Текст книги "Из жизни одноглавого. Роман с попугаем"
Автор книги: Андрей Волос
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
Судя по всему, беседа только начиналась, и мне, пересиливающему крупную дрожь, еще много чего предстояло услышать.
Однако наши взгляды встретились, и Милосадов, оборвав себя на полуслове этого гадкого языка, воскликнул по-русски:
– Богданыч! Ты здесь!
Тут и Валерий Семенович повернул ко мне голову и, тяжело моргнув, медленно осклабился.
Его вурдалачья ухмылка оледенила меня ужасом. Воображение нарисовало пронзительную в своей очевидности и ясную во всех деталях картину: сейчас Милосадов прихлопнет дверцу клетки, куда я зачем-то сдуру полчаса назад залетел (водички попить приспичило: как оказалось, напоследок), просунет в нее руку и, морщась и щеря острые зубы, схватит за горло. Клянусь, я прочел его намерения в сощуренных и страшных серо-синих глазах!
Но, должно быть, возиться с моим трупом им было не с руки. Да и потом: что я мог понять из их мрачного толковища, какие тайны выдать?
Поэтому Милосадов распахнул дверь кабинета и сухо сказал:
– Богданыч, прошу! Дай поговорить с глазу на глаз.
Я, не будь дурак, тут же выпорхнул в коридор, и дверь закрылась.
Сердце стучало как бешеное.
6
Работа поэтического семинара совершенно разладилась.
Одно заседание за другим проходили под флагом курса, проложенного новым руководителем.
Трудно в двух словах изложить его суть. Да и слишком мало для этого я смыслю в изящной словесности. Однако даже на взгляд человека невовлеченного, не заинтересованного в том, чтобы то или иное его произведение находило отклик хотя бы в среде семинаристов, перемены представлялись разительными.
В ту пору, когда занятия вел Калабаров, могло сложиться впечатление, что он пускает дело на самотек. Пока шло чтение, его участие выражалось только в том, что приглянувшиеся ему строки он встречал особого рода кряхтением – как будто каждый раз прямо в сердце ему вгоняли острый нож. Когда же начиналось обсуждение, Калабаров по большей части помалкивал: дожидался, покуда сами семинаристы выговорятся, выскажут свои разнородные мнения по поводу услышанного. В конце концов они выдыхались, и тогда он осторожно, раздумчиво, то и дело оговариваясь («мое впечатление может быть ложным», «мне показалось», «если я не ошибаюсь»), отцеживал несколько скрупулезно взвешенных фраз, чаще ободрительных, нежели огорчительных и всегда духоподъемных, а не обидных. Однако и в то, что в целом звучало как похвала, он умел (как будто между делом, как будто вынужденно тратя время на эти никчемности) ввинтить кое-какие важные, хоть и вскользь высказанные, замечания касательно формы.
А уж что до содержания, то, говаривал Калабаров, поэт сам за него ответит и душой, и сердцем, а потому было бы глупо об этом рассуждать, – тем более что нигде так тесно не переплетаются содержание и форма, как в творениях поэтических…
Милосадов придерживался иной манеры. В первые разы он еще как-то сдерживался, но потом дал себе волю и говорил беспрестанно. Как правило, его болтовня мало относилась к делу, но если кому-то и удавалось что-то прочесть, то исключительно в коротких паузах его суесловия.
Собственно поэтические штудии страдали некоторой куцеватостью. Или, что ли, ограниченностью: Милосадов цитировал почти исключительно эстрадные песни (и те знал в виде плохо лепившихся друг к другу обрывков), смело находя в сих, несомненно, стихотворных, но чрезвычайно редко поэтических текстах предпосылки и опору для своих весьма и весьма далеко идущих выводов.
Что же касается, так сказать, не голосовых, а письменных поэтов, то и здесь он помнил только то, что разошлось песнями. Зачитывал кое-что из Есенина, фамильярно называя его Серегой (кстати, о «Собаке Качалова» слыхом не слыхивал, зато любил вырвать строку-другую из «Клен ты мой опавший…», чтобы прочесть с минорной надрывностью), прохаживался по Некрасову, Ваншенкину и Суркову. Лично я с годами стал излишне чувствителен, меня прошибало на слезу и когда он неумело декламировал: «Было двенадцать разбойников, // Был Кудеяр-атаман, // Много разбойники пролили // Крови честных христиан…», и от «Землянки», и от знобящего ощущения того, как свистит ветер по темной, полной опасности степи. (Милосадов настаивал, что «Темная ночь» принадлежит перу Симонова, истинного автора стихотворения никто из семинаристов не знал, а выкрикивать с места «Агатов, Агатов!» я считал не вполне уместным).
Или вот еще как-то раз в перерыве, собрав вокруг себя часть участников мужеска пола, под радостный гогот последних прочел им что-то из Василия Федорова…
Несмотря на его усилия (а точнее, благодаря им), к третьему-четвертому заседанию ряды семинаристов поредели. Я слышал, как сам Петя Серебров, исполнявший почетную должность старосты, ворчливо и раздосадовано говорил Аркаше Бингусу: «С его чутьем из сортира «занято» кричать, а не семинар вести. Ну его к черту, вот обсужусь и уйду, пусть с Карацупой своим возится. Пойдешь со мной?» – «А куда?» – уныло спрашивал Бингус. – «Мало ли куда…» – «Мало ли!.. вот и выходит, что некуда…» – «Некуда?! Полно мест! К Волгину пойдем, к Кузьмину пойдем». Аркаша крякал, изумленно качая головой: «К Волгину!.. к Кузьмину!..». Да и по самому Сереброву было видно, что лучше прежнего калабаровского он семинара найти не чает.
Кризис случился на том заседании, которого дожидался Петя, на его собственном обсуждении.
Накладки выявились с самого начала. Оказалось, Серебров самолично, не дожидаясь хотя бы внятного одобрения Милосадова, раздобыл телефон Красовского и пригласил его на семинар, но не на этот вторник, а на следующий. Однако Красовский перепутал и пришел именно в этот вторник, к обсуждению Сереброва.
Если Милосадову это и не понравилось (а кому понравится, коли скачут через голову?), то виду не подал: наоборот, поднялся и радушно встретил Красовского в середине комнаты.
– Добро пожаловать. Чрезвычайно приятно! Наслышан, как же! Милосадов Виктор Сергеевич, исполняю теперь должность директора…
– Видите ли, меня Петя Серебров позвал к вам послушать, – извиняющимся тоном сказал Красовский. – С Калабаровым когда еще договаривались, да видите, как вышло. Не возражаете?
– Бог с вами, только рад! С таким удовольствием читаю ваши труды… Спасибо от всех читателей, которых, уверяю вас, хватает… Над чем сейчас работаете?
Красовский смутился и стал, пожимая плечами, говорить что-то: точь-в-точь как тот тип из анекдота, у которого спросили, как дела, а он начал рассказывать. Милосадов перебил:
– А что издатели? Балуют, наверное?
Если он хотел поразить автора в самое сердце, то не мог нанести удара точнее.
– Какой там! – воскликнул Красовский. Глаза его увлажнились, и на Милосадова он уже смотрел тепло, по-дружески, даже с благодарностью во взгляде. – Что вы! Знать не хотят.
– Не может быть! – ужаснулся Милосадов. – Трудно поверить. Но в таком случае, может быть, я смогу оказать вам услугу? Когда-то у меня были кое-какие связи… вот моя карточка. Давайте созвонимся при случае.
В общем, они чудно расшаркались, но, когда Милосадов сел на место, мне все-таки показалось, что он остался недоволен. Он и прежде-то косился на Петю, с трудом сдерживая неприязнь, а излишняя самостоятельность совершенно не добавила старосте очков.
Петя довольным тоже не выглядел. То ли он был огорчен неожиданной путаницей, то ли его смущало присутствие высокого гостя – хоть и долгожданного, да явившегося не ко времени, – так или иначе читал он плохо, нудно и усыпляюще: мямлил, путался, сбивался.
Тем не менее то и дело звучало нечто такое, что пробудило бы даже самого сонливого слушателя. Рифмы Серебров вколачивал под крутым углом, как гвозди, и они резко уводили мысль на новые направления. Всплывший из тьмы истории Корвалан рифмовался с корвалолом и был «ростом с мачете обычного мачо». Если в первой строфе стихотворения ернически звякала какая-нибудь веселая парочка, в четвертой непременно меланхолично поскрипывало нечто однокоренное и созвучное: отдавалось эхом того, что уже прозвенело и умерло, самой краткосрочностью существования доказав собственную бренность и оставив по себе лишь полупрозрачную тень, в которой слышалась вовсе не рыночная насмешка, а печаль и жалоба забытья.
Светлана не отрывала взгляда от Сереброва – временами, казалось, повторяя или, точнее, неслышно прошептывая строки одновременно с ним: должно быть, те, что она знала наизусть.
Милосадов смотрел то на автора, то на Светлану, с очевидным недовольством замечая ее увлеченность: в его синих глазах плавало то желание, то вдруг такая неприязнь, будто он ее искренне ненавидит.
Что касается Сереброва, он читал, закинув голову, ни на кого не глядя и по большей части вообще с закрытыми глазами.
Его стихи двигались, будто сверхмощные трактора, ревя и снимая слой недвижно лежавшей веками, спрессованной до мертвой каменной твердости земли. Они оглушали громом и рокотом невероятного количества всякого рода специальной терминологии: названия неведомых мне процессов и приборов сопрягались со смутно знакомыми поименованиями местностей, природных явлений и великих людей. Кроме того, шла бесконечная, жестокая и безжалостная война: бряцало оружие, ядерные ракеты резали ватрушку зажмурившегося от ужаса неба, всё сражалось со всем – Хаос с Логосом, Эрос с Танатосом. Ни один бой и ни одна битва не завершались чьей-либо победой: измочаленные, но непримирённые враги, ядовито плюясь, яростно грозя и огрызаясь, лишь на время отползали друг от друга, лелея планы мщения и реванша…
По мере его чтения Красовский, поначалу хранивший на физиономии брезгливо-настороженное выражение, стал при окончании особо удачных строк покряхтывать (точь-в-точь как прежде Калабаров), а вдобавок крякать и ежиться, как если бы сидел в парной и его охаживали веником, доставляя одновременно и муку, и блаженство.
А Милосадову все это не нравилось: он недовольно поводил шеей, будто жал воротник, косился на семинаристов, пытаясь, вероятно, разобраться в том, кто как все это воспринимает, и то и дело перемигивался с Карацупой, которому, судя по его постной роже, стихотворчество Сереброва тоже было категорически не по душе.
Под конец Петя начал читать стихотворение под названием Элегия. Это на самом деле оказалась элегия – скорбная, мрачная, с той жестокостью и силой, какая сквозит во взоре бойца, когда он, понурив голову, опускается на колено возле носилок с телом своего товарища, – и осталась бы таковой, если б не последние две строки:
Я смерти не боюсь – чего ее бояться?
Ведь все равно возьмет когда-нибудь за…
Красовский хохотнул, Петя сказал:
– Без названия… – и тут же начал было читать что-то о рыбе «дорадо», плывущей к ждущему ее золотому блюду где-то в Эльдорадо (страна имелась в виду или название ресторана, я не успел понять), как вдруг Милосадов, при последних строках Элегии совершенно окаменевший, пришел в себя и, выкатив глаза, со всей силы треснул обеими ладонями по столу:
– Ну все, Серебров, хватит! Наслушались вашей похабщины!
***
Рассказывать о том, что было дальше, больно и стыдно, поэтому я ограничусь самой общей канвой событий.
Серебров пожал плечами и сел. На смену ему поднялась было Вероника Ртищева, которая должна была выступить первым оппонентом.
Но одновременно с ней вскочил и Карацупа.
Их силы и напор оказались неравными. Ртищева еще подслеповато копалась в своих записях, сконфуженно мямля, что, дескать, ее слова не претендуют быть истиной в последней инстанции, но все же она сейчас их скажет и заранее просит извинения, если что не так, ведь это всего лишь ее личное мнение, которое… и поехали по новому кругу, – так вот, пока она спотыкалась и путалась в придаточных, Карацупа пулей выскочил на лобное место справа от стола и для начала заявил, что он, короче, только на минуточку.
После чего понес, будто с цепи сорвался, и если вы смотрите хоть самую завалящую плазменную панель, то мое сравнение будет вам понятно – хуже, чем ураган «Катрина»: шляпы за горизонт, а пальмы как резиновые.
Не знаю, может быть, у меня тоже был оторопелый вид. Очень скоро я понял, что происходящее должно называться провокацией и никак иначе. Но если Милосадов хотел, чтобы кто-нибудь разругал стихи Сереброва, не оставив от них и мокрого места, то он совершил ошибку, взяв в союзники Карацупу.
Конечно, Карацупа говорил быстро, бодро, решительно, ни на мгновение не задумываясь и поддавая себе жару энергичной жестикуляций. Его речь должна была, по идее, вселить в слушателей уверенность, что он толкует о неких тщательно продуманных вещах, долгое время находившихся в самом фокусе его пристального и взыскательно интереса, – а как иначе смог он достичь виртуозной беглости этих непростых формулировок?
Однако, несмотря на якобы отточенную форму его высказываний (если не считать бесчисленных «короче», рассыпанных, как пивные пробки на замусоренной поляне), их содержание оставалось, мягко говоря, не вполне ясным. Можно было только предположить, что к предмету своих рассуждений оратор почему-то относится отрицательно: об этом свидетельствовало частое употребление оборота «так называемый» – любимый инструмент из арсенала зоилов. Ничего другого понять было нельзя: смыслы ускользали от понимания, оставляя по себе только путаницу в голове и смятение в сердце.
– Так называемые стихи Сереброва не выдерживают критики даже того взыскательного читателя, для которого синкретические мысли есть всего лишь продукт использования процесса понимания так называемой классики в личных целях, – мастерски говорил Карацупа.
Скоро я обнаружил закономерность его убедительных и волнующих жестов: если слово начиналось с гласной, Карацупа резал правой; если первой стояла согласная – рубил слева.
– Синкретическое искусство не может опираться на так называемую символику вчерашнего дня, которая торгует собой на перекрестках путей словесности, забыв о насущной пахоте жизни…
Слово синкретический вылезало в каждой второй фразе, хуже масляного пятна из-под побелки: всякий оборот выволакивал его из непроглядных глубин сознания Карацупы на бурлящую поверхность.
И все же передать своими словами изощренную форму и безумный дух его речи – это непосильная для меня задача. Попытка собезьянничать заведомо обречена на неуспех: как ни стараюсь я довести дело до совершенного абсурда, а все же в итоге мои подделки наполнены, увы, гораздо большим смыслом, чем словеса Карацупы на самом деле. В этом моя слабость: как ни безумствуй, а все же выдуманные слова сами лепятся друг к другу в неких более или менее разумных комбинациях, – чего речь лихого семинариста была лишена начисто.
Карацупа вещал, а одурелый семинар слушал его в том блаженном оцепенении, в каком тонущий отдается последней волне, собравшейся навечно унести его в холодные глубины.
Но ничто не бывает вечным.
– Во насобачился! – с завистью пробормотал кто-то из семинаристов.
– Что он несет? – вскрикнул Серебров.
– Ибо попытки усилить попытки синкретичности попыток так называемого творчества так называемого поэта Сереброва…
Что-то болезненно щелкнуло у меня в голове, и я едва не свалился с жердочки.
– Хватит! – закричал Серебров, тряся кулаками. – Заткнись, мы сейчас все с ума сойдем!
– Тихо! – в пару к нему взорвался Милосадов. До того мгновения он, как и все, слушал Карацупу примерно с таким выражением лица, с каким кролик внимал бы удаву, если бы тот умел гнать пургу. – Молчите, Серебров! Не перебивайте оратора! Вы сами виноваты! Вот к чему приводят ваши попытки так называемой поэзии! Вы сами графоман! Вы свели всех с ума своим неприличным бредом! Увольняю!.. то есть снимаю вас с должности старосты!
Я вообще уже не понимал, кто о чем говорит.
Тут и Красовский включился. Поднявшись во весь свой немалый рост, он отрывисто пролаял что-то о филистерстве, бездарях и глупости и зашагал прочь, с яростным грохотом повалив при этом два стула.
Испуганные семинаристы тоже потянулись к дверям. Одним из последних вышел Петя.
Милосадов то и дело нервно взбадривал свой мужественный бобрик. Карацупа стоял как стоял, виновато поглядывая на руководителя семинара… и – я думал, она выйдет вслед за Серебровым, но нет, Светлана Полевых тоже оставалась на прежнем месте: как будто глубоко задумалась о чем-то и все эти события прошли мимо ее глаз и ушей.
– Светлана! – обрадовано сказал Милосадов.
Он подмигнул Карацупе, и тот, незаметно кивнув, тихо выбрался из зала.
Милосадов подошел к ней и осторожно, будто боясь вспугнуть бабочку, положил руки на спинку соседнего стула.
– Светлана! – повторил он. – Видите, как дело развернулось… Но я рад, вы знаете… я рад. Нарыв лопнул. Даже хирургического вмешательства не понадобилось. Как в том анекдоте – знаете? – сам отвалился…
Изменился в лице, с ужасом осознав, что брякнул что-то не то, но Светлана, судя по всему, не знала анекдота.
– Ага, лопнул. – Она пожала плечами. – Только больше никто не придет.
– Да ладно! – Милосадов махнул рукой. – Вообще-то это от вас зависит. Скажете слово – и я все налажу. Карацупу этого выгоню к чертовой матери… Он ведь графоман, да? Вы знаете, Светлана, я в этом мало что понимаю, – он обезоруживающе улыбнулся, и мне показалось, что зубы распространили вспышку какого-то электрического сияния. – Но если вы скажете, что он графоман, а вот Серебров, наоборот, гений, то я Сереброва верну, а Карацупу, дурака этого, выгоню ко всем чертям. И пусть Серебров снова будет старостой… Да что там: я и семинар вести попрошу кого-нибудь другого. Вот Красовского и попрошу. Он ведь хороший писатель, да? Я сам не читал, но мне говорили… Вы только скажите. Мне главное, чтобы вам было хорошо. И потом, знаете, – он нахмурился, – когда лежишь на бархане с пистолетом бесшумного боя в руке, а где-то во тьме, рассеиваемой только светом лучистых звезд, шагают верблюды…
– Зря вы себя принижаете, – насмешливо перебила Светлана. – В душе вы настоящий поэт. Может, даже почище Карацупы. Просто забыли, что о барханах уже рассказывали.
– Неважно, – возразил он. – Неважно, что рассказывал. Ну рассказывал. И что? И еще могу рассказать… Что делать, если в самое сердце впечаталось? Давайте я вам сейчас о другом. Вот вы, наверное, смотрите на меня и думаете: дожил человек до седых волос, а что делает? Библиотекой заведует. Ну не смешно ли? Смешно, еще как смешно, аж прямо слезы наворачиваются.
– Отчего же? – сказала Светлана, пожав плечами. – Мой отец был директором библиотеки. И ничего, никто его не жалел… наоборот, многие завидовали.
– Отец? – удивился Милосадов. – Подождите, это кто же?
– Юрий Петрович Калабаров, – вздохнула она. – Ныне, к большому моему сожалению, покойный.
– Да, но…
– Если хотите, расскажу. – Светлана заговорила деловитым, сухим тоном, будто хотела разделаться с этой темой поскорее. – Они с мамой расстались, когда мне года не было. Деталей я не знаю. Кажется, мама потом жалела. Я привыкла, что его нет. Да и вокруг-то – сами знаете какая обстановка. Неполных семей полно, а полных раз-два и обчелся. Нету папы – ну и нету, ни у кого нету. Папы были моряками – ушли в моря и не вернулись. Фамилия у меня мамина… В общем, и мыслей никаких не возникало. А уже когда школу заканчивала, покопалась как-то раз в шкафу, где документы. Смотрю – вот тебе раз… Я его потихоньку разыскала. Оказалось, он здесь работает, в библиотеке. Стала захаживать – все равно ведь нужно книжки где-то брать… Меня к нему тянуло, конечно, – она вздохнула. – Но решила не восставать из небытия. У него давным-давно все другое – другая жена, другая семья, другие дети… и тут я на голову. Здравствуйте, я ваша тетя. В общем, я не обнаружилась.
– Ничего себе, – сказал Милосадов. – Венесуэла.
– Была бы Венесуэла, – поправила Светлана. – Но я не сказала. Что, удивились?
– Удивился, конечно… но это не меняет дела. То есть я что хочу сказать, – заторопился Милосадов. – Ваш отец был замечательный человек, я о нем так много хорошего слышал… да что там: и Бебехов Николай Федорович, и Махрушкина Марфа Семеновна… – Светлана странно на него посмотрела, издав при этом невнятный звук. – Ему это нравилось… он всю душу в библиотечное дело вкладывал, да? А для меня это положение временно. Честно скажу: не мое. Все эти книги, все эти читатели, семинары…
– Верю, – кивнула она. – Конечно же, не ваше. Кто бы спорил! Вам бы на бархане с пистолетом бесшумного боя…
– Не шутите такими вещами, – строго сказал Милосадов. – Но скоро все переменится. Скоро все очень, очень сильно переменится. Я не могу вам открыть все тайны… Это не только мои тайны, понимаете? Но очень скоро я буду такими потоками управлять, что…
Он осекся.
– Какими потоками? – спросила Светлана, хмурясь. – О чем вы?
– Неважно, неважно, потом все расскажу. Пока только об одном прошу, Светлана. Поверьте мне. И будьте со мной. Я вас так люблю!
– Господи! – Она была явно испугана. – Час от часу не легче…
– Это правда. Послушайте меня. Вы молоды, вы еще не знаете, но ведь все на свете делается из-за денег. Вам будет легко меня полюбить. Я кое-что о вас разузнал. Отчим – профессор, мать – редактор… нищета! Голь перекатная. Что вы можете себе позволить? Кусок масла по праздникам? А я – я позволю вам все. Да что там: я даже позволю вам позволить все вашей матери. Даже вашему отчиму. Чего они хотят? А, впрочем, чего бы ни хотели – все будет!
– Да-да, – сказала она, рассеянно кивая, и усмехнулась. Если бы эта усмешка обращалась ко мне, то лучше б меня без штанов на мороз выставили. – Подождите, Виктор Сергеевич. Вы слишком быстро мыслите. Я за вами не поспеваю. Вы думаете, я зачем вам рассказала, что мой отец – Юрий Петрович Калабаров? Просто так?
– Ну почему же просто так? Собственно, любопытная история… не каждый день такое… как в сериале, правда?
Она покачала головой.
– Все, что делал отец, вы разрушаете. Он столько сил потратил, чтобы библиотека жила здесь, а вы ее выселяете. Он так старался, чтобы поэтам было куда прийти – а вы все сломали. Теперь говорите, что меня любите. А что на его семинаре поставлен крест – на семинаре имени Калабарова, – так это просто так вышло. И вы ни в чем не виноваты.
– Что вы, в самом деле, все в одну кучу! – Милосадов поморщился. – С чего вы все это взяли?
Дверь приоткрылась – в зал заглянул Серебров.
– Всё! – сказала Светлана Полевых, оглянувшись на звук. Дверь уже снова закрылась. – До свидания. И впредь не ведите со мной подобных разговоров. В конце концов вы всего лишь по какому-то недоразумению директор публичной библиотеки, где я беру нужные мне книги. Я люблю совсем другого человека. А вы – вы мне просто противны. И не обижайтесь, пожалуйста. Это жизнь.
Она расправила плечи и пошла к выходу.
Но не дошла. Милосадов окликнул:
– Полевых, постойте!
Светлана уже могла бы толкнуть дверь.
– Не спешите, Полевых! Дайте мне минуту. А потом можете катиться на все четыре стороны. Если захотите, конечно.
Она обернулась – должно быть, от удивления.
Я потом часто думал: может, если бы не обернулась, все по-другому пошло.
Но Светлана Полевых вскинула на него глаза – и Милосадов, как василиск, впился в нее цепенящим взглядом.
– Ты что же думаешь, дорогая, – неторопливо, будто уже был уверен, что она никуда не денется, – сказал он совершенно новым голосом, неприятным, с опасной гнусавинкой. – Типа, расставила все по местам? Я тебе в сокровенном признался, душу тебе раскрыл, а ты – харчок в эту душу? Нет, так дела не делаются. Типа, рассказала мне про папу, я утрусь, как терпила у параши, а ты пойдешь хвостом крутить направо-налево? А не подумала, что я тогда с тобой сделаю?
Светлана Полевых смотрела на него в молчаливом изумлении: глаза расширились, рот приоткрылся; она явно не была готова к такому повороту.
– Ты лучше пока не кипишись, – продолжил Милосадов, делая к ней шаг. Поступь его тоже стала иной: это были вкрадчивые, по-зверьи пластичные движения. – Ты меня послушай, что дальше будет. Во-первых, сама из института вылетишь. Уж поверь, мне это организовать – как два пальца об асфальт. Пара звонков – и готово дело.
Сделал еще шаг.
– Тебя, конечно, такая угроза не остановит. Что тебе институт! Лучше ты гордой останешься. Да и не поверишь, наверное. Не опустишься до того, чтоб моих угроз бояться. Может, и опомнишься после, да уже поздно будет…
Снова вкрадчиво шагнул.
– Но это не вся песня. Я тебе для комплекта другое скажу. Есть ведь еще Петя Серебров – великий поэт. Красавец этакий. Которого ты так полюбила, да?
Фыркнул и еще немного приблизился.
– У вас, я смотрю, чудные отношения наладились… Он на филфаке, верно? Видишь, я знаю. Хочешь, скажу, кто у него декан? Но это ладно. Другое скажи: ты над его половой принадлежностью никогда не задумывалась? Или, небось, если и задумывалась, то исключительно в личном аспекте? А в административном – нет? Или даже в государственном – тоже нет? Бедняжка… Тогда я разъясню. Пол у него – по крайней мере по документам – мужской. Поэтому когда твой гений полетит из университета – а он полетит, как фанера над Парижем, я это в два счета устрою, – его, в отличие от тебя, тут же загребут. Догадываешься, куда? Правильно, в армию. А там важно не то, какой из него поэт, а какой из него новобранец. Там не рифмочки сочинять, а быть готовым к защите Родины. Посмотрят-посмотрят, поймут, что толку, как от козла молока, и поимеют по полной. Ладно б только опетушили, а то еще и почки отобьют. Хорошо, если по очереди, но могут и обе сразу. А потом, спасая драгоценную жизнь рядового, ноги отчекрыжат по самое некуда: по самые, как говорится, помидоры… Как тебе такая перспективка? Если мозгами раскинуть, в ней нет ничего особо ужасного: это ведь тоже жизнь, дорогая!..
Он замолчал.
Мне показалось – сейчас упадет, но Светлана только привалилась к двери.
– Так что дело за тобой, – сухо сказал Милосадов. – Хочешь – целина, хочешь – Сибирь. В том смысле, что хочешь – позволь мне тебя как сыр в масле катать. А не хочешь кататься – сама будешь коляску со своим гением толкать. Понимаешь, что не шучу?
Она пошатнулась и тяжело села на стул у двери. Лицо было каменное. Из почерневших глаз медленно катились слезы. Все вместе напоминало знаменитый фонтан.
– Чтобы с этой минуты он к тебе – ни на шаг. И больше никому – ни слова! – металлически сказал Милосадов.
7
– Ой, девочки, что делается-то!..
И без того все шло кувырком, так что свои многообещающие интонации Плотникова могла бы придержать до лучшего дня.
В каком смысле кувырком? – в самом прямом.
Библиотека готовилась к переезду. Кто когда-нибудь принимал участие в переселении библиотек, тот знает, что это такое. Если нет, растолковывать бесполезно, все равно не поймет.
Картонные коробки были потребны в таких количествах, что если поставить чохом друг на друга, легко бы достали до Луны. Что же касается бечевок, то, обмотав старушку-Землю в каких угодно направлениях раз тридцать пять, остатка еще хватило бы повеситься всем отчаявшимся упаковщикам.
О толчее и бестолковщине отдельно говорить не буду, нервы не выдерживают.
В общем, тихая библиотека превратилась в ад. Там, где прежде таджикская женщина Мехри неустанно шваркала шваброй, оставляя за собой блестящие полосы мокрого линолеума, теперь даже на грязные обрывки бумаги никто не обращал внимания. А уж что касается пыли, то ее залежи, снявшиеся с опустошаемых стеллажей, плыли по воздуху многослойными пирогами: сквозняки волнисто и причудливо колебали их, а вблизи открытых форточек с ловкостью официантов заворачивали в перламутровые воронки, вызывая отчетливо кулинарные ассоциации – с лавашами и устрицами.
Набитые книгами, пронумерованные и снабженные описями коробки громоздились друг на друга, мало-помалу заполняя помещения, примерно как вода заполняет тонущий корабль: шестой отсек… четвертый!.. нижняя палуба… жилая!.. вот уж и верхнюю захлестывают злые волны.
В связи с подготовкой к переезду и общим раскардашем читальный зал был закрыт. Из набольшего начальства наведывалась Махрушкина, поторапливала сборы и рассказывала о перспективах библиотечного дела. Поэтические семинары кончились сами собой, Светлана Полевых как в воду глядела. Правда, на доске объявлений оставался пожелтелый листок, на котором из года в год значилось одно и то же: «СЕМИНАР МОЛОДЫХ ПОЭТОВ, ВТОРНИК 19–00», но надпись следовало бы ныне обвести траурной рамкой, в какую не так давно поместили имя Калабарова. Изредка заглядывал потерянный Петя Серебров, переминался, как будто ожидая кого-то встретить. Его поили чаем, расспрашивали о том о сем, он сидел порой до самого закрытия, но Светлана Полевых больше не показывалась.
Слух о том, что ее отцом был, оказывается, не кто иной, как покойный ныне Юрий Петрович, каким-то образом широко разошелся, и женщины часто и подробно обсуждали эту тему. Больше всех, как обычно, усердствовала Плотникова. Она зачем-то выдумала, что Калабаров не раз говорил с ней по душам и, частенько горюя о своей потерянной дочери, называл ее «кровинушкой» и «донюшкой». Понятное дело, Юрий Петрович не мог возразить против того, что, на взгляд всякого нормального человека, являлось первостатейным враньем. А Плотникова божилась, крестилась, таращила глаза, вещала цитатами из этих якобы имевших место откровенных бесед и всячески отстаивала свое право на правду. Добрые наши женщины, слушая и вздыхая, давали ей то сушку, то кексик. Наталья Павловна и Коган склонялись к тому, что Плотникова маленько не в себе, и особенно заметно это стало в последние годы, когда сын Владик вовлек ее в круговерть своих финансовых транзакций. Калинина возражала: дескать, таких нормальных еще поискать, но тоже наделяла Валентину Федоровну печеньицем или конфетой.
Так вот, однажды Плотникова явилась с улицы и говорит:
– Ой, девочки, что делается-то! Окружают нас.
– В каком смысле – окружают? – спросила Наталья Павловна. Цветастый спортивный костюм и завязанный на затылке капроновый платок делали ее похожей на штукатурщицу.
– Натурально окружают, – подтвердила Плотникова. – Со всех сторон. Я еще позавчера заметила, только говорить не хотела. Что там, думаю, может, померещилось. Тогда только четыре экскаватора было и кран, а сейчас еще штук пять бульдозеров добавилось. В кольцо взяли.
– Что вы говорите, Валентина Федоровна! – возмутилась Калинина. – Займитесь лучше делом.
Она была у Натальи Павловны вторым номером – тоже в спортивном костюме, только синем, и простоволосая. На пару они, беспрестанно чихая, укладывали в коробки содержимое очередного стеллажа, посвященного, как я мог заметить, какой-то области филологии.
– Я-то займусь, – посулила Плотникова. – Только когда они на нас наедут, мало не покажется.
– Кто «они»? – взвилась Калинина. – Пойдемте, покажете. Только если там ничего нет, я не знаю, что сделаю!