Текст книги "Это был я, Арти!"
Автор книги: Андрей Эпп
Жанр:
Домашние животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Буран был счастлив. Я был безумно счастлив. Мы стали друзьями. Каждый раз, когда он видел меня в клубе, он здоровался первым. Остальные щенки, да и не только щенки, смотрели на меня с завистью. Потом, когда я подрос, мы стали с Бураном всё чаще разговаривать.
Я, кстати, заметил, что расту быстрее Мишки. Когда я только появился в семье, Мишка был больше и старше меня. Он тайком брал меня на руки и таскал по квартире. Тайком, потому что Хозяин ему запрещал. Он говорил, что меня не стоит приучать к рукам, что я служебная собака и не должен к этому привыкать. Но Мишка всё равно таскал. Потом я подрос, Мишка почти не изменился. Ему стало тяжело меня поднимать, и он перестал. Зато мы много и часто играли – бегали, бросали и приносили палки и мячики. Приносил я, Мишка их только бросал. Но вскоре я заметил, что я стал почти взрослым, а Мишка так и остался щенком. Я продолжал с ним играть, но всё чаще и чаще понимал, что теперь я сильнее, и отныне я должен защищать Мишку и заботиться о нём. Теперь, провожая нас на прогулку, Мама одевала мне ошейник и тихонько шептала на ухо: «Присмотри там за Мишей на улице, чтобы не потерялся и чтобы никто не обидел». Я понимающе кивал и шёл прогуливать Мишку. А Мишка думал, что прогуливает меня. Смешной.
В клубе тоже стало интереснее. Появились новые занятия, мы все чаще стали встречаться с Бураном. Мы любили поболтать в перерывах между тренировками. Однажды я рассказал ему про одну странную собаку.
***
Мы с Хозяином как-то шли по улице и повстречали человека, который держал столб. Человек был неприятным и грязным, даже с точки зрения животного. Шнурки его ботинок (а ботинки – это первое, что видит любая собака) развязались. Развязались давно и успели собрать на себя пыль всех ленинградских улиц. Эта же пыль въелась в отвисшие коленки старых бесформенных штанов. Одетая навыпуск рубаха пестрела непонятного цвета пятнами, которые источали запах уже когда-то съеденных и не до конца переваренных продуктов. Какая-то неведомая сила помешала им закончить свой естественный путь по человеческому организму и выпихнула их обратно. Возможно этой неведомой силой был алкоголь. По крайней мере, именно его запах был самым сильным, резким и отталкивающим. Его было много, он был густым и мощным. Он мешал дышать и не давал подойти к этому человеку слишком близко.
Хозяин остановился чуть поодаль, поморщился и с укоризной произнес что-то вроде: «Разве можно допиваться до такого состояния! А ещё с собакой! Бедный пёс!». Тот человек действительно был с собакой. Только это был не пёс, собака была девочкой. Она сидела у ног своего хозяина, держала в зубах поводок от ошейника и терпеливо ждала, когда пьяница окончит свою тяжелую и важную миссию по удержанию столба и продолжит путь домой. Путь этот, наверняка, затянулся, собака выглядела голодной и измождённой.
– Почему ты его ждёшь? – спросил я её.
– Это мой хозяин, – ответила она. – Разве я могу его не ждать?
– Но он же плохой! Он о тебе не заботится, он тебя не кормит, он даже выглядит не совсем как человек!
– Он мой хозяин! – гордо промолвила она и отвернулась, давая понять, что разговор закончен.
Рассказывая о ней Бурану, я назвал её глупой. Но Буран очень серьёзно сказал, что она совсем не глупая.
– Совсем не глупая, – повторил он. А потом помолчал и добавил, – У каждой собаки должен быть хозяин.
– Конечно, – поддержал я. – У каждой собаки должен быть хозяин, который её кормит, воспитывает, который с ней играет, гуляет, в чьём доме она живёт. Но тот человек, наверняка, ничего из этого не делал, редко кормил и, мне кажется, часто заставлял ночевать на улице под открытым небом. Зачем нужен такой хозяин?
– Нужен хотя бы такой. Ты ещё совсем юн, Арти. Ты думаешь, что хозяин необходим только для того, чтобы кормить, поить, играть и давать кров? Если так, то большинству псов хозяева были бы не нужны. Еду можно научиться находить где угодно, без ласк и почёсываний за ушами тоже можно обойтись. Да и крыша над головой собаке вовсе не обязательна. Многие из нас, даже имеющих хозяев, живут на улице, во дворе. Дело совсем не в этом.
