-трудовые профилактории для спившегося гегемона. И все ради того, чтобы на два летних месяца предоставить пустые московские улицы критическому взору иностранного туриста, возможно тайному агенту, прибывшему на праздник спорта с одной лишь целью: очернить советское благополучие на фоне десантного вторжения в опиумократический Афганистан.

Семнадцатое отделение милиции находилось в самом центре города, на бывшей Пушкинской улице. Географические полномочия его сотрудников распространялись на патриархально тихие столичные кварталы, крайними координатами которых являлись Елисеевский гастроном на западе, ресторан «Узбекистан» на востоке, и Страстной бульвар с Колонным залом Дома Союзов на севере и юге. Преследуемая публика, как правило, была из среды так называемых коренных москвичей. При задержании вела себя адекватно ситуации – интеллигентно возмущалась и цитировала Булгакова, отчего сотрудники данного отделения слыли людьми начитанными и не очень злобными.

Олимпийский план по отлову индивидуумов, несовместимых с каноническим обликом советского гражданина, работники семнадцатого выполняли без особого энтузиазма. Фарцовый треугольник у «Националя» и прихиппованная Пушкинская площадь находились за пределами досягаемости их патрулей. Цумовскими кидалами занималась непосредственно Петровка, а в дорогом винном отделе Елисеевского редко обнаруживались тунеядцы, страдающие хроническим алкоголизмом. Было жарко. Оперативники играли в подкидного дурака, когда проигравший садился возле окна на весь последующий кон, с целью распознания в редких полуденных прохожих, проплетающихся мимо милицейских окон, подходящую для депортации кандидатуру. Что поделать, работа.

Около одиннадцати часов дня, очередной проигравший зафиксировал появление на тротуаре подозрительного подростка в расклешенных нестираных джинсах, футболке, явно большего размера, и с всклокоченными волосами. В принципе уже этого было достаточно для проявления бдительности, а тут еще и черные очки, оказавшиеся, при близком рассмотрении, полноценными синяками, симметрично расположенными в обе стороны от сломанной переносицы.

Так я оказался в первой в своей жизни камере.

Единственная книга, которую я мечтаю прочесть – это книга моей настоящей жизни.

Сейчас крайне сложно или почти невозможно установить, когда и почему человеки принялись внушать друг другу мысль о некоем царственном месте своего биологического вида в гармонично наполненной природе. На этот счет существуют две классические точки зрения и множество оригинальных. Они охватывают кое-что в общем, но разбиваются о частности. Останавливаются на человечестве и заблуждаются вместе с каждым отдельно взятым человеком. Традиционная психиатрия тоже замыкается на догмах, запутывается в стереотипах и больше ставит вопросы, нежели отвечает на них. Бытие подогнано под единую систему, достаточно примитивную систему, но, может быть, такая конвейерная последовательность запретительного законодательства и есть единственная возможность не просто сохраниться, но и как-нибудь развиться. Может быть. Тем не менее, есть личное. Мне, лично мне, необходимо знать чем наполнено мое подсознание, какой мотивирующей информацией руководствуется тело при совершении тех или иных поступков? Мне нужно, для дня сегодняшнего, безошибочно понимать, почему мне вдруг, в одночасье, опостылела домашняя жизнь, и я ушел из нее в никуда, предпочтя сон на подъездных ступенях в обществе падших, семейному теплу, заботе умных, трезвых и любящих родителей?

Мать вошла в отделение милиции в тот самый момент, когда уставший от самого себя лейтенант пытался выведать тайну происхождения моих синяков. Ему казалось, что я скрываю действительную причину их возникновения, а я не мог убедить его в правдивости моих слов. На протяжении всей жизни преследует меня это необъяснимое недоверие людей к тому, что было на самом деле и поистине чудовищная вера в примитивную ложь. В тот момент, о котором идет речь, лейтенант пытался убедить меня, что синяки появились вследствие кулачного удара. Я настаивал на другой версии.

– Заснул на последнем этаже, сидя на ступеньках. Замерз. Чтобы согреться, вытащил руки из рукавов свитера… Так теплее. И когда согрелся, заснул крепче, так что не заметил, как туловище перевесилось вперед и я полетел по ступеням вниз… А руки – под свитером. Вот и затормозил носом.

Конечно, утомленному милиционеру было совершенно безразлично по какой причине почернели мои глаза. Но у него был категорический приказ не допустить на профильтрованных столичных улицах людей вот с такими физиономиями, и он этот приказ выполнял, тем более, что другого занятия для этой минуты у него все равно не было.

