355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Битов » Вкус. Повесть » Текст книги (страница 1)
Вкус. Повесть
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:07

Текст книги "Вкус. Повесть"


Автор книги: Андрей Битов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Вкус

Не сестра, не дочь, не мать… Больше родственник, чем они, чужой человек. Нагловатое, напрасное смущение: знают друг друга, не хотят знать. Сейчас разбегутся, разъедутся. Лишнее… Что лишнее? Все, что было после, – лишнее. А сейчас лишние эти пять минут до отхода, фальшивый перрон. Перрон всегда фальшивит. Ждет тебя дорога… Жжет. Самые страстные разлуки, самые горькие расставания – все равно ему каждый раз хотелось: скорей бы… Скорей бы тронуться, скорей бы перестать приникать друг к другу на людях, что можно выжить еще из этой минуты? после ночи, после дня, после чемодана, после стирки носков и трусов и яблока в дорогу, после раздумья о последнем разе, неудобная поза, в передней, что ли… нет, кажется, обошлись, чтобы потом остался этот недоеденный торт… Интересно, вот в те подлинные минуты это чувство фальши – как? – взаимно? – или только у него, бесчувственного… Ничего себе, бесчувственного – локти грыз… Но – всегда, всегда хотелось, чтобы все провалилось скорее под колеса, с глаз долой – в самое сердце. А сейчас – не хочется. Все равно не нужно, нечего сказать, да и сожалений никаких… а не хочется. Все-таки жалко. Мнутся. Смущение. Не то чтобы сдерживается, а лень сказать: предел. Какое-то непонятное пространство ее, для него несуществующей жизни между ними, будто ровное поле с желтыми цветами… Вот-вот, будто она сейчас ему снится, как снятся мертвые, которые давно уже не живут, не в курсе… а подумать, что после них было?.. Так, пустое, двух слов не хватит, десяти – много, отмахнемся, промолчим… Какая-то комфортабельная неловкость. Чуть-еле-еле – кокетство: не слишком, потому что не помолодела же за десять лет, не похорошела, а все-таки – смотри, то же лицо, улыбка отчасти, неоконченность жеста… Неокончательность – какая кошмарная неокончательность вся эта жизнь! Выраженная вот в этой корзинке, которую передать… Бог знает, с какой ерундою! Так ли она уж нужна– мне, ей, тому, кому передать, самой себе она даже не нужна. А уж мы друг другу – ни с какого боку! Вспомнил: сбоку… Еще и потому полкокетства: что – просто так, не нужно, не по делу… Разозлился, удивился вялой складочке ревности, шевельнувшейся, однако, под десятилетней толщью. Ну, уже пора!.. Представил себе ее возвращение будто бы в избушку за желтым полем, и то же, что сейчас, пронесенное назад через поле лицо, такое же половинчатое, уклончивое, никому адресованное, и не ему, и не тому… Сон, смерть. Поцелуются или не поцелуются? Поцеловались. Чмокнули воздух над плечом. Щека слабенькая мягонькая, скоро бабушкина… Значит, помнит ту щеку. По сравнению… Уже из вагона: последнее лицо, вдруг что-то в ней пробудилось, дрогнуло, или – показалось? или женщина все-таки, ничего, не может просто так? или… да ну! дура! шляпу какую надела!., стоит кулем… ну, что за баба, прости, господи! С трудом не заплакал. И когда отнесло ее наконец, не надо было наклоняться в окно с благосклонно-нежно-равнодушно-соблазнительно-независимо-тепло-человечно-мужской улыбкой… Уф! совсем другой человек выпрямился в проходе, отыскивая кресло: освободившийся, стройно-высокий, неординарный… Странно, ведь уже десять лет свободен– от чего же он освободился сейчас? не только от неловкости на перроне? Вот именно, что не только…

Монахов продвигался по проходу, полуизвиняясь. никого не задевая… поднял глаза– с того конца вагона, навстречу шла она!.. Монахов даже непроизвольно покосился в окно, за которым она только что оставалась: там уже не было перрона, разбегались стрелки, рыжий бурьян. Монахов тут же, естественно, усмехнулся своему неоправданному движению – вперился в девушку, идущую по проходу навстречу: никаких сомнений – она! Чуть ли не проделал следующее неоправданное движение, чуть ли не потер глаза и встряхнул головою. Открыл – она.

Она была одета в то же платье, только шляпу сняла… Те же волосы, та же прическа, то же скромное движение как бы под взглядами, вызывающая скромница… Будто десяти лет не прошло… Монахов расправился весь ей навстречу. Ведь она сейчас тоже не может его не увидеть! Поднимет глаза… Время с жужжанием прокрутило в секунду три с половиной тысячи оборотов и замерло, зависнув, и Монахов ровно над той же пропастью: он точно так сейчас видел свою жену, как тогда, уже ему не принадлежащую. Стеснило сердце. Она была ровно на десять лет моложе той, провалившейся только что вместе с перроном. То чувство, что все эти десять лет, хоть и без большого сожаления, без траура, но– зря, сейчас подтвердилось во плоти: этих десяти лет не было, и она – куда она ехала? к кому? почему он ничего не знал об этом?.. – села в поезд, легкая и свободная, не зная о коварном стечении, при котором Монахов очутился в том же вагоне… "Вовсе я тебя не преследую!.." уже заготовлял реплику Монахов. Одно соображение, еще не проявившееся, смутило сознание, изображение стало рваться, треснуло, подернулось рябью… Монахов с усилием извлек его, упирающееся, из какой-то извилины: та, десять лет назад, не могла быть так одета, – никаких тогда еще макси, каблуки были не такие, прическу такую не носили, десять лет назад пассажиры были одеты иначе… Сходство ведь тем и усугублялось, что старая его жена, померещившаяся на перроне, и молодая, идущая навстречу, были одинаково одеты. И это было единственное условие узнавания появись она сейчас, одетая как тогда, как ей положено десять лет назад, раз она на них снова моложе, то, может, и не узнал бы, прошел мимо… Изображение окончательно раскололось и рассыпалось. Она подняла глаза и не узнала. Все было так, взгляд – совершенно другого человека. Тускловат.

Монахов уселся, думая о поразительном сходстве. Забыв неприятный взгляд, он снова был поражен. Надо было ее ненароком спросить о чем-то – голос услышать… Голос такая вещь!.. – думал Монахов. За окном все еще был Ленинград, даже Обводный не переехали. Впереди шесть часов преутомительной езды. Может, познакомиться все-таки… А не стоит. Не стоит. Все-таки потрясающее сходство! А главное, какое совпадение!.. Замуж гак и не вышла… Монахов думал о своей первой жене, что она единственная. И куда десять лет делись, он тоже думал. Ничего нового не оказывалось в том, что он подумал. Вот об этом он и задумался. Странная мысль! И ее не было. Вот про эти десять лет, что раньше всего было непрерывно, а потом провалилось… что только единственное – длится, а остальное – только исчезает. Что за все первое отвечает сама природа, а все второе – сам человек. А он не отвечает. А там уж пятое-девятое…

Мелькает. Вот попробуй запомни: что там за окном?.. Этот лужок, проселок, перелесок – ведь неповторимы же, а? Ведь можно любить их больше жизни… Они могут родиной быть! Ан нет, – сколько себя ни заставляй – пронеслось, исчезло… Любил ли он? любили ли его? можно ли было не менять жизнь или ее следовало менять еще раньше и еще круче? да и менял ли он ее или она менялась? выбрал ли он хоть что-либо или только его выбирали? и не кажется ли ему, что раньше он жил и чувствовал как-нибудь иначе?

Монахов думал, и ничто не оказывалось мыслью. И не то чтобы он уже подобное слышал или читал, или сам говорил, или уже думал, – нет, никакой сторонней узнаваемости в этих мыслях не было – они были и впрямь его и теперешние, сейчасные… и однако стирались, как пейзаж за окном. И приходили в голову словно впервые, а все были уже подуманные какие-то. Значит, тысячу раз проносилась в его голове уже эта толпа, и мысли примелькались, как сослуживцы, каждый день встречаемые, ни разу не отмечаемые… И еще хуже, подуманные кем-то. Что это у тебя сегодня, Сидоров, вроде как ноги нет? что ты говоришь!., не знал, не знал… Так и мысль свою вдруг он увидел, что она без головы… Вот же она! опять утекла. И он словно провожал взглядом ее отвратительно примелькавшуюся спину. Вот, когда прервалось… (и опять он не сказал себе, ни что прервалось, ни когда…) вот с тех пор и ни разу не была додумана ни одна мысль, а только лишь возникла. Возникала и возникала, и вот он ее уже узнает, ни разу не подуманную. Узнает, как случайного прохожего в толпе, как попутчика в трамвае, но прохожий пройдет и попутчик сойдет… До следующего раза. Вот что значит "ничего нового"! – догадался Монахов. Это вовсе не значит, что оно уже было, а значит, что его уже никогда не будет для тебя. "Все, что было, все, что мило…" То давным-давно уплыло! А вот эта тыщу раз всеми и им слышанная, вдруг мурлыкнувшая в нем строчка все еще была. Жила. Да что в ней такого? что в ней выражено-то! – возмутился Монахов. Чувство, ответил он себе. И вздохнул с облегчением.

Об отсутствии, о пустоте… О смерти! Никогда не равна себе эта мысль… И ее уже не было.

Был вкус во рту. Этот ужасно длинный вкус пирожка в вокзальном буфете. Вот он был, он расширялся и рос, отвратительно настойчиво и ровно. Стойко. Ага, стойкий вкус! и это отмечено в "правдивом и свободном"… Вкус помещался во рту, как объем, четко фиксируя полость этого пустого храма. Он все был и был, не в пример мысли или пейзажу за окном, все время улепетывающим. Чего бегут, куда бегут? – и опять то же: мысль и перелесок. Ну, запомни же вот этот хоть бочажок с корягой… Не-ет! дудки. Их нет, как и не было до. А вкус есть, сколько его ни сглатывай.

Монахов в сердцах отвернулся от окна посмотреть на пассажирку. На самом деле он так же давно собирался на нее посмотреть, как и встать, пройти в тамбур и покурить, как, быть может, прополоскать там заодно горло… Пассажирка смотрела в окно с особо отрешенным и независимым видом. Шлюха! – вспылил Монахов. Чего у них такой независимый вид, как раз у шлюх? С такой недоступностью на лице только в очереди к венерологу сидят…

В тамбуре, пуская дым в окошко, Монахов на некоторое время обрел пространство: мусорный ящик, огнетушитель, декларация какая-то под стеклом, дверь в туалет, плевок– все на месте. Давно пора было закурить… подчеркнуто выпустил дым – отлегло. Что это все на него находит? Благожелательно приласкал взглядом огнетушитель: на месте, друг! не действуешь?.. И то, что на огнетушителе была картинка, на которой человек, успев переодеться в комбинезон, правильно держал в руках точно такой огнетушитель, на котором, в свою очередь, была картинка, на которой… это, с детства, запавшее представление, тут же тысячу раз проигранное в мозгу, не было почему-то ему противно, наоборот: усмехнулся себе ласково, будто подмигнул прошлому. Как в прошлом, улетала, вернее, отлетала от окна, как взмах крыла, черная линза пашни – рывком назад, потом, будто отлетев вбок и описав дугу, возвращалась на место, прежде чем плавно исчезнуть насовсем. Это крылатое пульсирование пейзажа за окном с вспархивающими, в свою очередь, с борозд грачами, имитирующими поворот пейзажа, взлетающими, чтобы вновь и вновь сесть на то же место, будто, пока они взлетали, земля успевала проехаться под ними… Ага! запомнил!.. – возликовал Монахов. Крыло опало. Справедливо, подумал Монахов и не расстроился: нельзя ловить кайф над кайфом.

Дети теперь не машут вслед проходящим поездам…

Когда это случилось? Сколько же времени должно было уйти, в том числе его собственного, чтобы стайки их становились все реже, чтобы не все в стайке махали, чтобы стало неловко помахать, раз другие не машут…

Грачей больше не было, зато открывшийся за пашней синенький, как дымок, лес – показывал вечный и радостный с детства фокус: он все забегал вперед поезда, пока насыпь с белеными камушками и столбиками рвалась серыми клочьями назад, а между забегавшим вперед леском и прерывисто отлетавшей под колеса насыпью – все замирала, все останавливалась неподвижная точка, обозначалась ось, словно там и колышек был вбит для вращения поля зрения вокруг него. Вот он, мгновенный центр вращения! – математическая абстракция оживала с наглядностью школьного опыта. "Сейчас она выйдет", – вдруг решил он.

Дверь в тамбур отворилась, он упорно не отворачивался от окна.

Сейчас попросит закурить…

И, о чудо, девочка на насыпи, как когда они еще махали… точно такая, в платочке в горошек, с коленками… стояла и махала, как призрак.

Этого только не хватало, чтобы двойника (двойницу…) звали так же, чтобы она еще и тезкой была… Конечно, звали ее уже иначе, как и одета она была уже иначе, звали ее скорее всего Света.

Монахов все отгадал, и как зовут, и где учится… Она ехала сдавать последнюю сессию, в общежитие дозвониться трудно, из комнат у них не зову г, но она может выйти в назначенный час к телефону. Монахов не скрыл, что женат, но то, как он отвел и удлинил взгляд, хорошо передавало разлад, о котором не хочется говорить… Света была хорошая, простая, умная девочка, которую Монахов не хотел бы обмануть…

Сигарету он галантнейшим образом ей выдал – но представление о том, что ему известен каждый шаг, обескуражило его, и он не завязал разговора.

И реанимированный было пейзаж вновь умер. Кстати стемнело, чтобы не видеть его. Чтобы не думать больше, как ты его не видишь. А думать о том, с чем же в себе никак не может он смириться, Монахов, чему удивляется? К какой такой давней уже перемене никак не может привыкнуть? и даже допустить не хочет. И эти – были стертые, кем-то не то им же, подуманные… Возраст!

Неужто он так простирает над ним свое крыло? Может, Монахов никак не может свыкнуться, что ему не двадцать пять. А почему, собственно? Он не чувствует ни боли, ни одышки, он – выглядит, он не постарел. Никто из нас не заподозрит, насколько долго, даже усвоив современные взгляды, подвержены мы давно уцененной и забытой, еще школьной идеологии. Откуда, например, убеждение, что старение есть явление как бы чисто физическое? Возраст! – думал Монахов. Вот великий закон над человеком!.. Монахов не мог допустить его действие на себя, в то время как действие его на окружающих было объективно. Распространение этого закона на себя означало, что жизнь, собственно, прожита и никак не впереди. Тогда он ее прожил то ли не так, то ли мимо, то ли не в том смысле. Перспектива, всегда открытая, вдруг захлопывалась. Господи! не готов… С другой стороны, не хуже, чем у других, это у него было: мать жива, дети здоровы, жены несчастны, но тоже здоровы, и все у них есть, а когда они были бы счастливы, интересно знать! Монахов привычно вспылил. Если причина его неважного самоощущения лишь в том, что он им не дал счастья по их представлениям о себе – то это вздор, этим – пренебречь. И хотя все равно не пренебрегалось, что-то оставалось на совести досадное, навязанное ими, но это, ясно, не главное. В том-то и дело, что Монахов именно сам себя неважно ощущал, а не с помощью других, и – вот ведь! – тьфу-тьфу – даже здоровье было. Что же это за боль в виде ее отсутствия! несносно. Неужели все кончено?.. Что – кончено? Что– все?! Неужто так и не ответить себе ни на один вопрос… Вопросы размножаются простым делением. Откуда он взял, откуда они все взяли – жены, дети – что она все время и каждую секунду должна происходить, жизнь? И еще, не просто сама по себе, а по нашим о ней представлениям! Хулить общественную систему– и во всем настолько походить на нее. Нет, она наша, эта система, и твоя тоже. Давай, давай! – немудрено было давно уже ее всю выгрести, жизнь. Чего же теперь бесчувствию дивиться? Как там наша Светочка поживает?..

Обиделась. Не смотрит. Ну и слава богу. А жизнь, товарищ Монахов, придется наново начинать. Ту уже не переживешь – хвостик хоть ее распрями. Чтобы не было мучительно больно… Ой, больно! Да дался ты кому со своей виной и долгом! Что ты лезешь из кожи к удивлению и неуважению своих близких? Кому ты нужен, со своими смирениями и жертвами! Ты сам им нужен, а где ты сам? В какую щель… не видать… Что ты прешь эту жизнь, как рояль на седьмой этаж! Не-ет, хватит.

Господи! может ли прийти в голову мысль, хоть одна, которой я еще не думал. Я ими всеми уже думал…

Светочка спала, расстегнув рот. Монахов представил, что это она уже под утро… Чужая подушка… бедненькие тряпочки кое-как разбросаны по полу… птицы заверещали, рассветает окно… и она, после всей этой бури, плотно спит, вот и рот нараспашку… Монахов покосился с неприязнью и крадучись, стараясь не разбудить, соскользнул с кровати, босой по чужому полу, в руке туфли, где, черт, второй носок?.. Монахов хотел выйти, но пол под ним шатало… Поезд грохотал в ночи, все разухабистей болтаясь по стрелкам, словно не разбирая уже пути… Нет, хорошо, что не затеял знакомства… Монахов и сам дремал, некоторое время стараясь не забывать про рот, учитывая чужой опыт… пока не уснул, со всей непосредственностью сна.

…Ничего страшного. Вот предмет, похожий на другой предмет… а вот два похожих человека… И этот похожий предмет служит своему назначению, как служит своему назначению предмет, на него похожий. И этот человек, похожий на того, живет своей жизнью, как и человек, на него похожий, живет своей. Что такого?

Сходство или похожесть никогда особо не занимали Монахова, и уж во всяком случае ничего пугающего в подобном явлении он до сих пор не обнаруживал. Эта область легко исчерпывалась проходным рассуждением о том, что при бесчисленном многообразии сочетаний элементов сами элементы-то постоянны, и потому, по законам больших чисел, вполне возможен случай даже и значительного сходства в соединении элементов у каких-либо предметов, людей, явлений, совсем не родственных и весьма отдаленных друг от друга. "Отдаленное сходство", в таком случае, скорее сходство двух далеких объектов, чем просто незначительное подобие. А при бесконечном ряде возможен и случай идентичности – ну что ж, курьез, игра природы… как та же игра природы, что волей того же случая мы можем стать свидетелями подобного курьеза. Свидетелями и только. Ответственности не несем. Ни в малой степени не должно омрачить нашу душу отдаленное сходство. Скорее можно утверждать, что всякого рода сходство или похожесть должны радовать любого нормального, не задумывающегося над пустотою человека. ("Мне бы ваши заботы…" – разумный довод!) Радуется же всякому сходству ребенок как первому методу познания, и нежные усики первых соображений протягиваются из неизмеренного еще "я" к пока еще измеримому миру… может радоваться и взрослый, видя в явлениях сходства некое свое приобщение к окружающему миру, сродство и даже сращенность с ним.

Теперь можно употребить удивительное слово "вдруг".

И вдруг Монахов испугался. Так потрясло его это вагонное сходство… Это и есть оправдание той ложноножки, которую выдвинул с самого начала наш рассказ. Хотя в широком смысле, конечно, не "вдруг". К этому "вдруг" его долго и терпеливо вела непостижимая жизнь. Будто из тугого и, казалось, толстенького клубка отмотал он, начиная с рождения, нить настолько длинную, что уже клубка-то и не различал: сколько там? не вся ли нить?.. Так вот, ему вдруг показалось, что она как-то опасно натянулась: заело или кончается? Вопрос тревожный, и задать его некому. Мы не придаем случайной встрече в вагоне того же многозначения, как Монахов; может, он и сходство-то преувеличил… но, между прочим, не нам судить – это его встреча, не наша. Он принял ее за точку отсчета, пусть как угодно произвольно. Точка эта означала, что жизнь его описала круг. Теоретическая спираль его не утешала. Ему некуда было ее вставить. Под вопросом для него было лишь количество описанных им кругов – не третий ли заход? Третий, малоутешительный…

Во всяком случае, именно в этой точке своей смелькавшейся уже в полосу жизни приостанавливается Монахов, чтобы оглядеться. Это и есть оправдание той ложноножки, которую выдвинул с самого начала наш рассказ, который мы назовем то ли "Тени", то ли "Отрывок", то ли "Венок", то ли, как мы смело написали вначале, – "Вкус", то ли "Отдаленное сходство". Перед тем как он выдвинет – следующую, возможно, опять ложную…

Он приехал, и они объяснились.

Новую жизнь, однако, Монахову удалось начать не сразу.

Прошло время, прежде чем странность и радикальность подобного намерения поутряслась, пообсела в сознании ближних (жены) и приняла законный и привычный вид: Монахов берет очередной отпуск и, возможно, еще месяц за свой счет, но проводит их не с семьею, а снимает за городом комнату, где ему наконец никто не мешает обобщить его опыт. (Якобы очередная монография, "Висячие сетчатые конструкции"…) Но вряд ли все это можно было теперь назвать побегом или "вита нуова". Толстой… оскалившись по-волчьи, сказал себе Монахов. Однако был он к себе справедлив: не будь он непреклонен в своем решении, не убедись жена в неизбежности, не привыкни начальство к идее… вряд ли бы он жил теперь на даче, вырванный из "заботы суетного света", с перспективой жить так два месяца… Достижение– практически невероятное!

Он говорил: "Я живу напротив могилы Пастернака", – и странно звучало это "живу".

Он произносил эту фразу впервые и не был уверен, что не повторяет ее в сотый раз. Кратность преследовала его. Кратность мыслей, слов, встреч. Все это нуждалось в сокращении, как кратная дробь. Ему пора было уехать. Одиночество было ему необходимо. Но до тех пор, пока его надо было добиться, это была еще цель. Он внес вещи в комнату, разложил на столе чистую бумагу и словари, вскипятил чай… И за кратким детским удовольствием самостоятельного устройства с тоскою понял, что никакого одиночества нет.

Хозяйка… Но не в хозяйке дело. Это однодневная лихорадка, ею не сложно переболеть. Как спускать воду, как зажигать газ… это пройдет. Что-то другое не устраивало Монахова в этом прославленном месте. Непонятно что. То ли оно оказалось не таким, как он ожидал… но это тоже явление сверхобычное: место назначения всегда такое – не такое, как представлял, тем и замечательно. То ли вообще его не было… Монахов взглядывал в окно, и ему становилось пусто. Не то чтобы его вообще не было: сосны, кустики, дорожки, сараюшки – всего этого было в достаточном количестве. Некоторая частность, неоформленность пейзажа, общая мусорность – так это и есть специфика именно дачного места, за пейзажем ездят подальше, уже в деревню. Так ведь эту-то сутолоку и сорность тоже можно любить. Монахов как раз и любил, он знал и узнавал отличие это. И тем не менее этой местности как бы не было, то есть, точнее, она уже была.

Была когда-то. Не так давно кончилась… Монахов приехал и уже ее не застал. Не было местности.

Как мысли раздражали его своею уже "подуманностью", а люди– своею уже "встреченностью", как вся жизнь – своею "траченностью", так, возможно, и местность эта. Именно траченное место, будто битое молью (хорошо представить себе подобное насекомое, питающееся пейзажем…). Но был здесь и еще оттенок. Если ощущение кратности, бывшести, повторности, владевшее им в отношении людей, мыслей и чувств, было его личным ощущением, им почувствованным, им же и обеспеченным (в смысле нажитым), то есть несшим в себе оттенок заслуженности и справедливости (возмездие за неправедно прожитую…), то в пейзаже этом, в его неудовлетворительности, он если и был виноват, то лишь отчасти, причем несущественной части. Кто-то употребил, выпил эту природу, так что Монахову она уже не досталась.

Монахову не хотелось смотреть в окно. Сосна как сосна: кора, хвоя… но и она не жила той спокойной, уверенной жизнью дерева, к которой привык Монахов у себя на севере– она как будто достаивала сосною, а уже была в душе доскою, валежиной; по ней пробежала бывшая белочка с мертвым мехом, оживший обрывок тетушкиной муфты. Вид из окна был испит, в лице его не было ни кровинки, а Монахову предстояло два месяца вглядываться в него, черпая жизнь и равновесие. Планы! представления!..

Кто же это высмотрел дотла?.. – неприязненно посматривал по сторонам Монахов. Он именно скользил взглядом, чтобы не запорошить глаза пеплом, который мог посыпаться от неосторожного взгляда с этой видимости леска, пригорка, пашни… Не иначе, как живший здесь поэт. Незадолго до Монахова. Пейзаж достаивал после его смерти в глазах оставшихся, не более того. Именно так и объяснил себе Монахов глухое недовольство, ворочавшееся в нем и не находившее формулы. Наждачность поэтического взгляда, содравшего пыльцу с невзрачных крылышек окрестностей, преследовала его воображение, хотя сами-то стихи поэта Монахов знал слабо, а теперь почти мстительно собрался достать прочесть, чтобы убедиться в том, стоили ли они того, чтобы ликвидировать небольшую местность… Припоминал фотографию: в ватнике, кепаре и кирзовых сапогах, опираясь на мотыгу (из-за которой он и запомнил фотографию), более похожий на могильщика из "Гамлета", чем на его переводчика, вглядывается перед собой, по-видимому, в тот пейзаж, остатками которого так и не довольствуется Монахов.

Да, эта местность уже была. Монахов не собирался ее описывать, однако и ему ее не хватало.

Люди, мысли, чувства, и вот теперь местность – все это уже было. Неужели и я – уже был? – вот был вопрос, к осознанию которого не хотел приближаться Монахов. А тут еще и местность, между ним и вопросом, кто-то чужой, до него живший, взял и убрал, скатал, как собственный коврик…

– Я живу напротив могилы… – повторял Монахов, нажимая на "живу". Так никто и не отметил в этой фразе каламбура, пусть и неудачного. Улыбались, будто пожимали плечами.

– Поселок дачного типа, – вдруг сказал он.

«Зона отдыха трудящихся Одинцовского района», – красовалось на платформе. «Косою полосой шафрановой– от занавеси до дивана…» – Монахов усмехался. Чтобы отделаться от этой странной неудовлетворенности местностью, он расширил свое шапочное знакомство с поэзией. Стихи, в чем он вслух не смел признаться, все-таки не нравились ему. Их усилие быть казалось ему чрезмерным. Что ж поделать, если не Михайловское… так уж надо и душу вытрясти из бедненького пейзажа… Хотя, странным образом, именно стихи, написанные здесь, нравились Монахову все-таки больше.

Одна лишь церковь на пригорке горела с тою же силою, что и в стихах: "как печатный пряник". Радовала глаз. Из-под нее, вниз по склону, вплоть до речки, спадало кладбище, на котором и был похоронен поэт. На могилу, предмет обязательного паломничества каждого прибывшего интеллигента, Монахов решил не ходить. То ли не хотел уподобиться, то ли не причислял себя в этом смысле к интеллигенции, то ли всех остальных к ней не причислял, то ли считал более оригинальным "жить напротив", чем и ограничиваться, то ли кладбищ не любил… побуждение это не было достаточно ясным. Возможно, опасался "рифмы".

Симптомы, синдромчики… "Рифма" была его собственным понятием, которое следует пояснить.

Где-то я это уже встречал, читал, слышал… Что-то мне это напоминает, не могу вспомнить что… Какое знакомое лицо!.. Мы с вами где-то встречались… Ах, я это вам уже говорил… Знаю, знаю, слышал… Все эти обыденные случайности, расхожие речевые обороты, ничего до сих пор не значившие, вдруг стали намекать Монахову на наличие в себе более затаенных смыслов, чем способен заподозрить нормальный человек. Что-то обязательно повторялось на дню из того, что до сих пор могло годами не происходить, будто копилось в этих годах, чтобы вывалиться вместе… Скажем, поймал себя за странным делом: набрел на запылившийся завал в ящике стола – фотографий, квитанций, записок… и вдруг начал стричь и клеить, искать совершенную композицию, пока к концу дня не был у него готов замысловатый коллаж, о жанре которого он и понятия не имел. Ни одна бумажка не пропала!.. Монахов застиг себя любующимся делом рук своих, смутился, спрятал поглубже, чтобы никто не увидел (жена). Вечером она (жена) вдруг просит его выстричь ей трафарет из иностранного журнала – и с насмешливым удивлением проводит Монахов остаток вечера, орудуя теми же ножницами и клеем ("Как у тебя ловко получается!" – Монахов взглядывает с опаской – да нет, не может она видеть сквозь стены и ящики!.. "Я в детстве ловко выстригал…"). В том-то и соль, что до сего дня Монахов, и это он знал точно, ничего подобного не выстригал лет тридцать. Впервые отчетливо проступил для Монахова этот закон, когда он стал водить машину. Пробив себе привычные, стандартные маршруты, от которых его редко отклоняла жизнь, он знал уже с точностью, что если его вдруг забросит в угол города, в котором он никогда не бывал, по какому-либо поводу, тоже достаточно небывалому, скажем, отвезти в ремонт пишущую машинку подруги жены, то это значит, что вечером того же дня он окажется в том же месте во второй раз в жизни, по поводу не более бывалому, сопровождая "скорую", на которой увозят его внезапно заболевшего сына (ничего страшного, обошлось, слава богу…) в неведомую больницу, где есть место, так это место есть в больнице, что напротив мастерской по ремонту (надо же! а я тут утром уже был… и на больницу внимания не обратил). И так если и не каждый день, то через день. И больше он не выстригал, и больше он в этот район не попадал… И все объяснения подобных случайностей были Монахову известны, но скука уже сковывала язык рассуждать о вероятности. В том-то и дело, что не-вероятность! Вот он видел вчера дважды посреди улицы павшую лошадь – это сейчас, в Москве… когда и живую-то встретишь, вздрогнешь, а тут – одну видел утром в районе трех вокзалов, а другую вечером в районе Сокола (а что он там делал-то, у Сокола? не может вспомнить…), будто эту лошадь возили за ним по всему городу, чтобы он на нее натыкался. Нет, он совершенно нормален. Ничего ему никогда не кажется. Но только всего такого стало так много, что он уже не Помнит ни одного примера (и упомянутых в том числе), а помнит, что проявляется каждый день некий закон и действует. И этот намек уже больше, чем намек; он – напоминание. Чего напоминание-то?! Того, что жизнь есть независимо от того, есть ли ты. И если ты, чтобы не ловить себя на отсутствии, перестаешь реагировать на жизнь вообще, она находит способ тебе напомнить, что она есть, хотя бы вот такой рифмой. Хорошо, если не прямым ударом. Вот когда перестаешь замечать и такие вещи– пропал… жди удара… Суеверным Монахов не стал, не пытался объяснить вещи недоступные примитивно-логическими построениями, но – настораживался от подобных намеков бытия, и остаток дня проживал несколько более осторожно и чутко. Поизносившаяся ткань собственной жизни просвечивала для него в такие моменты своим лукавым смыслом, навсегда утаенным от логического долженствования. Монахову хватало настораживаться, но не пытаться ухватиться за мелькнувший тайный смысл, чтобы окончательно не повредить ту ветхую ткань, сквозь которую он зиял. И конечно же, довольно часто Монахов замирал на полуслове, на полужесте, вдруг застигнув прозрачное это мгновение за пробуксовкой: оно уже было, не припомнить когда, но точно в такой вот точке времени и пространства, на том же полуслове, он уже бывал! он это точно помнил, он узнавал этот текущий миг, как уже бывший… Время делало полный оборот, попадая в ту же точку со случайно налипшим на его обод Монаховым. Означало ли это, что в нем самом оно кончилось, время?.. Или довольствоваться всеобщими (и его собственными) рассуждениями о безвременье?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю