Текст книги "Это был я, Арти!"
Автор книги: Андрей Эпп
Жанр:
Домашние животные
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Андрей Эпп
Это был я, Арти!
Это была я. Та овчарка, что резво пронеслась по улице, ловя на себе жадные и бессильные взгляды прохожих. Точнее был. Я мальчик. Меня зовут Арти, и эта история обо мне. Что во мне особенного? Да в общем-то, и ничего. Ничего, кроме того, что я из Ленинграда. Из блокадного Ленинграда. Из города, в котором собачьими смертями продлевались человеческие жизни.
1976г. Екатерина
Хриплый голос дверного звонка трижды прорвался сквозь привычный коммунальный гам. Кухня гремела кастрюлями, шипела и щелкала раскалённым на сковороде маслом, гудела уставшими водопроводными трубами. Коридорная война близняшек Сени и Толика за самодельную деревянную винтовку наполняла воздух визгом и топотом. Самая дальняя комната изводила жильцов фортепьянными гаммами. Оля училась в музыкальной школе. Училась посредственно, но упорно. Недостаток таланта она пыталась компенсировать многочасовыми пытками инструмента и соседских ушей.
Снова тройной звонок.
– Екатерина Дмитриевна, три звонка! Это к Вам. Открыть? – прокричала с кухни Мария.
– Спасибо, Машенька, не надо. Я сама. Уже иду. Кто там?
– Екатерина Дмитриевна, это Павел. Я Вам звонил, мы договаривались на сегодня.
Павел. Он действительно звонил на прошлой неделе. Дней пять назад. Все эти пять дней Екатерина Дмитриевна ждала сегодняшней встречи, но и боялась её тоже. Не самой встречи, своей памяти боялась.
– Екатерина Дмитриевна, здравствуйте. Меня зовут Павел, – услышала она из телефонной трубки в минувшую пятницу. Молодой, лет тридцать, наверное, вряд ли больше, подумалось ей тогда. – Мы снимаем фильм о блокадном Ленинграде. А если точнее, о ленинградцах в годы блокады. Я знаю, что самую страшную зиму 1941-1942 года Вы провели в городе. Я бы хотел с Вами встретиться…
Екатерина Дмитриевна напряглась. Слово «блокада» она старалась вычеркнуть из своей жизни. Она закрыла его в старом кожаном чемодане, чемодан убрала в самый дальний и темный угол шкафа, заперла его потертые дверцы на ключ, а ключ забросила в верхний ящик письменного стола, который доверху зарос никому ненужными бумагами, квитанциями и поздравительными открытками от бывших учеников ко всевозможным праздникам и торжественным датам. Ящик открывался редко, глотал очередную открытку, затем снова надолго закрывался. Шкаф не открывался никогда.
– Зачем? И почему именно со мной?
– Не только с Вами. Мы собираем живые свидетельства тех, кто лично пережил эту трагедию. Мы хотим сохранить как можно больше подробностей из жизни блокадного города. Ваши воспоминания тоже очень важны.
– Послушайте, Павел, а может быть, вы как-нибудь обойдетесь без моих воспоминаний? Мне тогда было-то всего четырнадцать. Девчонка совсем. Что я могу вам такого рассказать, чего вы не знаете? Да и не хочу я вспоминать. Забыть всё – вот чего я действительно хочу…
Но она в конце концов согласилась. Почему? Она и сама не знала. Павел сумел сказать что-то, что заставило ее согласиться. Он сказал, что это очень важно, безумно важно для тех, кто знает о блокаде только из книг и кино. В книгах и фильмах нет всей правды, всей глубины личной человеческой трагедии. Не всех вместе взятых ленинградцев, а каждого в отдельности. Такая книга, безусловно, когда-нибудь появится. Она обязана появиться. Но пока… Потом он сказал, что это важно для тех, кто ещё не родился на свет. Но больше всего это нужно тем, кто не сумел пережить. Забыть их жертву – значит предать их память. Без этой памяти совсем скоро могут появиться те, кто сначала усомнится в реальности всех ужасов блокады, а затем подвергнет сомнению значимость и необходимость самой жертвы. Возможно ли это? Нет, в это Екатерина Дмитриевна не верила. Не может и никогда не сможет советский человек усомниться в том, что Ленинград нужно было отстоять. Любой ценой. Даже такой. Не сомневались в этом тогда, не допустят сомнений и в будущем. В этом Екатерина Дмитриевна была уверена совершенно… Но на встречу всё-таки согласилась.
– Здравствуйте, Павел. Проходите.
Екатерина Дмитриевна широко отворила дверь, впуская в квартиру съемочную группу. Появление необычных гостей с загадочными черными чемоданами, лампами, проводами, стойками и штативами вызвало неподдельный интерес любопытных обитателей коммуналки. Забыли о предмете своих споров близнецы, вытянула шею из кухонного проёма Маша. Даже Оля прервала безжалостную экзекуцию чёрно-белых клавиш и выскочила в коридор, боясь пропустить что-нибудь интересное.
– Вот это Ваша комната? Здесь, значит, будем работать…
– А где у вас розетки?
– Можно мы вот эту этажерку немного передвинем?
– Паша, как думаешь, если мы в это кресло посадим, нормально будет по картинке?
– Простите, а у вас светлой скатерти нет случайно? Она лучше будет в кадре смотреться. А окошко, наоборот, давайте закроем занавеской, нам контрсвет тут ни к чему.
– Серёжа, экран вон там поставь, чтобы на лицо отражало. Чуть правее. Ага, вот так хорошо.
– Девочка, тебя как зовут? Оля? Оленька, это ты так замечательно играла на пианино, когда мы только зашли? Это не пианино, а фортепиано? Ну хорошо, пусть будет фортепьяно. Можно тебя попросить пока не играть на твоем замечательном фортепьяно? Сколько не играть? Пока в отдельную квартиру не переедете. Шучу, шучу. Хотя бы пока мы не ушли. Договорились?
– Так, парни, теперь с вами. Чья винтовка? Стоп, стоп, стоп! Отставить крики! Давайте так. С этой минуты вы оба разведчики. Для разведчиков главное что? Правильно – скрытность и тишина, чтоб ни один враг не засёк. Поэтому слушай приказ, разведчики: занять скрытную позицию у дверей. Пока мы работаем, никого не впускать, никого не выпускать. В бой с нарушителями не вступать, «языков» не брать, себя не обнаруживать. Всё ясно? Выполнять! Винтовка? Винтовка пока у меня побудет, потом отдам… Самому тихому.
– А Вас, простите, как зовут? Мария? Машенька, можно Вас попросить организовать нам на стол чайку. Нет, нет, печенье, сушки, конфеты – это у нас всё своё. С Вас только чай и посуду под это всё. Электрический самовар, говорите, есть? Отлично! Самовар – это очень хорошо. Самовар любую картинку украсит.
– Сергей, ты микрофоны проверил? Как звук у нас?
От всей этой телевизионной суеты голова у Екатерины Дмитриевны пошла кругом. Ей вдруг стало тесно, неловко и неуютно в собственной комнате. Ее поминутно просили то немного отодвинуться в сторону, то присесть в кресло, то встать с него. Само кресло тоже путешествовало по комнате, повинуясь воле оператора, пытавшегося выбрать оптимальный по композиции и свету план.
– Простите, Екатерина Дмитриевна, – видя потерянное состояние хозяйки, оправдывался Павел, – такова уж телевизионная специфика. Вы потерпите нас, пожалуйста, немного. Сейчас ребята свет и камеры выставят, и мы начнем.
Екатерина Дмитриевна лишь молча кивала, не переставая внутренне удивляться, как согласилась на всё это. Думала, просто побеседуют за чашкой чая, а тут такое…
– Паша, мы готовы, можно начинать.
Начинать. Больше всего Павел не любил именно начинать. Неохотно делились воспоминаниями блокадники. Даже наедине с близкими они оставались закрытыми, не желая воскрешать в своей памяти те ужасные дни. А перед камерой, под ярким светом софитов, среди незнакомых людей… Да, тяжелее всего начинать. Поэтому Павел давно условился с оператором, что тот запускает мотор тихо, без всяких команд, сразу, как завяжется беседа, словно съёмка ещё не началась. За расход пленки, конечно, по голове не погладят, но…
Сегодня было тоже непросто. Уже почти остыл налитый в сервизные чашки чай, а разговор всё не клеился.
– Да что рассказывать… Голодали сильно. Холодно было. Многие умерли.
– Конечно, Екатерина Дмитриевна, мы знаем, как тяжело пришлось ленинградцам. Особенно в первую зиму. А вот лично как Вы её переживали? Что лично Вам запомнилось?
– Я? Я тоже голодала, – скупо роняла Екатерина Дмитриевна.
Как рассказать этому совсем ещё молодому человеку, который и родился-то, наверное, уже после войны, что значит голод? Как рассказать тому, кто не пережил? Не поймет. Ни он, ни другие, кто будет смотреть.
– Паша, извини, – тихонько прошептал оператор, – там за вами пятно какое-то на полу, я сразу не заметил. Некрасиво в кадре. Будем план менять?
– Пятно? – обернулся Павел.
– Это от буржуйки, – не поворачиваясь, тихо сказала Екатерина Дмитриевна. – Буржуйка там стояла. Мать где-то раздобыла… Пока жива ещё была… Как отопление нам отключили, свет отключили тоже, холодно стало дома. Это ноябрь уже был. Или декабрь? Все топились, кто как мог. Буржуйки в каждом доме стояли.
Павел незаметно покачал головой оператору: «Не надо ничего менять. Снимай».
– От неё на полу лак испортился. Волдырями пошёл, как кожа от ожога. Потом уже мы какую-то жестянку нашли, подложили снизу. Но шрам на полу остался. Я не убираю. Думаю, пусть будет. Не знаю, зачем. Вспоминать не хочу, но и забыть окончательно тоже боюсь… Боюсь, что тогда могу и маму забыть, и отца, и всех, кого знала, и кто там остался…
Там. Всё, что было, хоть и было в этом самом городе, в этой самой квартире, но было не здесь, было там, в другом мире, в другом времени, в другом измерении, невозможном для нормального мира. Тот мир был ненормальным, тот мир был вырвавшимся из ночной тьмы кошмаром. Он закончился. Он навсегда остался «там». А еще в памяти. И в пятне ожога от буржуйки на полу.
– Но не забуду, конечно, как бы ни старалась. Тут же не только пятно. Вот шкаф. Он старый, еще довоенный. Он тоже со мной блокаду пережил. Ему, правда, досталось. Видите, у него ножки «не родные». Это после войны я уже заказала, мне сделали. А его ножки мы сожгли в буржуйке. Сам то он из какой-то фанеры. Её жечь – толку мало. Копоти много – тепла нет. А вот ножки – другое дело. Там даже не ножки, а рама была деревянная. Большая, тяжелая. Мы ею несколько дней топились. А вон те царапины видите на нём? Вон там царапины и два отверстия? Это обстрел был, окна у нас выбило, стекла шрапнелью разлетелись. Из этих вот отверстий я сама потом стекла вынимала. Нас не задело, слава Богу. Нас с мамой дома не было в тот момент.
Екатерина Дмитриевна помолчала.
– А кресло, на котором Вы, Павел, сидите… На нем мама умерла.
Павел невольно вздрогнул. Ему стало неловко, будто он, сидя в этом кресле, мог потревожить или как-то омрачить память умершего на нем человека.
– Она уже совсем плохая была. Сил совсем не было. Она вот так присела на кресло. Сказала только, что устала очень, что две минутки отдохнет, и уже не поднялась. У меня кровать стояла рядом. Мы в этой самой комнате жили. Больше ведь в квартире кроме нас никого не было уже. Вдвоем мы оставались. Остальные – кто уехал, кто умер. И мы всё возле печки ютились, рядышком. Спали тоже на одной кровати. Так теплее. А в тот вечер я лежу, а мама на кресле. Я подумала, что она заснула просто. И я тоже заснула. А утром просыпаюсь, а мама так и сидит, как сидела. Только уже вся белая. Застывшая.
Екатерина Дмитриевна надолго замолчала. Потом встала, подошла к письменному столу и, покопавшись в ворохе бумаг, вынула из верхнего ящика ключ.
– Павел, если не трудно, достаньте, пожалуйста, там в шкафу чемодан есть старый. В глубине посмотрите.
Павел взял у Екатерины Дмитриевны ключ, открыл им потертую дверцу шкафа и извлек из него коричневый кожаный чемодан с двумя ременными застежками.
– С ним я уезжала в эвакуацию. Сначала летом сорок первого. Тогда не получилось. Поезд наш под бомбёжку попал, я чудом уцелела. Пришлось вернуться в город. Потом уже осенью сорок второго, на Вологодчину. С ним же назад приехала в сорок пятом.
Екатерина Дмитриевна тихонько провела ладонью по шершавой коже чемодана, словно стирая с него невидимую пыль. Покрытые морщинами руки долго не решались открыть застёжки. Там, в глубине, хранилась её память.
– Понимаете, Павел, я никому не рассказываю о блокаде, – как бы оправдываясь, произнесла Екатерина Дмитриевна. – Это очень тяжёлые воспоминания. Очень тяжёлые и очень личные. Даже детям своим стараюсь не рассказывать. Может, зря…
Она вздохнула и, решившись, открыла чемодан. Две толстые тетради, исписанные ровным почерком, легли на стол между чайной чашкой и вазочкой с клубничным вареньем.
– Это дневник. Я вела его с августа сорок первого и до отъезда в эвакуацию в сорок втором. Память ненадёжна. А здесь… Здесь всё записано, как было тогда. Только Вы, Павел, пожалуйста, сами вслух читайте. Я не смогу…
И Павел читал. Читал про первую попытку эвакуации, про возвращение в Ленинград, про обстрелы и авианалеты, про начинающийся голод, про хлебные карточки, про те самые ножки от шкафа, которыми топили буржуйку. Екатерина Дмитриевна изредка добавляла что-нибудь из нахлынувших воспоминаний, какие-то детали, которым не нашлось места в дневнике, но которые ей самой казались важными и значимыми.
«24 января. Сегодня не проснулась мама», – Павел невольно остановился и посмотрел на Екатерину Дмитриевну. Она молча кивнула: «Продолжайте».
«24 января. Сегодня не проснулась мама, – снова стал читать Павел. – Я не знаю, может быть, она умерла ещё вечером или ночью. Я не знаю. Я открыла глаза и увидела, что она так и сидит в кресле. Стало совсем пусто. И в квартире (теперь я здесь совсем одна), и на сердце. Я не знаю, что делать. Я раньше никогда не была совсем одна. А теперь…»
«25 января. Я накрыла маму покрывалом. Это все, что я могу сейчас для неё сделать. Я не могу её похоронить. У меня нет на это сил. Мне некому помочь. Квартира пуста. Страшно. Квартира тоже как будто умирает. Раньше здесь смеялись, пили чай на кухне, иногда ссорились, даже ругались. Теперь тишина. Только я одна. Будет ли здесь снова шумно? Я бы всё сейчас отдала, чтобы было шумно, чтобы только не быть одной, чтобы кто-то шутил или даже спорил за стенкой. Если я когда-нибудь доживу до того дня, когда квартира снова наполнится людьми, я буду счастлива. Мне никто не и ничто не будет мешать. Как могут мешать живые люди? Но я, наверное, не доживу».
«26 января. Пыталась перенести маму в другую комнату. Боюсь, если буду топить печку, она может испортиться. В других комнатах холодно. Здесь тоже, но там везде холоднее. Не знаю, что делать. Остается надеяться, что придут с обходом. Тогда маму заберут на кладбище. Может, и меня заберут куда-нибудь в приют или в больницу. Одна я не выживу. Хорошо, что остались хлебные карточки. Мои и мамины. Завтра надо заставить себя сходить за хлебом. Надо себя заставить».
«27 января. Сегодня произошёл удивительный случай. Просто удивительный! Я вышла из дома за хлебом. Шла по улице, по узкой тропинке между сугробов (снег не убирают). И вдруг прямо на меня несётся овчарка. Настоящая ЖИВАЯ овчарка! В январе! В Ленинграде! Откуда? Всех кошек и собак съели еще в ноябре-декабре, а тут… Я не поверила своим глазам. У меня дома лежит мёртвая мама, которой для жизни не хватило нескольких граммов хлеба! А тут живая овчарка! Она резво пронеслась мимо, чуть не сбив меня с ног. Она бежала, а люди провожали ее жадными бессильными взглядами».
1941-1942 г. Арти
***
Да, это был я, Арти. Я бежал по улице, ловя на себе эти голодные и отчаянные взгляды. Я чуть не сбил ее тогда с ног, эту девочку. Она стояла посреди улицы и смотрела на меня большими и непонимающими глазами. Но я не смотрел в её глаза. Я вообще на неё не смотрел. Улица была широкой, но было много снега. Слишком много белого и глубокого снега, который никто не убирал. А она стояла на узкой вытоптанной тропинке. Поэтому я её чуть не сбил. Ей показалось, что я был резвым. Ей показалось. Я просто сильно торопился. Я боялся опоздать. А её ноги, в несуразно больших валенках, занимали почти всю тропинку. Ножки-спички были обмотаны каким-то старым тряпьем с запахом пыли, копоти и еще чего-то отвратительного, но всё равно в этих огромных валенках они оставались неестественно худыми и напоминали чахлые стебельки, торчащие из цветочных горшков. Эти валенки с растущей из них девочкой заслоняли дорогу, и я их чуть не сбил, ведь я очень торопился. Я спешил спасти моего Мишку. Я знал, как это сделать. Я знал, что только я и могу это сделать. И я нёсся к нему.
Но всё это было позже. Намного позже. А началось всё…
***
Я не помню, как всё началось. Наверное, это нормально. Мало кто помнит своё рождение. И раннее детство тоже мало кто помнит. Я не помню. Я помню только, что я точно был маленьким. Настолько маленьким, что Мишка казался мне большим. Как только я появился в семье, он сразу схватил меня и поднял на руки. Поэтому он и показался мне большим и сильным. Только потом я понял, что он тоже щенок, только человеческий. Это у людей называется ребёнок. Но это даже хорошо, что он оказался щенком. Мне было с кем играть. Мишка очень любил со мной играть, а я любил играть с Мишкой. А что нам ещё оставалось делать? Он был один, и я был один. У него не было ни братьев, ни сестёр. У меня их тоже не было. Вернее, они были, но где именно, я не знал.
Мишка мне рассказывал, что нас родилось пятеро. Четыре мальчика и одна девочка. Мишка сказал, что тот, в чьём доме мы родились, очень любил книги про приключения. Особенно ему нравилось про мушкетёров. Я не особо понял, кто такие мушкетёры, но Мишке про них тоже нравилось. Меня назвали в честь одного из них. Как сказал Мишка, у породистых собак принято называть щенков одного помета с одной буквы. Например, все имена (мне не нравится слово «кличка») на букву «А»: Ада, Аксель, Альфа. Или на «Б», или… На любую букву, но чтобы все непременно на одну. Или называют всех в честь чего-нибудь одного, хотя бы какого-нибудь ветра: Бриз, Пассат, Тайфун, Буран. Тогда буквы не важны, главное, чтобы каждый был ветром. А мы стали мушкетёрами. Не все. Наша сестра была единственной девочкой. Когда девочка одна – она должна чувствовать себя королевой. Её так сначала и хотели назвать – Анной. Но сестричка наша оказалась своенравной и задиристой, всё время кусалась и первой лезла к еде, пихая и расталкивая нас, мушкетёров. Поэтому тот, в чьём доме мы родились, передумал и назвал её не Анна, а Миледи. Мои братья стали Атосом, Портосом и Арамисом. А я был самым мелким, и меня назвали в честь самого молодого из той отважной четвёрки. Но Д’Артаньян для овчарки – имя не самое подходящее. Тогда тот, в чьём доме мы родились, где-то вычитал, что во французском языке первая Д – это не часть имени. Это всего лишь указание на место рождения или на то, что «носитель имени является не имеющим титула младшим ребёнком мелкого гасконского дворянина, в нашем случае Артаньяна». Так он сказал Хозяину, а Хозяин – Мишке. Мишка рассказал мне. Я мало что понял. Мишка, похоже, тоже. Когда он мне это рассказывал, он забавно сопел, вспоминая каждое слово, услышанное от отца. Он вряд ли понимал смысл половины из них, но хотел казаться таким же серьёзным и умным, как Хозяин. Мне было смешно. Я не пытался ничего понять. Мне было достаточно того, что длинное и неудобное имя самого любимого Мишкой мушкетёра сделали таким простым и удобным. Первую Д убрали совсем, а оставшееся Артаньян сократили до самого лучшего на земле собачьего имени – Арти. Моего имени!
А как звали мою маму, я даже и не знаю. Может быть, и знал когда-то, но не помню. Я вообще сначала думал, что Мишина Мама – это и моя мама тоже. Она меня часто ласкала и именно она кормила меня молоком из блюдца. Потом, конечно, я понял, что Мама Миши не может быть мамой овчарки, потому что она же не овчарка. Но про себя я всё равно продолжал называть ее Мамой. Тем более, что настоящей Мамы я не помнил.
Мама в нашей семье была любовью. Она нас всех любила. И Хозяина, и Мишку, и меня. И её все любили. Поэтому Мама – это любовь. Она обо всех нас заботилась, всех кормила. Хозяин меня тоже иногда кормил, но он очень часто бывал занят, часто куда-то уходил. А Мама почти всегда дома. Она постоянно что-то варила или жарила на кухне. По мне так зря. Сырое мясо намного вкуснее. Мясо первый раз дала мне попробовать тоже она. Мясо – лучшее, что есть в этом мире. После Мишки, конечно. После Мишки, Мамы и Хозяина. Они лучше мяса. Они – люди, и они – моя семья!
Главным в нашей семье всегда был Хозяин. Он самый сильный, самый решительный, самый умный. Я так думаю. Его все в доме слушались. Мишка называл его папой. Когда он вырастет, он тоже станет таким же, как Хозяин. Я в этом уверен. Странно, но я никогда не думал, что Хозяин – это и мой папа тоже. Про Маму так думал, а про Хозяина нет. Дело даже не в том, что он меня не любил. Конечно любил. Ещё как! Он мог потеребить меня за ухом или почесать живот, он мог поговорить со мной, он… Он был таким… Был таким, что любому, даже самому неразумному щенку сразу становилось ясно, что он другой, он несравнимо выше любой овчарки, любого другого животного или зверя на этой земле. Нет, конечно, он не мог быть моим папой. Но от этого я любил его ещё сильнее. Ведь он, несмотря на всю свою невообразимую высоту, так запросто и так искренне относился к простой собаке, которая ещё ничего и не сделала в своей коротенькой жизни, чтобы заслужить эту любовь.
И я сразу решил, что непременно должен буду её заслужить, эту любовь, подаренную мне заранее, без причины, просто так. Я не знал ещё как, но твердо решил, что заслужу. И я старался служить.
***
А вообще, мне повезло, что у меня был Хозяин. «Хозяин должен быть у каждой собаки», – так мне сказал Буран. Мы подружились с ним после того случая с лопатами. Буран после этого всегда мне улыбался, даже если видел издали, и всегда приветственно лаял. Я лаял в ответ. Мне было приятно. Когда Буран первым здоровался со мной, на меня восхищенно смотрели все остальные щенки. Даже Лика. Я заметил однажды, как она украдкой посматривала на меня. Ещё бы! Со мной почтительно говорил сам Буран – живая легенда нашего клуба.
Лика… Тогда она была ещё жива. И Буран был жив. И Аксель с Графом, и Несси с Вулканом, и Бой, и Гамлет, и… Все были живы – и те, чьих имён я не помню, и те, кого по имени я тогда не знал, а теперь уже никогда и не узнаю. Никого из них больше нет. Никого из них не осталось. Они были породистыми служебными собаками, очень ценными, как говорили люди. Осенью, когда стало ясно, что город в кольце, всех собак нашего клуба решили спасти. Их собрали вместе и отправили по Ладоге на Большую землю. Озеро они так и не переплыли. Был налёт, бомбёжка… Инструктор плакал, когда рассказывал, как всё случилось. Это было странно и тяжело – видеть, как инструктор плакал. Он был большой и сильный человек. Он тоже должен был плыть вместе с собаками, но он повредил ногу и не смог. А теперь плакал и говорил, что должен был. А меня не пустил Мишка. Он вцепился в мою шею и не хотел меня отпускать. Он кричал, что не отдаст меня никому. Тогда он уже знал, что такое эвакуация и как страшно там бывает. Он тоже плакал. Но ему можно, он ещё щенок. Мама пожалела нас обоих и оставила меня с Мишкой. Получается, что спасла. А тех, что завистливо смотрели на меня, когда со мной первым здоровался Буран, не спасли. И самого Бурана не спасли.
А ведь Буран был легендой. Он был на настоящей войне – и в Испании, и в Финляндии. Он умел искать мины. Мы, молодые неопытные щенки, раскрыв рты, смотрели, как безошибочно отыскивает Буран все спрятанные накануне закладки. Двигаясь по полигону четко, как автомат, он время от времени останавливался, принюхивался, садился и замирал, ожидая хозяина. Это была сигнальная поза, и хозяин раз за разом отыскивал в указанном Бураном месте закопанную мину. Хозяина своего, кстати, как поговаривают, Буран однажды вытащил раненным с минного поля. Я верю, Буран запросто мог.
А в тот день я не видел, как работал на полигоне Буран. Мы пришли позже. Буран сидел у ног хозяина, виновато понурив голову.
– Ну что, и на старуху бывает проруха, – сочувственно поглядывая на Бурана, выговаривал инструктор его хозяину. – Пустышку твой Буран отыскал. Ложная закладка оказалась.
– Эх, Буран, Буран, – потрепал за ухом своего пса хозяин. – Видать стареть ты, брат, стал. Теряешь хватку.
Буран жалобно заскулил. Он чувствовал свою вину и потому опустил глаза вниз. Он не мог смотреть в глаза своему хозяину. Увидав меня, он немного смутился, но потом решил выговориться незнакомому желторотому щенку.
– Ну как же так? – словно оправдываясь, в отчаянии обратился он ко мне. – Ведь был же запах взрывчатки, ведь был же!
– Взрывчатки? – не понял я.
– Взрывчатка. Взрывчатое вещество. То, что мы должны искать. В закладке был её запах. Почему они говорят, что закладка ложная? Почему хозяин так расстроен? Почему говорит, что я его подвел?
– А как она пахнет, эта взрывчатка? – спросил я.
Я был ещё очень молод, и меня пока не учили отыскивать мины. Меня пока просто учили слушаться своего Хозяина. Я слушался, но как пахнет взрывчатка, я не знал.
– Как пахнет? Вон видишь ту кучу? Это мы с хозяином нашли закладки со взрывчатым веществом. Понюхай.
Я понюхал. Запах мне не понравился. Он был какой-то искусственный, злой и неприятный.
– Запомни, юнец, это запах взрывчатки. Так пахнет смерть.
– Смерть?
– Да. Это один из запахов смерти.
– А разве у смерти много запахов? – удивился я.
– Много. Но тебе пока рано об этом. Ты хорошо запомнил этот запах? А теперь понюхай вон тот предмет. Это то, что они назвали ложной закладкой. Разве там нет запаха смерти?
Я принюхался. Сначала мне показалось, что… Нет, запах смерти там определенно был. Очень слабый, едва уловимый, но был.
– Очень слабо, но пахнет, – сказал я Бурану.
– Вот видишь! – обрадовался он. – Видишь, я не ошибся! Тогда почему они говорят, что закладка ложная? А если ложная, то откуда там этот запах?
Я снова принюхался. Теперь я ещё явственней ощущал, что запах был. Но не только там. Я поднял морду кверху и снова принюхался. Лёгкий ветерок донес до меня отголоски всё того же запаха взрывчатки. Боясь потерять это дуновение, я последовал за ним туда, где должен был находиться источник запаха. Несколько шагов, и я оказался у открытой двери небольшого сарая, где складировался клубный инвентарь. Запах шёл оттуда, точнее его источали хранившиеся в сарае лопата и перчатки. Не долго думая, я вытащил сначала перчатки. Оставив их у лап Бурана, я быстро вернулся к сараю и ухватился зубами за черенок лопаты. Я почувствовал, как мои зубы вдавились в мягкое древесное тело. У щенков ведь очень острые зубы. Зубы острые, но сил пока маловато. Я пятился задом, упираясь и толкая землю всеми четырьмя лапами. Лопата волочилась по земле, оставляя на ней бороздку, иногда цеплялась за камни или пучки сухой травы. Тогда я рычал от злости и обиды. Но я всё равно тащил и тащил свою находку. Я должен был показать её Бурану.
– Эй, смотри, что это твой юнец вытворяет! – услышал я возглас инструктора.
– Арти, фу! Ты куда лопату потащил! – это был уже Хозяин.
«Извини, Хозяин, я знаю, что значит «Фу!». Но я не могу её бросить, она пахнет смертью», – так я мог только думать, объяснить словами я этого, конечно, не мог. Мы, собаки, не умеем говорить на человеческом языке. Мы многое понимаем. Почти всё. Для этого нам совсем не обязательно распознавать все наборы звуков, которые люди называют словами. Это не самое важное. Самое важное – это не слова. Самое важное больше слов. Мы чувствуем, когда людям хорошо, когда плохо. Они сами не умеют так чувствовать друг друга. Люди этого не могут. А мы можем, мы умеем. Нам достаточно взгляда, запаха, голоса или легкого прикосновения. Нам достаточно даже молчания. А людям нужны слова. Очень редко они могут понимать друг друга без слов. Без слов они часто обманываются друг в друге. Из-за слов обманываются ещё чаще… Но всё-таки говорить – это здорово! Мне иногда кажется, что если бы собаки научились говорить, они стали бы людьми. А если бы люди смогли понимать и чувствовать, как собаки, то стали бы богами. А может, они ими уже когда-то были. Или ещё когда-нибудь станут. Буран был уверен, что станут…
А в тот раз я с трудом доволок лопату до Бурана и радостно залаял:
– Смотри, Буран, и перчатки, и лопата – они тоже так пахнут!
В подтверждение этому я схватил ложную закладку и положил её рядом со своими находками.
– Действительно, тот же запах, – согласился Буран.
– Арти, ты что творишь? – грозно спросил подоспевший Хозяин. – Это что за выходки? Ты что за игрушки тут себе нашел?
– Погоди-ка ругаться, – задумчиво остановил Хозяина инструктор. – Сдаётся мне… Вовка! – вдруг закричал он во весь голос. – Вовка, сукин сын! А ну иди сюда! Живо, кому говорю.
Мы с Бураном, виновато склонив головы, наблюдали, как на зов инструктора через весь полигон сломя голову нёсся парнишка в штопаных штанах.
– Да, дядь Слава, что случилось? – добежал и, запыхавшись, выпалил он.
– Это я тебе дома на кухне дядя Слава, а здесь я товарищ инструктор или Вячеслав Михайлович.
– Понял, товарищ инструктор! Что случилось?
– Что случилось? Это я тебя хочу спросить, что у тебя в мозгах случилось? Ты вчера, когда закладки ставил, в перчатках работал?
– Конечно, дядь… Вячеслав Михайлович, как учили.
– А перед тем, как ложные закладки ставить, перчатки и лопату поменял?
– Нннет. А надо было разве?
– Нет, ты посмотри на него! Что за бестолочь такая! Подсунула сестричка племянничка в помощники. Пустая твоя башка. А такое понятие как «одорологическая стерильность» тебе ни о чём не говорит?
– Какая стерильность? – не понял Вовка.
– Для тебя уже никакая! А ну, брысь отсюда, раздолбай! Глаза бы мои тебя не видели! Нет, ну вы полюбуйтесь на это восемнадцатилетнее недоразумение. Ему в армию в этом году идти, сестра попросила в клубе пристроить на пару месяцев, чтобы не болтался по подворотням. А от него толку как от козла молока. С завтрашнего дня будем стерильность через мытьё вольеров изучать. Будет драить, пока как в операционной не станет.
– А чё сразу вольеры…
– А ну брысь, я сказал! – не дал повозмущаться племяннику Вячеслав Михайлович.
Закончив с выволочкой нерадивого помощника, инструктор снова обратился к нашим с Бураном хозяевам:
– А я ведь, грешным делом, на Бурана плохо подумал. А тут… Понимаете, в чем заковыка? Закладки обязательно нужно устанавливать в резиновых перчатках, чтобы не было запаха человека. На лопате и на перчатках остаются следы взрывчатого вещества. Иногда очень незначительные, почти неуловимые собачьим носом. Но всё же перед установкой ложных закладок нужно менять лопату и перчатки, чтобы на них совсем не было посторонних запахов, чтобы соблюдалась так называемая «одорологическая стерильность». Этот балбес поленился и наплевал на стерильность. Он поставил сначала обычные закладки, а потом той же лопатой и теми же руками ложные повтыкал. Вот Буран и учуял запах. Так что зря мы с тобой, Семёныч, на пса твоего наговаривали. Острый у него нюх, правильный. И отработал он качественно, как всегда. Но вот кто удивил, так это Арти. Вот же умница растёт. Его ж никто этому не учил, а он смотри, отыскал загвоздку. Молодчина! Отличный пёс будет.