Не добившись признания о моем участии в каком-нибудь местном мордобое, за которым могла последовать обоснованная отправка в лагерь для трудновоспитуемых пионеров, милиционер оставил меня и переключился на мать, с грустью выслушивающую весь этот обоюдный бред.

У лейтенанта созрел альтернативный план. Если поверить в то, что я действительно упал заснув на лестничных ступенях, то возникает резонный вопрос, почему я вообще оказался на этих ступенях? Моя мать – кандидат педагогических наук, не могла найти достаточного обоснования такому явлению. Милиционер тем более. Но он не был моим родственником и поэтому не стал вдаваться в психологические тонкости периода полового созревания и первичного становления личности, а предложил вызвать психиатра – дежурного по городу. Лейтенантская логика была безупречна. Раз обстановка в семье положительная и я не выкрикиваю никаких антисоветских лозунгов, призывающих бойкотировать Олимпийские игры, то значит, у меня какие-то нарушения внутри головы, возможно травматические. Мать согласилась на психиатра. Она хотела знать.

Психиатрическая скорая, называемая в народе «чумовозкой», примчалась мгновенно. Врач, имеющий точно такую же установку, как и скучающий милиционер, незамедлительно и собственноручно отвез меня в ближайший дурдом на улице Восьмого марта. Так я на практике познакомился с вежливыми методами карательных органов государственного организма. И первая камера в семнадцатом отделении ничем не запомнилась мне. Я усвоил лишь то, что был заперт в ней снаружи.

2

Психиатрическое заболевание, именуемое «Дромоманией», переводится на общедоступный русский язык, как охота к перемене мест.

Первых отечественных хиппарей я увидел в конце лета, почти осенью, восьмидесятого года на газоне Гоголевского бульвара. В то время я и не подозревал о существовании этого странного народа, и если бы не просвещенная подружка Юля, жившая в переулке Янышева, я до сих пор, возможно, думал бы, что видел цыганский табор, остановившийся на ночлег в траве бульварного кольца.

Увиденное очень меня заинтересовало. К тому же, при ближайшем рассмотрении, стало ясно, что люди эти явно не отягощены квартирным вопросом, поскольку жилье их находилось там же, где находились они сами. И мне, уже сбежавшему из межобластной психиатрической лечебницы, открылись неведомые ранее перспективы существования.

Сами хиппи мне не понравились. Зато пришелся по душе их образ жизни, который в течении нескольких минут был тезисно изложен мне смертельно пьяным бородачом по прозвищу Хайям. Именно от него мне довелось узнать, что первым идейным хиппарем был Иисус Христос, а последним мессией – Джон Леннон. С этим утверждением я не мог бы поспорить, поскольку никогда до этого не слышал ни первого имени, ни второго. Но следующее заявление было принято мной без малейшего внутреннего противоречия. Хайям сказал, допив остатки розового портвейна из шампанской бутыли, что люди должны иметь право жить так, как они хотят! Произнеся это он вырубился, а я до рассвета глядел на бронзового Гоголя с помойным голубем на зеленом плече и думал о том, что вот не по пути мне с этими очаровательными неприспособленцами, а жаль… Так же, как не по пути со шпаной с улицы Воровского, чей главарь Серега Цаплин поселил меня в дворницкой каптерке того дома, где жил сам в коммунальной квартире с матерью алкоголичкой. Нужно было искать серединный путь. И он нашелся, этот серединный путь, нашелся на Пушкинской площади, в начале зимы восемьдесят первого, и назывался этот путь Алексеем Шмельковым.

Скорее всего, я с детства был интуитивным анархистом. В том смысле, что не терпел никакого начальствования над собой. Заставить меня сделать что-либо по принуждению, было невозможно, и только личное убеждение двигало моим туловищем в том или ином направлении. Конечно, позже мне пришлось осознать, что помимо упрямства существует еще и индейская хитрость, но тогда, в восемьдесят первом, я принципиально пересекал проезжую часть в неположенном месте и если на светофоре горел зеленый свет, я дожидался, пока он сменится красным, и только тогда переходил на другую сторону.

Гуру Шмельков познакомил меня с потусторонней жизнью стрита – улицы Горького и с ее постоянными обитателями – прихиппованными урелами, философствующими алкоголиками, непорочными проститутками, спартаковским фанатом Чапаевым и главным стритовым наркоманом по прозвищу Алекс. Это был мой мир и я принял его безоговорочно.

Когда, где и при каких обстоятельствах я познакомился с подростком Кутеповым, теперь вспомнить не представляется возможным. Память зафиксировала лишь то, что Кутепов был старше меня на один год, жил вместе с матерью в кирпичном доме у Поклонной горы, имел родственника в городе Волгограде, а этот родственник был владельцем пистолета «парабеллум», который, зачем-то, очень Кутепову понадобился. Подозреваю, что он врал и про Волгоградского родственника и про «парабеллум». Ему просто опостылела вечно пьяная родня и он готов был сорваться куда угодно… Но тянуло его, почему-то, именно в город-герой Волгоград.

В принципе, инициатором поездки являлся я. Была зима. Мне было четырнадцать лет. Я был оглушен откровенной изменой рыжей полуполячки Фриды, семнадцати лет. И мне необходимо было покинуть город, чтобы расстоянием ослабить тоску несостоявшейся влюбленности. И хотя лично я собирался уехать в Самарканд, далеко и романтично, но отправился вместе с Кутеповым, на перекладных электричках или, как мы говорили – «на собаках» – в славный город на Волге.

Маршрут мы избрали поразительно кривой: через Саранск и Ульяновск, и, опять же, невозможно теперь доподлинно установить, почему мы решили завернуть такой крюк. Скорее всего какой-нибудь хроник, ошивающийся возле «Лиры» и переживающий жестокую абстиненцию, подсказал нам с горя эту забавную железнодорожную кривую. Так мы и отбыли, с тремя рублями мелочью, четырьмя жестянками консервированных килек и начатой пачкой дукатовской «Явы».

Изловили нас в Мордовском Саранске, на вокзале, пока мы дожидались пассажирского дизеля в сторону Волги. Разбираться не стали, да и «разбираться» было не в чем, – бродяжки, – лишь молча, как покойников, свезли нас в какой-то неосвещенный район, высадили возле деревянного строения, гармонично вписывавшегося во всю эту мордовскую жуть и оказавшегося Детским Приемником-распределителем, где передали нас в руки пьяного мужика в милицейской форме, стоявшего на ногах только потому, что сзади его подпирала плечом чуть менее пьяная тетка, тоже одетая в милицейское.

Так Саранск открыл передо мной вторую камеру.

Три сколоченных между собою стула, на которых, в нарушение караульного устава, спала ночная тетка, мы увидели когда нас – меня и Кутепова – выводили в обледенелый от мочи уличный сортир. Камера наша, как и все камеры на земле, запиралась снаружи, но не на засов, как все последующие камеры моего содержания, а на обыкновенный шпингалет, в выбивании которых у меня уже имелся определенный опыт.

Кутепов, непонятным для меня образом, выяснил (или ему хотелось в это верить?), что ключи от всех дверей, значит и от входной, хранятся в кармане той самой милиционерши, которая нетрезво храпела полночи на трех стульях возле нашей камеры. Как я уже говорил, выбить дверь оказалось делом пустячным. Куда более сложным представлялась мне задача по нейтрализации служивой бабы, в том случае, если она проснется и попытается поднять шум. Интуиции подсказывала, что на ее вопли могут откликнуться… Кутепов предложил оглушить. Шарахнуть ее по башке я, в общем-то, был не против, но не чем было ее шарахнуть, а ночь, чтобы осуществить задуманное, хотя бы и зимой, хотя бы и в Мордовии, все же имела свойство заканчиваться.

Идея, как и все дурацкие идеи, пришла неожиданно. Впоследствии я узнал, что подобное открытие являлось в разное время в разные головы, но в ту ночь оно показалось мне гениальным! Суть открытия заключалась в следующем: нужно было оторвать рукав рубашки, завязать его с одного конца на узел и засунуть в него две эмалированные увесистые миски, из которых мы хлебали баланду, и, для верности, две алюминиевые кружки, куда полагалось наливать кипяток. И вот такую конструкцию, изображающую современную камерную пращу, обрушить на голову ключницы. Оружие было сконструировано за несколько минут. Осталось выбить шпингалет…

Все великие замыслы человечества терпели крушения и направлялись в иное русло, споткнувшись, как правило, на неучтенных и, главное, случайных, тактических мелочах. Другие, менее великие, но тоже – замыслы, гибли на восходе из-за недостатка практической информации. В нашем случае подвели безрассудность и спешка. Дверь не поддалась. И совсем не потому, что шпингалет был так прочен. Не поддалась она по той причине, что изощренная в тюремных вопросах тетка, перед тем как накатить последний стакан сизой бурячихи и обвалиться в беспамятстве на стулья, сначала перегораживала этими крепкими старорежимными стульями дверь нашей камеры, а уж потом накатывала и обваливалась.