– А в чём же тогда? – удивился я.
– Любой собаке нужен хозяин, чтобы не умереть навсегда, – торжественно произнёс Буран.
– Не умереть навсегда? Что ты имеешь в виду?
– Послушай, Арти. Все в этом мире умирают. И птицы, и рыбы, и звери. И мы, собаки, тоже умираем. Мы все перестаём быть. Навсегда. И лишь человек не умирает насовсем. Его жизнь продолжается и после смерти.
– Как продолжается? Почему?
– Потому что Тот, кто создал нас всех, Тот, который даёт жизнь всему, что живёт, вложил в человека частичку себя и поделился с ним своим бессмертием.
– Бессмертием? Все люди бессмертны?
– Должны были быть все. Но некоторые из них сами отказываются от своего бессмертия, отвернувшись от Того, кто даёт жизнь, – Буран поднял взгляд к небу. – Не спрашивай меня, почему. Я не знаю. Наверное, им проще так жить, думая, что Его, – говоря «Его», Буран снова поднял глаза, – нет. А может, и просто из глупости.
– И что, это бессмертие есть только у человека?
– Да, только у него, – подтвердил Буран.
– Но почему?
– Не знаю. Так решил Тот, кто даёт жизнь. Он сделал человека главным. И весь мир этот создал для него. И всех животных тоже для него, чтобы служили человеку. И собак тоже. Просто и люди, и животные об этом почему-то забыли. Но мой отец рассказывал мне об этом. Если собака будет преданно и верно служить своему хозяину, говорил он мне, если будет искренне любить его, то заслужит ответную любовь, и у неё появится шанс на продолжение жизни – там, рядом с хозяином, в месте, где уже нет смерти. Там, – Буран в третий раз посмотрел на пробегающие по небу облака, – они встретятся – собака и её хозяин… Конечно, если у неё был хозяин.
– А если хозяина нет?
– Тогда и надежды нет. Ты заметил, что собаки, у которых нет хозяев, обычно злые? Они злятся на весь мир за то, что потеряли надежду, за то, что должны будут умереть. Они обречены, и оттого очень несчастны. Очень злы и очень несчастны. Они становятся как волки. Когда-то очень давно волки тоже служили человеку. Но человек сделал большую глупость – он ослушался Того, кто даёт жизнь. Всему миру стало от этого плохо. И сам человек, и все остальные стали умирать. Многие животные озлобились за это на людей, перестали им повиноваться и ушли в леса. И волки ушли. Но не все. Некоторые остались верны людям. Они то и стали собаками. Волки, которые ушли, получили свободу. Но они потеряли надежду на будущую жизнь. И любви они совсем не знают. Оттого так яростно возненавидели и людей, и нас, собак, у которых эта надежда есть.
– А если… А если у собаки есть хозяин, но она ему непослушна? Если не повинуется ему, если капризна и своенравна?
– Зачем тогда она ему? Она и здесь то успела изрядно надоесть, а уж Там… Нет, она просто умрёт. Спасение собаки – в верности, преданности и послушании.
– Хорошо, – не унимался я, – а если собака предана своему хозяину, если верно ему служит, а хозяин отвернулся от Того, кто даёт жизнь? Что тогда? Тогда собака всё равно обречена?
– Кто знает? – печально ответил Буран. – К несчастью, не все люди понимают, что ответственны не только за себя. Но говорят, что Тот, кто даёт жизнь, настолько любит людей, что желает спасения каждому из них. Даже самому плохому. Поэтому у верной собаки всегда остаётся шанс, и шанс этот – в человеке, и только в нём. Без человека этого шанса нет. Та собака, которую ты видел, которая ждала своего пьяного хозяина у столба… В нём была её будущая жизнь. Всё, что она могла – просто быть верной и надеяться. Поэтому нет, она не была глупой. Несчастной – да, но не глупой.
Буран искренне верил в то, что рассказал ему отец. А я верил Бурану. И сейчас верю. Верю, что сам Буран тоже не умер насовсем, что он непременно встретился со своим хозяином Там, в месте, где нет смерти, Там, куда они оба ушли. И та собака тоже. И все, кто не переплыл Ладогу. И все остальные, кто не пережил…
А ещё мне очень хочется верить, что и я тоже когда-нибудь встречусь с Хозяином, с Мамой и с Мишкой, и что мы снова будем вместе. И Марию Федоровну тоже хотел бы снова увидеть. Она не была частью нашей семьи, но она была хорошей.
***
Она жила в нашей большой квартире. Не с нами, в своей отдельной комнате. Но она всегда была рада и мне, и Мишке. Только она одна называла меня Артаньяном. Это было очень непривычно, но мне нравилось. Увидев меня в общем коридоре она неизменно улыбалась и ласково произносила: «Bonjour, monsieur Artagnan! Comment ca va?». Никто больше так не говорил. Наверное, это был какой-то другой язык – ласкающий и журчащий. Она пускала меня в свою комнату и угощала конфетами. В знак благодарности я обычно вставал на задние лапы и поворачивался на них кругом. Это очень веселило и радовало Марию Фёдоровну.
Нет, я не любил конфеты. На мой вкус мясо гораздо лучше. Но их любил Мишка. Я относил конфеты ему. Он радовался, тоже чесал меня за ухом, с видимым удовольствием разворачивал сладость и засовывал ее себе в рот. Обычно всю конфету разом, целиком. Щека у него от этого топорщилась, он довольно жмурился, причмокивал и улыбался во весь свой измазанный шоколадом рот. А обёртку он отдавал мне. Я любил обёртки. Они так здорово шелестели на зубах, когда жуёшь. Я любил жевать конфетные обёртки, пока они хрустели. Потом, когда они размокали, я держал их лапами и рвал зубами на мелкие-мелкие кусочки. Это так весело – превращать фантик в целую кучу маленьких бумажек. Только Мама потом ругалась. Я делал вид, что мне стыдно и что я извиняюсь. Но на самом деле я-то видел, что это просто слова. Так, для строгости. По-настоящему она никогда не злилась.
Иногда, когда у меня оказывалась в зубах очередная конфета, а Мишки в этот момент не оказывалось дома, я начинал с этой конфетой играть сам. Я гонял её по полу, словно она живая, словно это моя добыча, которая от меня убегает, а я должен её поймать. Обычно заканчивалось тем, что конфета пряталась от меня под диван, откуда я уже не мог её достать. Там и оставалась.
Мария Фёдоровна знала, что я не ем конфет, что отношу их Мишке, но всё равно продолжала давать их именно мне. Может, ей просто нравился мой танец на задних лапах. Может, ей было приятно приглашать меня в гости, чтобы поговорить со мной на журчащем языке, который никто, кроме меня, не понимал. Может, ей просто не хватало живой души рядом, ведь жила она одна, а люди – они всегда слишком заняты, чтобы замечать, что кому-то рядом их не хватает. А я не был слишком занят, и я чувствовал, что нужен Марии Фёдоровне. Мы, собаки, чувствуем людей лучше самих людей. Я уже говорил об этом, но это так. Я знал, что Мария Фёдоровна была хорошая и что она меня любила.
А Аркадий Борисович не любил. Я это тоже знал. Аркадий Борисович появился в нашей квартире, когда я уже жил в семье. Я помню, как на лестничной клетке стало шумно, послышались шаги, возня, что-то вдруг загрохотало, потом кто-то на кого-то стал ругаться, а потом в дверь позвонили.
– Здравствуйте, меня зовут Аркадий Борисович, я ваш новый сосед, вот ордер, – с порога вывалил кучу слов человек в строгом пальто и фетровой шляпе.
Я залаял. Я не любил чужих, особенно тех, что ругаются. На лестничной клетке ругался тот самый голос, который представился Аркадием Борисовичем.
– Арти, фу! – остановил меня Хозяин. – Здравствуйте, очень приятно. Вы на Арти не обращайте внимания, он у нас пёс добрый, мухи не обидит. Уверен, Вы с ним подружитесь, когда поближе познакомитесь.
– Милый пёс, – изобразил на лице улыбку Аркадий Борисович. Но я сразу понял, что ничего милого он во мне не нашёл, и улыбка его была ненастоящей. Не только улыбка, он весь был ненастоящим. И пахло от него так же, неправдой.
У вранья есть свой запах. Любая собака это знает. Человек, который лжёт, пахнет враньём. Который боится – пахнет страхом. Это совсем другой запах. Он резче и сильнее. У вранья запах тонкий, немного сладковатый. Он неприятный, и от него слегка подташнивает. Иногда он настолько тонкий, что почти незаметен. Запах страха не заметить нельзя. Он пробивается сквозь одежду и бьёт в нос. Он тоже неприятный, но от него не тошнит. И злость имеет свой аромат. Тоже другой. И любовь, и радость… У всех чувств есть свои запахи. Вообще странно, что люди их не чувствуют. Как они понимают друг друга, не ощущая запахов чувств и эмоций? Ведь, если их не чувствовать, то очень легко обмануться, принять одно за другое. Для собаки потерять нюх – это всё равно, что ослепнуть или оглохнуть. А люди все время так живут, немного глухие и слепые, потому что не чувствуют запахов. Если бы чувствовали, то сразу, ещё тогда, поняли бы, что Аркадий Борисович не такой, каким хотел казаться. Но они не чувствовали.
– Милый пёс, – снова повторил новый сосед и бросил на меня злобный взгляд. Запах неприязни я тоже почувствовал. – Уверен, что непременно подружимся. Вы не могли бы показать мне мою комнату?
– Да, конечно. Вот эта дверь слева – ваша. Здесь у нас кухня, санузел. Давайте, я Вам помогу вещи занести, а потом введу Вас, как говорится, в детали нашего коммунального быта.
– Нет, нет, спасибо! Помощь не нужна, я нанял носильщиков. Правда, они безрукие, чуть не разбили на лестнице мою коллекцию, – Аркадий Борисович бросил гневный взгляд на виновато опустившего глаза человека, как раз ввалившегося в коридор с огромным фанерным ящиком. – Осторожнее, любезный, не уроните его во второй раз.
В голосе нового соседа вовсе не было любезности. Была лишь раздражённость и неприязнь, которую ему в этот раз не пришлось прятать. С челядью можно не церемониться.
Вечером вместе пили чай на кухне. Аркадий Борисович угостил всех шоколадными конфетами из коробки. Все хвалили эти конфеты, говорили, что вот же, умеют у нас, оказывается, такую красоту и вкусноту делать. А я не понимал, чем это таким конфеты в коробке лучше конфет с фантиками. По мне так наоборот, с фантиками лучше. А от коробки какой толк? Конфеты в коробке – это тоже немного обман. Конфет в коробке всегда меньше, чем, казалось бы, должно было в эту коробку поместиться.
Аркадий Борисович любезно улыбался.
– Берите, берите! – липким сиропным голосом предлагал он угощение. – «Красный Октябрь»! Ничего лучше во всей Москве не найдёте. Да что там в Москве, во всём Союзе!
Мама никогда не была в Москве, и потому упоминание столицы всегда вызывало в ней внутренний трепет и восхищение. Она, смущаясь, взяла одну конфетку. Перед тем, как съесть, долго рассматривала её, словно пыталась разглядеть на ней отсветы кремлёвских звёзд.
Мишке конфеты понравились. Он проворно сковырнул из коробки своими пальчиками сначала одну конфету, быстро сунул её за правую щёку. Тут же подцепил вторую, отправил за левую. Третью конфету зажал в руке, в рот она уже не влезала.
– Миша, разве так можно? – строго взглянул Хозяин. – Это очень нескромно и очень некрасиво.
– Ничего, ничего, – снова прыснул сиропом Аркадий Борисович, – пусть кушает. Славный мальчик!
И снова запахло враньём. Он вовсе не считал Мишку славным. И конфет ему стало жалко. И делился он ими не из добрых чувств, а по необходимости, считая это, по-видимому, неизбежной платой за расположение новых соседей к своей персоне. И Мишку теперь невзлюбил, поскольку его любовь к конфетам сделала плату несколько выше ожидаемой, а как раз Мишкино благорасположение Аркадию Борисовичу было нужно меньше всего.
Да и вообще весь он был какой-то двухслойный: внешне один, а внутри совсем другой. Даже одежда его была слоёная. Сверху – мягкий домашний халат цвета бордо с золотыми вставками и синим отворотом. Под ним – классические серые штаны с отутюженной стрелкой, белая рубашка со скрипучим накрахмаленным воротником, черные лакированные туфли на шнурках. Чопорность и высокомерие в мягкой домашней упаковке.
Но люди, в отличие от собак, чаще всего судят именно по упаковке.
– Какой приятный и воспитанный человек, – поделилась своим впечатлением Мама, убирая со стола. – И очень интеллигентный.
– Да, – согласился Хозяин, – на меня он тоже произвёл благоприятное впечатление. С соседом нам повезло.
Лишь Мария Фёдоровна изрекла многозначительное «Ну-ну», покачала головой и, пожелав нам спокойной ночи, скрылась в своей комнате. Может, она тоже чувствовала запахи? Ведь это она первой стала называть соседа не Аркадий Борисович, а просто Аркашка. Не сразу, конечно, а позже. Но всё же намного раньше, чем все остальные.
А Аркадий Борисович продолжал источать любезности и проявлять заботу о своих соседях. Он заботился обо мне, говоря, что такой большой собаке, как я, должно быть, очень плохо в городской коммунальной квартире, что мне нужна природа, воздух, свобода.
– Может, ему было бы лучше в деревне? – с заботливо участливым видом вопрошал он у Мамы. – У вас, случайно, нет никого в деревне? Нет? У меня двоюродная тётушка живёт в Вырице. Вот где был бы рай для Арти! Смотрите, если что, я могу устроить.
Мама, конечно, вежливо отказывалась. При Хозяине же Аркадий Борисович старался обо мне заботу не проявлять. Зато искренне переживал, что нашей семье очень тесно в одной комнате. Шутка ли, двое взрослых, ребенок, да ещё и собака. Большая, между прочим, собака. Говорил, что вот бы Мишке хорошо бы братика или сестричку. Но откуда ж взяться братику или сестричке в такой тесноте? Да и сон у собак чуткий, ночью, поди, и не пошевелиться из-за него, то есть из-за меня. Сон у меня действительно чуткий, но причём тут Мишкины братики и сестрички, я так и не понял.
О Мишке сосед тоже заботился.
– Вот знаете, – говорил он Маме, – никогда не угадаешь, что у животных на уме. Вроде ручной, добрый, а что-нибудь щёлкнет в его маленьком мозгу, он и цапнет. Хорошо ещё, если за руку или за ногу. А если за шею цапнет? Взрослого то сложнее, а вот ребёнка… Мишка ведь у вас ещё совсем мелкий, ему такой пёс, как Арти, запросто глотку перегрызть может.
– Что Вы такое говорите, Аркадий Борисович! – возмущалась Мама. – Наш Арти совсем не такой. Он никогда никого не укусит, а уж Мишку то тем более.
– Конечно, конечно! – тут же соглашался Аркадий Борисович. – Ваш Арти умница. Сразу видно, что пёс воспитанный и кусаться не будет. Но лает он всё-таки иногда очень громко. Возьмёт резко залает, ненароком может Мишку испугать. У моей сестры троюродной сынишку вот так собака испугала. Шла мимо, шла, да как вдруг залает. Не на него, на другую собаку. Но мальчишка-то не понял, сразу в слёзы. С тех пор, знаете, заикается. Да… Бедная сестрица, измаялась вся, измучалась, все ноги сбила по врачам ходить, а помочь никто так и не может. Говорят, так и будет заикаться. Навсегда, говорят. Не дай Бог такое. Вы бы тоже смотрели, чтобы Арти по неосторожности Мишку не испугал.
Я? Мишку? Он вообще в своём уме? Чтобы я причинил хоть какой-нибудь вред Мишке! Да я за него хоть с медведем в драку кинусь, хоть со стаей волков! Да я за Мишку… И я тогда от возмущения резко гавкнул. Аркадий Борисович аж подскочил на стуле. Я надеялся, может и он заикой сделается, меньше глупостей и гадостей тогда говорить станет. Но нет, не сделался, только ткнул в мою сторону дрожащим пальцем:
– Вот видите! Видите! О чем я и говорил. Запросто может ребенка до полусмерти напугать!
Но больше всего Аркадий Борисович заботился, конечно, не обо мне, не о Хозяине, и даже не о Мишке, а о своей коллекции, о той, которую чуть не разбили на лестнице и из-за которой он так сильно ругался на носильщика. У соседа была страсть к собирательству всяких там фарфоровых статуэток. «Всякие там» – это они для меня. Для Аркадия Борисовича любая из них – величайшая ценность. Только когда он восхищённо рассказывал о своих фарфоровых шедеврах, он не пах неправдой. Его любовь к стекляшкам была искренней и страстной. Надо было видеть, как глубоко и безутешно сокрушался Аркадий Борисович, если обнаруживал в каком-нибудь антикварном магазинчике очередную балерину, пастушка или ангелочка, и ему вдруг не хватало денег, чтобы их приобрести.
– Вы можете себе это представить? Захожу сегодня на Пестеля, а там она! Мельпомена! Волшебная! Просто волшебная! Это просто чудо! И знаете, так великолепно сохранилась! Но цена! Это же ни в какие рамки! Они совсем обнаглели! Нет, я, конечно, понимаю – Германия, 18-й век, всё такое… Но столько просить! Это ж совсем совести не должно быть!
– Да что Вы так убиваетесь, Аркадий Борисович! – пыталась успокаивать соседа Мама. – Ну не купите Вы её, купите что-нибудь другое.
– Другое? Да Вы просто ничего не понимаете! Это же Мейсенская мануфактура! Это же Мельпомена! Встретить её здесь – это невообразимая удача. Если я её не куплю, она уйдёт в чужую коллекцию. Она непременно уйдёт. Как я смогу с этим дальше жить? Увидеть её, знать, что она могла стать моей, и не стала! Ведь я же уже держал её в руках, я ощущал её вот этими самыми пальцами… Но девятьсот пятьдесят рублей! Девятьсот пятьдесят! Это же грабёж чистой воды!
– Девятьсот пятьдесят? – не могла поверить мама. – Это что ж, за какую-то статуэтку три месячных зарплаты?
– За какую-то статуэтку? – возмущался Аркадий Борисович. – Это не какая-то статуэтка! Это Мейсен! Это творение самого Кендлера! Лучший германский фарфор! Да что там германский, лучший в Европе! Да что Вам объяснять!
Он обречённо махал на нас рукой и демонстративно запирался в своей комнате, откуда ещё долго доносились сокрушенные возгласы.
Да, статуэтки Аркадий Борисович, в отличие от людей, любил по-настоящему. К слову, Мельпомену он всё-таки заполучил. Не в тот раз, тогда денег у него не хватило, а значительно позже, уже поздней осенью, почти зимой. И уже совсем не за девятьсот пятьдесят рублей, а за плошку крупы да кусок хлеба. Радовался он ей невообразимо. Даже хвастался перед Марией Фёдоровной и Мамой, что совсем за бесценок досталась. И не только она. В те дни коллекция Аркадия Борисовича приросла значительно.
Я никак не мог взять себе в толк, зачем ему эти стекляшки? Ведь он даже любоваться на них не мог. Трясся над ними, боялся, что побьются во время налёта или артобстрела. Он (я увидел это однажды через неплотно закрытую дверь) заворачивал статуэтки в старое тряпьё и аккуратно складывал в фанерный ящик. Оттуда никогда не доставал. Иногда, правда, поглаживал нежно рукою этот ящик, словно прикасался не к грубому фанерному листу, а к самим мейсеновским шедеврам. И всё носил и носил новую добычу, всё заворачивал и прятал. А потом у Аркаши (к тому моменту так его называли уже все) не стало продуктов. Поэтому коллекция перестала пополняться. По этой же причине совсем скоро и я вынужден был бежать. На улицу. Зимой. Стылой и пронизывающей, совсем не такой, как та, предыдущая, первая моя зима.
Та первая зима была замечательной. Я помню её хорошо. Помню свой первый в жизни снег. Он был лёгкий и пушистый. Он спускался с неба медленно, словно нехотя. Он даже и не спускался, а будто висел в морозном воздухе, кружился живыми белыми мухами. Мишка ловил снежинки раскрытой к небу ладошкой, а я подпрыгивал и хватал их ртом. Они были такими лёгкими и невесомыми, что совсем не ощущались на языке, хотя я точно знал, что они там были. Ловить снежинки у меня получалось хорошо, и мне это нравилось.
Ещё мне нравилось зарывать нос в снежный пух сугробов. Снег щекотал мне ноздри, и я чихал. Мишка смеялся от этого в голос, и тогда я чихал уже просто так, нарочно, чтобы Мишке было весело. Мне нравилось бегать по сугробам, катать санки с Мишкой по двору. Он всё время подгонял меня, чтобы я бежал быстрее, а когда я делал слишком резкий вираж, санки накренялись, и мальчишка валился в снег. Он лежал на спине, весь белый и счастливый, а я подбегал и слизывал снежинки с его раскрасневшегося на морозе лица. Он отталкивал меня, но при этом громко визжал и смеялся.
А мороз был совсем не злой, нам совершенно не было холодно. Только лапы немного подмерзали. На них, между подушечками, налипали плотные комочки снега, которые превращались в маленькие льдинки. Я очень любил их потом неспешно выгрызать и вылизывать.
Это были замечательные дни. Правда, вот таких, с пушистым снегом, дней было совсем немного. Намного чаще была слякоть. Снега либо не было вовсе, либо был он мокрый, тяжелый и противный. С неба сыпало непонятно чем, похожим на вымоченную крупу, лапы месили мерзкую снежную кашу, временами скользя по льду, прикрытому лживыми лужами. В такие дни мы приходили домой промокшие насквозь. Аркадий Борисович морщился и говорил, что когда я мокрый, во всей квартире воняет псиной. Не только в нашей комнате, а во всей квартире. Маме становилось неловко, она сразу смущалась и начинала робко за меня извиняться. А я не мог понять, что такого в запахе мокрой шерсти. Это же так естественно! Не то, что соседский одеколон – вот уж действительно мерзость. Резкий, до боли в носу, противный и отталкивающий. А ещё ненастоящий, искусственный. Аркадий Борисович брызгался им каждый день, и как нарочно, не у себя в комнате, а в общем коридоре, надолго отравляя воздух во всей квартире. Я лишь в дождь и слякоть пах мокрой шерстью, а он одеколоном – каждый день. И ни разу за это перед Мамой не извинился. А Мама извинялась каждый раз, хотя ей и извиняться то было не за что. Кроме одного раза, когда действительно было за что.
Мы в тот раз промокли с Мишкой основательно, до нитки. Ещё и в грязь вляпались по дороге домой. Не нарочно, так получилось. Мы ввалились в квартиру в тот самый момент, когда Аркадий Борисович собирался уходить в театр. Он стоял у зеркала в коридоре, весь отутюженный, лоснящийся, почти блестящий, и как раз брызгался своим отвратительным вонючим одеколоном.
– Фу, вы опять мокрые, – брезгливо глянул Аркадий Борисович на Мишку и меня. – Ну и вонь!
Он демонстративно зажал нос пальцами, делая вид, что дышать в нашем присутствии совершенно невозможно.
– Извините, Аркадий Борисович, – тут же засуетилась Мама.
– Это невыносимо! – продолжал возмущаться Аркадий Борисович, несмотря на мамины извинения. А потом он сделал то, чего ему делать ну никак не стоило. Он несколько раз пшикнул на меня из своего флакона этой невыносимой отравой.
Ой зря! Знай он наперёд, к чему это приведёт, наверняка предпочёл бы этого не делать. Но он пшикнул. И я среагировал так, как среагировала бы любая собака, ощутившая на своей шерсти что-нибудь неприятное и противоестественное. Я её стряхнул. Так, как умеют только собаки. Основательно. С упоением. От кончика носа до кончика хвоста. Не без удовольствия взглянув на ошалевшего соседа, я с удивлением отметил, как много, оказывается, может скапливаться воды и грязи на шерсти обычной среднестатистической овчарки. Гораздо больше, чем способен впитать парадно-выходной костюм Аркадия Борисовича. Хватило ещё и на всего Мишку, и даже на стены, двери и полы нашего общего коридора. Мишка покатился со смеха, Мама обречённо закрыла глаза ладонью, а у Аркадия Борисовича от неожиданности и возмущения перехватило дыхание. Он на несколько секунд замер, ловя воздух ртом, словно вынутая из воды рыба. Руки его, продолжавшие сжимать флакон с одеколоном, так и застыли в воздухе.
– Это… это.. это бе-бе-безобразие! – только и сумел, заикаясь, выдавить из себя Аркадий Борисович, и тут же скрылся в своей комнате. В театр сосед в тот вечер так и не попал. Я был подобным исходом удовлетворён, Аркадий Борисович, похоже, расстроен. Мама пыталась постучаться к соседу в комнату, предлагала постирать и выгладить испачканную одежду, но Аркадий Борисович её так и не впустил, предпочитая ненавидеть меня из-за закрытой двери.
Потом зима закончилась. На улице стало тепло и зелено. У Мишки начались каникулы. Каникулы – это когда с утра никуда не надо. И в обед никуда не надо. И вообще целый день можно никуда не спешить. Мы с Мишкой днями напролёт пропадали на улице или бездельничали дома, если шёл дождь. Казалось, весь мир пах счастьем. Пока не наступил тот день.
***
В тот день я впервые услышал слово «война». Нет, не правда. Я слышал это слово и раньше, когда в клубе рассказывали о подвигах Бурана в Испании и Финляндии. Но тогда оно звучало совсем по-другому. Оно было интересным и совсем не страшным. Оно было не про нас. А в тот день это слово пришло к нам домой. Мы все были дома, даже Хозяин. Был как раз такой день, когда с самого утра все дома. Обычно такие дни самые лучшие, потому что мы проводим их все вместе, вместе ходим гулять, иногда даже ездим в лес или на речку. Но в тот день мы были дома, и к нам пришло это слово. Его принесла Мария Фёдоровна. Она зашла в квартиру, и я сразу почувствовал, что что-то не так, что случилось что-то непоправимое, что в воздухе появился запах тревоги и напряжённости. Горький и терпкий запах, от которого хочется выть в голос.
Я встретил Марию Фёдоровну в коридоре у двери, но она не улыбнулась мне как обычно, не назвала моё имя на журчащем языке, лишь машинально и как-то рассеянно провела ладонью по голове и прошла к нам в комнату.
– Верочка, Серёжа… война! – тихо и надрывно сказала она и вдруг заплакала.
– Господи! – выдохнула Мама.
Хозяин ничего не сказал. Только запах тревоги в воздухе стал гуще. И я понял, что источает его то слово, которое произнесла Мария Фёдоровна. Война! Тогда я ещё не знал, что с этим словом нам теперь предстоит жить каждый день. С ним же многим предстоит умирать. Но тогда я очень удивился тому, что Мария Фёдоровна заплакала. Она сидела на стуле в нашей комнате, закрыв лицо руками. Плечи её содрогались, спина, обычно прямая и осанистая, стала вдруг обвисшей и сгорбленной. Откуда мне тогда было знать, что у Марии Фёдоровны с войной свои счёты? Она знала её в лицо, знала её беззубую с гнильцой ухмылку, её длинные костлявые руки с когтистыми скрюченными пальцами. Предыдущая война сделала её вдовой, забрала самого главного в её жизни человека. Теперь она возвращалась снова, и ей нужны были новые жертвы. Много новых жертв.
– Не плачь, пожалуйста, не надо! – я хотел, очень хотел сказать ей это на человеческом языке. Но я не умел. Всё, что я мог – лишь подойти к Марии Фёдоровне и уткнуться головой в её колени. Я смотрел на неё снизу вверх и всё повторял и повторял по своему, по-собачьи: «Пожалуйста, не плачь. Мне тоже от этого становится плохо». Но она поняла, она как-то поняла.
– Хорошо, хорошо, Арти. Я больше не буду, – всё ещё всхлипывая, сказала она и положила мне на голову свою руку.
Хозяин подал ей платок. Мария Фёдоровна без слов благодарно кивнула в ответ, вытерла глаза, ещё раз почесала меня за ухом и тихонько ушла к себе.
В тот день было по-особенному напряжённо тихо. Каждый закрылся в себе. Каждый думал о своём, но все знали, что думают об одном и том же. Война! Запах тревоги не улетучивался. Казалось, он входил в стены, в мебель, в каждую вещь нашей квартиры, чтобы остаться там навсегда. Что-то необратимо менялось вокруг, будто в тот самый день и в тот самый миг, когда Мария Фёдоровна принесла это слово в наш дом, мир разделился на «до» и «после». В этом мире «после» я никак не мог найти себе места. Я бродил по квартире, не понимая, что происходит. Я шёл от Хозяина к Маме, от Мамы к Мишке, от Мишки опять к Хозяину. Но они меня словно не замечали. Меня гладили их руки, но руки были не их – в них не было ни ласки, ни тепла, ни любви. Только задумчивая отстранённость.