Текст книги "В направлении Окна"
Автор книги: Андрей Лях
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Андрей Лях
В направлении Окна
В тексте использованы термины из произведений И. Ефремова, А. и Б. Стругацких, И. Варшавского.
Воспоминания государственного преступника доктора искусствоведения Хедли Холла во время его путешествия на автомобиле по секретному поручению маршала Кромвеля через Центральную Европу
Бартон. Вы пишете, что во время вашего пребывания на Территории были знакомы с полковником Холлом, по прозвищу Тигр. Что вы можете о нем рассказать?
Салах-эт-Дин (смеется). Ну, Тигр... Что о нем можно рассказать... Тигр – это легендарная личность, живой миф... О нем только сказки можно рассказывать. Таких командиров на всю Территорию было двое или трое... четверых уже не наберешь...
Бартон. Хорошо, я поставлю вопрос по-другому. Чем Тигр отличался от других командиров спецназа? В чем заключался его, ну, что ли, индивидуальный почерк?
Салах-эт-Дин. Дайте закурить. (Закуривает.) Почерк... Ну, во-первых, он был дьявольски везучим. Невероятно везучим. Сколько раз его посылали на верную смерть, сколько народу вокруг него полегло – страх, а ему хоть бы что, как с гуся вода. Заговоренный. Потом с начальством – жетон ему вроде особый дали, ПКП – право корректировать приказ. Ни у кого такого не было.
Бартон. Что это значит?
Салах-эт-Дин. Ну, к примеру, забросили его на точку – перестрелять или взорвать что, – а там пусто или что-то не то. Напутала разведка. Тигр никому не докладывает, со штабом не советуется, а ведет своих людей куда считает нужным, по обстановке, и делает что хочет. Знаете, победителей не судят. Его и гоняли на самые темные, неподъемные дела – мол, он там, на месте, разберется. Рудель, губернатор покойный, очень его любил. Когда Ромодановский пришел, все думали – ну, кончилось для Тигра житье. Крышка. А Ромодановский ему еще больше воли дал. Бахтияр за голову Тигра, помню, сначала сто тысяч назначил, потом пятьсот, потом миллион, потом уж не знаю сколько.
Бартон. Три миллиона.
Салах-эт-Дин. Верно, верно. Перед всей армией объявил его личным врагом... во как.
Еще вот что – он изобретатель был.
Бартон. Как это?
Салах-эт-Дин. Ну, в нашем деле что-то новое придумать трудно. Все спецназовские штучки, в общем, давно известны. А Тигр изобретал, умудрялся. Например, «циркачка». Это же он ввел.
Бартон. Что это такое?
Салах-эт-Дин. Это рисовать надо. Короче, трос такой, и по нему другим тросом тротиловый заряд тащат – вверх, вниз, под углом, часто в дыру какую-нибудь... Все потом эту «циркачку» запускали, но придумал-то ее Тигр. Еще узловой заряд – штука вроде и нехитрая, а нарвешься... Какой ты там ни на есть крутой, а после «узла» можно брать голыми руками. Да все не вспомнишь. Профессор...
Что еще... Псих у него был. Везде он его за собой таскал.
Бартон. Что еще за псих?
Салах-эт-Дин. Ну, шизофреник, больной человек... француз, имени не помню. Снайпер, редкого таланта мастер... из «стейра» лупил. За Тигра – в огонь и в воду, любому глотку перервет. Все приговоры он исполнял.
Тигр был, как бы это сказать, барин. Форму шил на заказ, и не только себе, а всем своим людям, за собственные деньги, покупал разные диковины – куртки, сапоги какие-то новомодные, винтовки достал им небывалые... то же и с едой. Короче, со вкусом воевал человек. Профессионал, кадровый военный.
Бартон. Ваш Тигр до войны был гражданским ссыльнопоселенцем.
Салах-эт-Дин. Тигр? Гражданским? Вы меня уж извините, господин следователь, но, наверное, не в ту папку посмотрели. Тигр – военная кость, он на войне родился, его в камеру запри, он из мышей батальон сформирует, и они у него будут воевать и друг друга резать.
Бартон. Давайте поменьше лирики, Салах.
Салах-эт-Дин. Да хоть и без лирики. Тигру в мирной жизни делать нечего, погибнет – или с ума сойдет, или застрелится... а скорее всего, убежит на войну, и еще выберет какую покруче да пострашнее. Ну вот, если не секрет, что он делал после Территории?
Бартон. Воевал на Валентине.
Салах-эт-Дин (смеется). Ну, а я что говорю?
Из беседы Ричарда Бартона-младшего с Насируллой Салах-эт-Дином в Межрегиональном управлении национальной безопасности 5 июля 483 года.
* * *
В Бреслау прилетели ночью. Накрапывал дождь, черное покрытие взлетного поля тускло блестело, в вышине, посреди мрака, огненно сияла вывеска аэропорта; пахло сыростью и чем-то съестным. Холл спустился по трапу, поднял воротник и пошел к вестибюлю. Вещей у него с собой не было, даже авторучки, поэтому контроль его не волновал, да и вообще ничего не волновало, хотя он не имел ни малейшего представления о том, кто должен его встречать и должен ли кто-то его встречать. Механизм, в шестерни которого он попал по собственной доброй воле, сам всегда все учитывал и заботился обо всех мелочах.
За первой же загородкой к Холлу подошел прекрасно одетый молодой человек и сказал:
– Добрый вечер, доктор Холл, прошу вас.
Они поднялись на четвертый этаж, подошли к двери, отделанной под дерево, и молодой человек еще раз произнес: «Прошу вас». В небольшой комнате стоял стол с лампой и несколько кресел, окно открывало панораму на дождь и ночь. Холл уселся и вытянул ноги.
– Рад приветствовать вас на Земле, доктор Холл.
К этому типу молодежи Холл медленно, но все же начинал привыкать. Они всегда безукоризненно выглядят, мышцы лица у них всегда расслаблены, отчего веет божественным спокойствием, и слышат они только то, что впрямую касается их работы, а всего остального великолепно не замечают, так что задавать какие-нибудь провокационные вопросы и ехидничать совершенно бессмысленно. Они неизменно равнодушно-вежливы – это что-то вроде униформы, с которой они никогда не расстаются – наверное, даже тогда, когда убивают своих подопечных. Или не убивают – в зависимости от приказа, и потом вечером, как представлялось Холлу, так же спокойно едут играть в кегельбан. Или куда они там ездят.
– Дайте сигарету, – сказал Холл.
Молодой человек открыл пачку, собственноручно поднес зажигалку, затем спросил:
– Вы хотите выехать немедленно?
– Да.
Молодой человек кивнул и, подойдя к столу, выдвинул верхний ящик.
– Вот ваши документы. Паспорт, удостоверение, – он с хрустом развернул коричнево-золотые корочки, – права, виза – это на всякий случай, скорее всего она вам не понадобится, деньги – здесь тысяча долларов, этого должно хватить; часы и кольцо вам вернули?
– Да, – подтвердил Холл, хотя и то, и другое было видно невооруженным глазом. Что-то здесь мелькнуло, какая-то интонация, он не сразу сообразил – вот оно что, у него сменилось ведомство, Гератская крепость официально считалась пограничным гарнизоном – трудно представить, какая и с кем граница могла проходить в этой глуши, но тем не менее весь состав был в пограничной форме.
Он раскрыл удостоверение. Вот теперь как – Главное разведуправление, Стимфал. Доверие обрушивалось как лавина на голову, можно было подумать, будто и в самом деле кто-то вот из таких ясноглазых парней, просматривая свои папки, на минуту отвлекся от логики биоэлектронных мозгов и сообразил, что двадцать лет назад вгорячах приписали доктору чуть лишнего.
– Остальные вещи, согласно составленному вами списку, в машине. Вот ключи. Подойдите к окну, доктор Холл. Белая, крайняя слева. Видите? Вы поедете через Прагу?
– Да.
– Схема маршрута на сидении. Вы помните – шестнадцатого, в двадцать один ноль-ноль, вы должны быть в Варне и входить в аэровокзал. Может быть, вы хотели бы с кем-нибудь встретиться или связаться прямо отсюда?
– Нет.
– В случае какого-либо значительного отклонения от маршрута обязательно позвоните. Телефон вы знаете. В общем, по моей линии все. Разрешите пожелать вам счастливого пути.
Холл сгреб со стола ключи с брелком в форме козлиной головы. Юноша протянул ему совершенно твердокаменную на вид руку. Холл посмотрел на нее пустыми глазами и вышел.
Дождь продолжал идти. Холл обошел белый «датсун», нависший бампером над тротуаром, влез внутрь и, опустившись на сидение, захлопнул дверцу. Что ж, вот он и дома. Такой у него теперь дом. Сам во всем виноват, сказала бы Анна. Хотя нет, может, и не сказала бы. Просто он привык говорить за нее слова, которые хотел бы услышать. Возможно, сейчас она говорила бы их ему чаще, кто знает.
Он чувствовал усталость. Странно, с чего бы ему уставать. Весь этот год он только и делал, что отдыхал – насколько сидение в тюрьме можно назвать отдыхом. Но, конечно, для него это был самый настоящий отдых, да и какая же Герат тюрьма – ни камер, ни решеток, можно спокойно разгуливать по всей крепости, выходить в сад – даже ночью. Библиотека, спортивный зал и сколько угодно разговаривай по спецканалу. За восемь месяцев у него вышли три статьи – никогда Холл так продуктивно не работал.
Ведь он упоминал сигареты в этом своем гератском списке. Повернувшись, Холл вначале стукнулся о мягкий потолок, потом опустил кресло и полез назад – и правда, большой чемодан, тисненая кожа. Он раздернул молнию – так, вельветовые брюки, видимо бритва, еще что-то, ага. Портсигар, и как будто серебряный, с монограммой. Что такое? Лапидарный крест, «Союз спасенных». Союз спасенных. Он закурил.
Хорошо. Что еще должен испытывать человек на его месте кроме усталости?
Во-первых, и во-вторых, и в остальных – благодарность. За то, что остался жив. За этот странный и утративший всякую реальность факт. Здесь дала сбой даже теория вероятности. Похоже, что им погнушалась смерть. За что? За конформизм, – ответила бы Анна. Может быть. Погибли все, кого он знал за эти годы. Он вернулся один. Зачем? Ни за чем. Случайность. Шанс.
Еще, подумал Холл, он должен быть благодарен за то, что у него снова есть правая рука и правый глаз, что ему вернули лицо, так что можно сфотографировать и вклеить в дурацкое разведудостоверение. За то, что припадки стали реже и в голове все так не плывет, хотя по-прежнему снятся колодцы на Валентине...
Стоп, сказал он себе. Валентину вспоминать не будем. Может схватить. Что это он сидит в темноте с выключенными кондиционерами? Холл вставил ключ, приборная доска осветилась, заурчал двигатель, сервомоторы втянули стекла. Пахнуло свежестью, дождем, ранней зеленью. Где у них этот аэропорт? Ни огонька вокруг. Холл машинально переключил скорость и тронул машину с места. Площадь, бледные рекламные транспаранты, шоссе. Прочертив красными габаритными факелами, проскочил высокий, как дом, тягач. Что ж, поедем.
Еще он должен быть благодарен – кому? – за то, что судьба его, наконец, определилась и он на свободе – или почти на свободе. Конечно, каждый его шаг фиксируется на всевозможные пленки и кристаллы, давешний разговор уже точно успели прогнать через ячейки очередного карлойда и даже в серебряный союз спасенных наверняка подсадили какую-нибудь пакость, но это нечто само собой разумеющееся – как воздух, как свет. Дело не в этом. Дело в том, что он сейчас спокойно может выйти из машины, позвонить – например, Гюнтеру – и встретиться с ним.
Вот только для чего. Удивить тем, что жив? Ни ему, ни им этого удивления не нужно. Рассказать, что произошло с ним за эти двадцать лет? Этого нельзя рассказать, да он и не сможет об этом рассказывать, чисто физически не сможет, на каком-нибудь месте обязательно сдадут нервы, и он сорвется на припадок. Прошлым не поделишься. Оно должно остаться только с ним, и никакой Гюнтер тут ни при чем. Университетские друзья, коллеги... Сгорело и быльем поросло.
* * *
Кому и правда можно позвонить – так это матери Кантора. Вон где огни города показались – далеко справа. Здесь, наверное, поля. Нет, даже ей звонить бессмысленно. Что сказать? «Я видел, как был убит ваш сын?» Радость невелика, да это и неправда, он не видел этого. «Ваш сын погиб, спасая меня?» Это все равно, что «вашего сына убили вместо меня». Или – «я друг вашего сына, он был героем». Да, Кантор был героем. Каждый, кто воевал на Валентине, – герой, но зачем это его матери? Нет, Хед Холл, в этом мире все устроилось без тебя, и ничего ни для кого не изменят твои свидетельства с того света. Сказано – пусть мертвые сами хоронят своих мертвецов, сказано обо мне, подумал Холл, вот я и буду хоронить своих мертвецов, у меня их достаточно. Собственно, он так решил еще в Герате. Майор Абрахам, двухметровый красавец-негр, свежеиспеченный поклонник Витрувия и Брейгеля, спрашивал: «Ну что, профессор, как вернетесь, всех соберете – и учителей, и учеников?» И Холл отвечал: «Никого собирать не буду». Кончился тот срок, когда им еще было что друг другу сказать.
Кстати, вот она, схема маршрута.. Холл развернул сложенный вчетверо лист и пристроил на руле, кося в карту одним глазом. Зачем-то ему придумали крюк через Вроцлав, Густу, потом Прага, потом Брно – господи, когда-то в Брно они с Гюнтером умоляли Анну выпить с ними хоть полстакана пива, – затем Нитра, а оттуда, по пути дунайского тракта, прямая автострада до Варны. В его распоряжении трое с лишним суток. Ни много, ни мало. А сколько продержат до перехода через Окно? Тоже будет, наверное, разговоров. Что, интересно, станет с этой машиной? Кто следующий и куда поедет на ней?
Да, Окно. Впору усмехнуться, но он что-то разучился усмехаться, получается только носом дунуть. Все возвращается на круги своя. Забавная цепочка. Если бы не было открыто Окно, не было бы криптонского инцидента – кстати, его так и не решились назвать войной, – он бы не попал на эту войну и не познакомился с Овчинниковым и, значит, не был бы сослан на Территорию, а с Территории Звонарь не увез бы его на Валентину, и не было бы Герата и этого автомобиля, который везет его, как ни странно, вновь к Окну. Сидел бы он сейчас в Утрехте со своими малыми голландцами. Или в Лондоне. Или поехал бы в Кенносо, посмотреть на могилу матери. Он никогда не видел этой могилы.
Да, молоточки бы не стучали – колокольчики бы не звонили. Одна только Анна сама по себе и ни от чего не зависит. Двадцать лет, как ее нет на свете, и, однако, это отнюдь не убавляет того влияния, которое она имеет на его жизнь. До Вроцлава Холл уже больше ни о чем не думал; приехав в город, он ел и пил, а после отогнал машину на безвестную узкую мощеную улочку, затемнил окна и уснул. Спать Холл мог в любое время суток – в память о Валентине, где вспоминать о том, что существуют какие-то сутки, приходилось раз в неделю, а то и реже. Утром он был уже в Праге.
Прага была вовсе не золотая, а мокрая и нахохлившаяся, в черных деревьях и фигурных потеках по стенам соборов; по ней гуляли весенние ветры, и в желобах рельсов романтического древнего трамвая бежали холодные, но бурлящие оптимизмом ручьи. Здесь воспоминания так плотно обступили Холла, что у него перехватило горло и даже позабылся мерзостный сорок второй колодец, который снова мучал его во сне и ухитрялся пробиваться в сознание наяву. Любопытно, что, если не считать грязевых водопадов, как раз в сорок втором ничего страшного не происходило, лишь однажды очень аккуратно пришкварило к борту бронетранспортера – на плече до сих пор оставался треугольный белый рубец – вздор. И вот надо же. Но Прага...
Он въехал в город со стороны Жижкова, тут все перестроили, Холл долго не мог сориентироваться, и в растерянности катил по безлюдным утренним улицам, пока, наконец, не выскочил к Университетскому городку, а от него – к Старому Рынку. Отсюда он мог бы добраться хоть с закрытыми глазами, и через три минуты был уже возле дома Анны – одного из трех пастельно-белых небоскребов, составленных в традиционную фигуру банкетного стола.
У Холла внутри все сжалось, стало и больно, и одновременно светло, и нехорошо, и еще бог знает как. Он вышел из машины напротив ее подъезда, где стоял, наверное, сто и больше раз, и вот теперь стоял снова, даже забыв про сигареты, засунув руки в карманы и упираясь в асфальт длинными худыми ногами, и неизвестно почему волновался так, словно сейчас, как тогда, откроется стеклянная дверь и выйдет Анна с неизменным конским хвостом на затылке и в чудной желтой куртке, наводящей на мысль о спасении на водах.
Никто не выйдет, и ему скоро стукнет пятьдесят, и он седой и весь в морщинах. Но опять весна, и здесь почти ничего не изменилось – разве что исчез поломанный забор, который он считал вечным, как Китайская стена, и на этом месте высится еще один небоскреб, а так все та же детская площадка, те же качели, газон с тропинками и заросший сад напротив.
Холл вернулся к машине и оперся о капот. Наверное, ее родители все еще живут там, можно подняться и позвонить в дверь. Но он знал, что не сделает этого. Здравствуйте, я бывший муж вашей покойной дочери? Пусть они еще живы, здесь не было войны, здесь живут долго, но и в те времена, когда они жили одним домом и Анна была если и не жива-здорова, то, несомненно, жива – а здорова она не была никогда – даже в те времена он почти не разговаривал с ее родителями. И с ее сестрой, и с мужем ее сестры. Эта семья так и не приняла его в свои члены – несмотря на то, что они год прожили бок о бок.
Холлу всегда казалось, что они ему в чем-то не доверяют, что по каким-то меркам он не тот человек, которого они ждали, а кроме того им, разумеется, было известно, что Анна не любила его, и их внутренняя общность так и осталась на много порядков выше, чем его. Холла, общность с Анной. Когда-то он честно пытался наладить отношения... Лишь в тот последний день, когда, вернувшись с кладбища, они все вместе сидели за столом, что-то возникло; ее мать (как же ее зовут?) посмотрела на него не просто с необходимым для совместного жития дружелюбием, а с чем-то... Как-то иначе. Когда в незакрытую дверь (кто-то курил на лестнице) вошли те двое и сказали: «Доктор Холл? Мы за вами», и он поднялся, он давно их ждал, она спросила, почувствовав беду: «Что случилось, Хедли?» – таким голосом... считанные разы за все это время она назвала его по имени. И тогда еще, уходя навстречу годам похоронившим его во вселенском забвении, он пожалел, стоя в кабине лифта, что ничего не рассказал этой женщине и, возможно, по глупости считал, что ей безразлична его судьба. Холл отряхнул с пальцев росу, солнце еще не показалось из-за крыш. Здесь мог быть его дом – запах теплой пыли, старые фотографии...
Он открыл дверцу, сел. Холодно, даже зубы постукивают. Все-таки достал сигарету. Что же, ничего не было до Анны?
Хедли Томас Холл, Кенносо, Невада, доктор искусствоведения. В пятьдесят втором вышли его первые работы – «Живопись старых мастеров и лазерная фотография» и «Кракелюры в европейской живописи 13-15 веков». В пятьдесят четвертом окончил Лейденский университет и одновременно выпустил монографию «Определение естественного свинцового альфа-распада в картинах голландских мастеров конца 18 века». Да, тогда он ходко шел в гору. Голова была ясная, память – бездонная. Он без труда держал в уме все даты и детали, вдохновенно экстраполировал и с лета угадывал суть дела.
Он переписывался со всем миром, с архивами всего света. Тысячи и тысячи анонимных картин, картин забытых мастеров, картин заведомо неверно атрибутированных. Подлинный Кранах или кто-то из учеников? Ян Фейт или очередная подделка? Говорят, доктор Холл не ошибается...
Он дорожил своей репутацией, и у него было чутье. Прочитав отказ какого-нибудь хранилища, Холл сразу знал – бросить ли бланк с директорской подписью в корзину или ехать искать самому. Он ехал, находил, вызывал специалистов, демонстрировал рентгеновские и инфракрасные снимки, и столь же быстро, сколь и незаметно приобрел прозвище Счастливчик Холл. Спустя некоторое время его мертвой хваткой взяли аукционные жуки.
Волей-неволей он очутился в курсе дел, и денежная интуиция оказалась у него не хуже, чем художественная; как-то однажды, рассказывая о расчистке старого лака на картине Яна ван Эйка, он машинально закончил свою речь словами: «Таким образом, цена полотна поднимается от миллиона двухсот тысяч долларов до миллиона восьмисот», и общество бескорыстных жрецов искусства было шокировано.
В двадцать восемь лет, после выхода его «Восемнадцати Джоконд», его пригласили прочитать курс лекций в Пражском университете. В ту пору он мало о чем задумывался и охотнее всего валял с людьми дурака, не особенно задаваясь мыслью, к чему это приведет. Однажды привело к Елене.
Она была студенткой, увлекалась легкой атлетикой, он читал им теорию живописи и был одним из самых молодых преподавателей в университете, а также, по слухам, одним из самых обаятельных. Прага, пятьдесят восьмой. Что ж, за многие свои глупости он расплатился. Елена была выше его сантиметра на три и вообще сложением напоминала Афину Палладу, а Холл был втайне страшно ленив и легкомысленен во всем, что не касалось живописи.
Короче, она написала ему письмо, в котором говорилось, что если ей и дальше жить без него, то она предпочтет самоубийство. Холл развеселился. Встретившись с Еленой с глазу на глаз, он объявил, что кодекс чести запрещает ему жить с собственной студенткой. Она посмотрела на него с высоты своего роста то ли с уважением, то ли даже с восхищением, и он понял, что совершил ошибку, а потом она обрадовалась и спросила: «Только эта причина?» – и стало ясно, что он совершил не одну ошибку, а две. Вот он, тот самый конформизм, который так возмущал Анну – он не умел говорить «нет».
Холл улетел в Лондон, на аукционы, и задержался там на полтора месяца; выложил, не колеблясь, безвестным старикам две тысячи фунтов и был допущен к архивам Бредиуса. Фантастическое везение, он наткнулся на подлинного Ченнини и работал по восемнадцать часов в сутки, отлично понимая, что второго такого случая может не быть. В это время, слегка одурев от недосыпания, он совершил третью и, видимо, заключительную ошибку. Он позвонил Елене в Прагу.
Она была потрясена до глубины души, но через некоторое время оправилась, и началось. «Доктор Холл, вам звонила дама». А ведь по ней сходил с ума Арвидас Жебраускас, баскетболист Европы номер один. В конце концов она прислала Холлу по почте свой диплом. Он посмотрел в него, как в приговор. Заглянув вперед, через головы грядущих размышлений и оправданий, он почувствовал, что ему не уйти. Набрав номер, со злой свободой обреченного он спросил: «Ты, чудо, ты готовить-то умеешь?» Конечно, она умела. «Переезжай», – сказал он и бросил трубку.
Нет, как бы там ни было, как он ни виноват перед ней, он не хочет сейчас думать о Елене – ее-то судьба сложилась вполне удачно. Мимо его машины уже шли деловым шагом люди с сумками и портфелями; ноги начали подмерзать, никуда подниматься и ни с кем разговаривать он не станет. И все-таки почему-то страшно отсюда уезжать – будто он что-то здесь оставляет.
На кладбище Холл по-настоящему заблудился. Смутно помнилась только сторона, с которой они когда-то подъехали к черной щели в белой земле, да еще то, что вокруг было странно пустынно и лишь где-то вдалеке стояло непонятное приземистое строение. Здесь? Или не здесь? Пробродив меж густо росших из земли памятников час с лишним, Холл отчаялся и пошел на выход. Даже неизвестно, что спрашивать, потому что он не знал, чью фамилию – его или ее – написали на плите.
Но едва отъехав и оглянувшись, он по таинственному капризу памяти вдруг ясно вспомнил тот зимний день, дорогу и низкую стену колумбария. Боясь упустить наитие, Холл развернулся, съехал с шоссе и по грязи, по бурым, уцелевшим с лета будыльям дудника добрался и почти уперся радиатором в кладбищенскую ограду. Было тихо, лишь позади изредка проезжали грузовики. Холл оттолкнулся от капота и, хлопнув ладонями о ноздреватый искусственный камень, с неожиданно проснувшейся тигриной легкостью перемахнул через стену.
Он очутился на дорожке, за ближайшей витой решеткой копалась старуха в черном платке, она подняла голову, посмотрела на Холла, но ничего не сказала. Но он уже узнал место, быстро зашагал вперед и затем свернул налево. Один ряд, второй... Вот оно.
Светлый мраморный квадрат, золотые буквы. На стандартной овальной фотографии Анна вышла очень темноволосой и с незнакомой челкой, сгинувшей, видимо, еще до их знакомства с Холлом.
Почему они взяли именно этот портрет? Здесь она выглядела даже старше, чем тогда, двадцать лет назад.
Анну привел Гюнтер. Его, неудавшегося актера, неудавшегося режиссера, музыканта и так далее, до бесконечности – похоже, он собирался искать себя в искусстве до ста лет, – его постоянно носило по всевозможным студиям, концертам авангардных групп, каким-то немыслимым фестивалям; на очередном подобном сборище он и познакомился с Анной, позвонил поздно вечером: «Старик, я сейчас зайду с одной довольно страшной девицей, ты уж не падай в обморок...»
Холл присел на скамейку напротив могилы. Нет, так нельзя. Что, пришла Анна – и мир перевернулся? Мир-то перевернулся, но началось это не в тот вечер, а гораздо раньше. Когда? Сами события помнятся хорошо, а вот их хронология – куда хуже. Теперь ему кажется, что все произошло одновременно – его душевный разлад, появление Анны и война. Так ли это было на самом деле? Была ли, например, еще тогда Елена, или она к тому моменту уже укатила в Тарту? Когда на протяжении двадцати лет только и делаешь, что воскрешаешь и реконструируешь старую-старую историю, то нет ничего удивительного в том, что в конце концов факты у тебя в голове заменяются образами, а домыслы и догадки приобретают отчетливость факта. Да, но так ли это важно? У моей исторической версии, подумал Холл, не будет ни критиков, ни оппонентов.
Нелады начались года за два до появления Анны. Холл постепенно начал терять интерес к своей профессии, а вместе с интересом – и значительную долю жизнерадостности. Поначалу ему казалось, что попросту утомила бесконечная гонка за удачей, экспертная суета, кочевой уклад; бездумно выбранная маска непогрешимости стала тяжела, и временами даже отвратительна.
Исподволь в нем возник и принялся мучать странный вопрос: кто я такой? Он не художник и ничего не создавал, хотя знал о живописи, наверное, больше, чем Брейгель и Кром вместе взятые, он много лет не притрагивался к кистям. Что же получалось? Оценщик на аукционах, ходячий справочник, вот и все.
Он вяло пытался сам себе возражать. А реставрация? А рембрандтовские пигменты? Да, он указывал реставраторам, где счищать, а где нет, вот и вся заслуга; правда, он придумал эту голографию, и теперь в книгах пишут: «Проведя лазерную съемку по Холлу...». Но когда это было, он изобрел эту штуку зеленым юнцом, и после этого – ничего серьезного. Куда как развеселый жизненный итог.
Да, жизненный итог. Что совершенно точно, так именно то, что в ту пору он всерьез испугался смерти. Неотвратимость финала встала перед ним с такой очевидностью, что в холловском душевном равновесии произошел основательный сдвиг. Представив себя на смертном одре перед вопросом – что ты сумел сделать за свою жизнь? – и не видя хоть сколько-нибудь внятного ответа, Холл ужаснулся. Выходила совершеннейшая чепуха:
У райских золотых ворот торжественно представ,
Сказал он так: «Я Кейси Джон. Товарный вел состав».
Необратимо, вот какой кошмар. Не повернешь и не исправишь.
А между тем ничего не менялось. Он ездил, писал, смотрел рентгенограммы, называл цены, заглядывая или не заглядывая в объемистую записную книжку, и волновался одновременно из-за того, что его сомнения мешают работе, и из-за того, что вынужден тратить время на эту работу. Впрочем, он был уверен, что главное – это дела, а рассуждения – четвертый план. А теперь от тех дел даже в памяти ничего не осталось, зато сомнения живы и по сию пору.
Но тогда он чувствовал, что сильно выбит из колеи, советоваться было не с кем, и на каком-то этапе Холл окончательно растерялся; этап этот все тянулся и тянулся, и куда бы он вывернул – угадать трудно, и вот среди таких непонятных тревог появилась Анна.
Весенним вечером они сидели втроем – вместе с Гюнтером – в квартире у Холла, где окна выходили на маленькую площадь Академии, парк и башни дома-замка напротив, и говорили бог знает о чем – о судьбе, о буддизме, о роли экстрасенсов в современном обществе. Шел второй год криптонской агрессии, и все трое, как и большинство в то время, над этой темой не задумывались, полагая по принципу, что это где-то далеко, авось до нас не доползет... Что ж, правда, в тот раз не доползло, и у Холла не сохранилось никакого ощущения предчувствия – помнился лишь поздний вечер, лампа на заваленном бумагами столе, тонкая фигура Анны в полутемной комнате.
Он часто потом вспоминал эту их первую встречу – в бесконечных лесах Территории, в кротовых норах Валентины, в эдмонтоновской глуши; как-то – бог знает, в каком это было году – он вышел с группой на границу Озерного Края, к Шамплейну. Видимо, где-то шестьдесят третий. Холл поднялся на гребень холма и увидел далеко внизу вытянутый овал озера с зелеными шапками островков. Вокруг стояла уходящая в безнадежные дали тайга, где сотни и сотни лет никого не было и еще многие сотни не будет. Картина была так дика и прекрасна, что Холла на минуту покинули мысли о ночном переходе, о провизии и патронах; положив руки на винтовку и привалившись плечом к горбатому стволу лиственницы, он подумал о том, что Анна всегда мечтала выехать и пожить на природе, и по всем человеческим законам в эту вот красоту и следовало ее отвезти, и прожить здесь спокойно хотя бы полгода. Тогда, может быть... Может быть. Он нехотя качнулся вперед и пошел к озеру, перешагивая через поваленные деревья.
На Валентине она явилась ему сама. Холл вздрогнул на своей скамейке. Валентина была запретной темой. Поздно. Сюда, на окраину Праги, к его душе дотянулась огненная нить..
Идоставизо, Сухой Сектор, семьдесят девятый год. Он вылез на Бараний Лоб и бежал по песчаным грядкам. Солнце. Температура песка – восемьдесят градусов. Кончается четвертый год оккупации. Полтора года, как убит Кантор. Полтора года, как у него самого нет правой руки и правого глаза, от лица остались обрывки губ, левый глаз и неведомо как уцелевший кусочек брови, все прочее – красно-черная корка с отверстиями ноздрей. Все его люди полегли у входа в долину, он оторвался и уходил в одиночку, третьи сутки не спал, вторые не ел и первые – не пил. Тиханцы, мастера сводить с ума на расстоянии, бросили психологические фокусы и шли за ним настырно и вплотную, очевидно, сообразив, с кем имеют дело. С этого Бараньего Лба должен быть виден шестнадцатый колодец – последняя надежда скрыться в подземелье. Трудно представить себе, как однорукий может лазить по горам, но еще труднее вообразить, как много, оказывается, можно суметь, опираясь о скалы головой и оставшейся в распоряжении рукой.
Он был ранен, обожжен и хрипел как удавленник; песок то скрипел на камне, то затягивал ногу по щиколотку. Холл добежал до края и тут же упал на бок. Все. Там, внизу, в километре от него, за каменным хаосом обрыва, окружая провал входа, белела цепочка фигур. Без веревки, без ничего преодолеть у них на глазах сто с лишним метров спуска – бред. Кончено, доктор Холл. Теперь, кажется, кончено. Песок жег его, как грешника сковородка. Холл перекатился на правый бок, положил руку со скорчером на бедро и стал смотреть на противоположный край выступа, над которым вот-вот должны были показаться белесые купола черепов его преследователей. Он поерзал, нащупал ногой кромку обрыва и придвинулся вплотную, зависнув лопатками над пропастью, чтобы, как только иссякнет обойма, сразу оттолкнуться посильней, и привет – не дать тиханцам и шанса раззвонить по своей трижды проклятой Системе, что демон подземелий, легендарный Кривой Левша живым попался к ним в руки. Сердце все никак не могло успокоиться, билось в голове, билось в горле. Холл взглянул вправо, вдоль срезанного каменного горба, и тут увидел Анну.