Как я и предполагал, на крик кто-то сбежался. Пришлось спешно демонтировать пращу под грохот отодвигающихся стульев, и как только за распахнувшейся камерной дверью возникли три расплывающиеся физиономии, я закричал им: «Скорую вызывайте! Аппендицит у него!» И указал на Кутепова, который долю секунды рассматривал мой указующий палец, потом переварил услышанное и рухнул на пол, как пальто, забившись в леденящих душу по чудовищности исполнения судорогах и корчах.

При погрузке в «скорую», Кутепов убоялся хирургического вмешательства и попытался выдать наш план, но ему не поверили и повезли резать. А я все-таки убежал. Через три дня. Оказалось, что охраняли только вновь прибывших, а остальные неблагополучные дети бродили по округе в ожидании ужина и никуда не хотели бежать. Так что я даже не убежал, а просто ушел… И никто меня не пытался отлавливать. Не за что было отлавливать.

Кутепова, с тех пор, я никогда больше не видел.

3

Михаил Иванович Калинин – это мой бывший одноклассник по школе на Цветном бульваре, что стоит и по сей день за старым цирком. Проживал он в темно-сером доме на углу Пушкинской улицы и Козицкого переулка. Дом этот был известен еще и тем, что в нем жил со своим семейством знаменитый артист Моргунов. Михаил Иванович Калинин, или просто – Миша Каратист, обитал в квартире первого этажа, вместе с терпеливой и по болезни неработающей теткой по материнской линии, сдававшей часть жилплощади молодому грузину, который оплачивал электроэнергию, газ и прочие коммунальные услуги, а также регулярно наполнял холодильник доступными продуктами питания.

Миша был глуп, а потому всегда серьезен. Эта характерная особенность определяла Мишино назначение среди сверстников. Девчонки тяготились его присутствием, денег у него не было, аристократических замашек тоже, в школьной программе успевал весьма посредственно, так что и списать у него было нечего, в общем был самым обыкновенным восьмиклассником с пэтэушной перспективой. Его главное предназначение в мире людей заключалось в том, что он постоянно был чьим-то другом, не лучшим, конечно, всегда второстепенным, но другом. Прозвище «Каратист» Миша приобрел после выхода на экраны страны художественного фильма «Пираты ХХ века», после просмотра которого он сделал себе «нунчаки» из двух теткиных скалок и всегда носил их за брючным ремнем. Его воспитанием, как и воспитанием подавляющего большинства обычных московских парней, занималась улица, завуч и участковый инспектор.

О Михаиле Ивановиче Калинине я говорю исключительно по той причине, что он стал моим первым, юридически установленным, подельником. Стоял на шухере.

Есть люди, которые спиваются не оттого, что они хронические и слабохарактерные неудачники, и даже не оттого, что в стране обилие дешевых спиртных напитков и уж конечно не из-за дурной наследственности. По вышеперечисленным причинам спиваются какие-нибудь румыны или, например, поляки. Для русского человека это не причина. Русский, как эвенк, пьет чтобы выжить. Чтобы сохранить свое творческое и духовное наследие. Чтобы спастись, в конце концов, как национальная единица.

В квартире девятнадцатой, дома номер четыре по Ясеневой улице, в Орехово-Борисове, пили с ноября по март. Пили сумрачно и систематически. Начинали с коньяка «Белый аист», приобретенного за счет творческого гонорара художника Володи Горы, а заканчивали изделиями парфюмерной фабрики «Свобода» и, в последней фазе – денатуратом, пропив из двухкомнатной квартиры Красноштана сначала мебель, затем раковины и двери, за которыми последовали оконные стекла, унитаз с бачком, дверной замок, дверной глазок и дверной же звонок. Соседи возмущались пропажей домашних кошек, хотя точно тут утверждать нельзя, но то, что у обитателей красноштановского жилища остались из одежды только кеды, офицерские брюки с малиновым кантом и женское дерматиновое пальто, факт бесспорный.

Узнав о бедственном положении старших товарищей, среди которых, кстати, находился и Леха Шмельков, я вспомнил об одной конторе на задворках ресторана «Узбекистан», где, я помнил еще со школьной поры, одно окно можно открыть при помощи проволоки. Рассчитывал я, естественно, на какую-нибудь одежду, сменную или рабочую, оставленную в кабинетных шкафах.

Нужно сказать, что оппозиция, в которой я находился по отношению к окружающей действительности, избавила меня от суетных вопросов о правильности и порочности поступков. Мне было абсолютно ясно, что если кто-то сидит в одних трусах на пятерых, а у кого-то другого есть две рубашки, то он должен поделиться с неимущим, пусть даже и без собственного согласия. Причины, по которым голый оказался таковым, тогда меня не интересовали совсем. К тому же мир четко делился в моем уличном сознании на конкретно своих и конкретно чужих.

Миша Каратист повстречался случайно. И под окном той самой конторки встал исключительно вследствие своего кармического предназначения быть чьим-то другом. Зачем он залез внутрь и прихватил с собой счетную электрическую машинку «Искра» мне не ведомо.

Погорел Миша в тот момент, когда пытался впарить этот отечественный электрокалькулятор азербайджанцам, торгующим на Центральном рынке мартовскими букетами.

Михаил Иванович Калинин не стал героем на допросах. И хотя я даже не успел испугаться, получив два года условно, из моей третьей камеры уже доносился муторный запах Матросской Тишины.

4

Если бы время моего бродяжничества проходило на вшивом вокзальном кафеле, в компании полумертвых существ последнего нижнего слоя общественного бытия, то я, очевидно, скоро бы вернулся к родителям, потом в школу, потом к обыкновенной жизни. И все же, слава богу, которого нет, что я открыл для себя и жил, и продолжаю жить в том мире, которого для основной массы моих сограждан, как и бога, не существует.

Если бы я попытался рассказать об этом мире в общем, то редко кто понял бы о чем собственно идет речь. Конечно же не потому, что этот мир настолько сложен или секретен для доступного понимания среднестатической электоральной единицы. Напротив, он достаточно прост и нагляден. Дело в том, что мир этот – параллелен календарному миру любого государственного строя. О нем невозможно рассказать еще и потому, что только он сам может говорить о себе. И не в общем, а исключительно в частности – каждый о своем. Фрагментарно. Ведь каждый из нас видит только то, что видит, понимает только то, что способен понять и переживает лишь то, что смог почувствовать. Вот и я, говорю исключительно о себе и для себя и всякий имеет право меня не слушать.

Мой мир – это не кладбище падших и не церковь сумасшедших. Мой мир – это печаль ничтожного творца пред буйной радостью разросшихся творений. Мой мир – это дождливая октябрьская ночь, когда некуда спешить, потому что никто никого нигде не ждет. Это бледное пятно от фонаря, дрожащее на сыром асфальте Пушкинской площади. Это последняя сигарета в холодном подъезде. Это случайные встречи и короткие прощания. Это музыка автомобильных трасс, срывающаяся с электрических струн. Это вечное одиночество и невыносимая жажда любви… И камеры, в которых я все это осознал.

Люди бывают общественными, полуобщественными, антиобщественными и внеобщественными. Полуобщественного человека, фарцовщика Фила, зарезал антиобщественный человек Саша Кабан. Не просто зарезал, а расчленил и, сложив в коробку из под цветного телевизора «Славутич», поставил возле мусорных баков в подворотне по Трехгорному переулку. Зачем он это сделал мне не ведомо.

Каждая весна омерзительна по-своему. Весна восемьдесят первого была одета в серое крапленое пальто с капюшоном, обута в финские желто-синие «луноходы», носила имя Лена, фамилию Арбузова и прозвище Пингвиш.

Мне всегда нравились длинноносые девицы, хотя женой моей стала девушка с маленьким точеным носиком. Уже потом я понял, что прельщается человек одним, а нужно ему совсем другое. Так вот у Лены Арбузовой, по прозвищу Пингвиш, был такой, буратинообразый нос. На Пушкинской площади она появилась неожиданно, но как то очень быстро стала своей. Впрочем, ничего удивительного в том не было. На Пушкинской площади каждый пришелец становился рано или поздно своим, лишь потому, что он появился именно там. И если бы некий человек мнил бы себя последователем Христа и Джона Леннона, то он появился бы на Гоголевском бульваре, а случись в его душе склонность к чистой уголовщине, ему не за чем было бы выезжать например из Чертанова. Пушка тем и отличалась от иных московских местечек, что ее Иисус был с физиономией Батьки Махно, Нестора Петровича.

Так вот, о Лене Пингвиш. Она была старше меня года на два и казалась мне воплощением очаровательного безумия. Сейчас я романтик законченный, а в те далекие времена был романтиком начинающим, поэтому влюбился в Лену Пингвиш не за то, что она обучала меня искусству уличных поцелуев, а за то, что однажды утром, сидя в «Лире», плеснула в рожу нахамившему ей пролетарию трехкопеечным раскаленным чаем из граненого стакана. Я же, в свою очередь, двинул ему по спине металлической покрышкой от гранитной напольной пепельницы. Это происшествие сблизило нас как преступников, совершивших совместную кражу, и мы поселились с ней в мастерской Вити Художника, в подвале, на улице Герцена. Через несколько подвально прожитых дней Лена Арбузова надоела мне смертельно. Или я ей. Но хочется думать, что она мне.

Как бы то ни было, в мастерской я стал появляться все реже, а потом узнал, что и Пингвиш куда-то съехала от Художника Вити. Хотя на Площади мы встречались по вечерам, и я делился с ней сигаретами, а она со мной циклодолом.

Известие об убийстве Фила пришло на Пушкинскую площадь вместе с милицейской облавой. Сначала загребли всех, кто просто попался под руку и отконвоировали не в родное сто восьмое, а в пресненское сорок третье отделение милиции, гремевшее в те годы под народным прозванием «московское гестапо», на чьей территории и был обнаружен труп.

Через день пресненские опера появились снова. Обосновались в опорном пункте метрополитена, и хватать стали выборочно – тех, кто был знаком с Сашей Кабаном. Видимо, первый отлов принес кое-какую информацию.

Я не знал Сашу Кабана лично, никогда с ним не разговаривал и поэтому преспокойно стоял в Трубе – подземном переходе под улицей Горького (тогда наполовину короче нынешнего), – и договаривался с Маленьким Джимом о поездке в Питер. В те времена и в том круге вояж «на собаках» в Ленинград приравнивался к обряду инициации, а путешествие автостопом в крымскую Алушту вообще было подобно хаджу. Выезжать предполагалось немедленно, и мы уже спускались по ступенькам к станционным турникетам, когда прямо на меня выскочила зареванная Пингвиш. Слезы ее лились таким образом, что мне стало понятным выражение некоторых литераторов, говоривших о том, что «слезы текли ручьями». Захлебываясь, Лена рассказала, что менты, сидящие в метрополитеновском пикете, отобрали у нее паспорт и требуют назвать адрес Кабана, но она не знает ни Кабана, ни тем более его адреса. Тогда ей дали пятнадцать минут, чтобы она нашла того кто располагает искомыми сведениями, в противном случае ей обещали железно – пятнадцать суток.

Подозреваю, что Лена Арбузова сильно лукавила. Потом я вспомнил, что видел ее с Кабаном и, кажется, даже в интересующий оперативников день. Но тогда я был романтиком начинающим, взял Лену за руку и направился в пикет, заявив там, что знаю адрес визуально и готов отправиться туда с кем угодно, но только после того, как девушке вернут ксиву. Надеялся я конечно же на то, что мне удастся слинять по дороге. Как ни странно, паспорт гражданке Арбузовой вернули, а меня упаковали в «УАЗик» и доставили в сорок третье, где уже сорок восемь часов томились десятка два знакомых личностей. Еще я запомнил, что пока меня вели из метро к милицейской машине, один из оперов поигрывал лагерной выкидухой с вороненым лезвием и с черными накладными розами на серой рукоятке.

Сказать, что меня били слишком сильно – соврать. Сильно били Поля, видевшего, по слухам, Фила одним из последних. Его и отпустить-то не смогли, когда убедились в непричастности, а оформили на пятнадцать дней и отправили на «скорой» в институт Склифосовского. По сравнению с ним, меня просто поучили, чтобы впредь не обманывал государевых людей. Но пару суток мне все же пришлось пролежать в одиночной камере, четвертой по счету, куда меня отволокли под руки и обещали не сообщать матери в обмен на молчание об отбитых почках. Но ушибы прошли, а вот память о длинноносой Лене Арбузовой по прозвищу Пингвиш – еще одной камерной ступени – осталась. И до сих пор влекут меня женщины безразличные, паскудные и курящие.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю