Текст книги "Мысли врасплох"
Автор книги: Андрей Синявский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
* * *
Истинно христианские чувства противоположны нашей природе, анормальны, парадоксальны. Тебя бьют, а ты радуешься. Ты счастлив в результате сыплющихся на тебя несчастий. Ты не бежишь от смерти, а влечешься к ней и заранее уподобляешься мертвым. Всякому здоровому, нормальному человеку это кажется дикостью. Природа учит бояться смерти, избегать страданий, плакать от боли. А тут всё наоборот – противоестественно (говорят гуманисты), сверхъестественно (говорят христиане). И никаких дальновидных расчетов (пусть лучше здесь потерплю, чтобы там блаженствовать – расчет ростовщика). Обратные реакции возникают непреднамеренно, помимо воли. Но стоит "простить обидчику", и на душе становится весело, точно разрублен узел, который никакими борениями не развязать. И если эту легкость и веселость души взять не следствием, а причиной, то прощение и любая другая обратная реакция на причиненную скорбь проявится неудержимо, без усилий и специальных заданий. Не преодоление естества, а его замещение какой-то иной, нам не знакомой природой, которая учит болеть, страдать, умирать и избавляет от обязанности бояться и ненавидеть.
* * *
Человек живет для того, чтобы умереть. Смерть сообщает жизни сюжетную направленность, единство, определенность. Она – логический вывод, к которому приходят путем жизненного доказательства, не обрыв, но аккорд, подготовляемый задолго, начиная с рождения. По сравнению с умершими (в особенности сравнительно с историческими лицами и литературными персонажами) мы выглядим недотянутыми, недоразвитыми. Такое чувство, как если б у нас грудь и голова терялись в проблематичном тумане. Потому мы так неуверенны в оценке себя, в понимании своей роли, судьбы и места. Пока мы не умерли, нам всегда чего-то недостает. Конец – всему делу венец.
Мы бессознательно завидуем цельности умерших: они уже выкрутились из промежуточного положения, обрели ясно очерченные характеры, дожили, довоплотились. Отсюда такой интерес к своему концу, гадания, предсказания, поиски вслепую последней точки, решающего штриха. Нас притягивает и соблазняет самоубийство, суля выгодную сделку, позволяющую нам по собственному выбору и решению получить недостающую сумму и расписаться в получении. Но вернее этой расписки принять смертную казнь с объявленным приговором, предоставляющим жертве редкое право присутствовать при его исполнении и осознать себя в истинной готовности и законченности. Приговоренные к казни в один миг вырастают наполовину, и, если они сумеют сохранить присутствие духа, лучший способ расчета трудно представить.
Человеческая судьба в идеале уловлена в жанре трагедии, которая ведь и разыгрывается по направлению к смерти. В трагедии смерть становится целью и стимулом действия, в ходе которого личность успевает выявить себя без остатка и, достигнув завершенности, выполнить предназначение. Мы смотрим на это стремительное и роковое приближение к гибели и радуемся, что герой удостоен такого избранничества, что он, едва родившись, обеспечен и застрахован, и вся его биография обставле-на, как подготовка финала. В его судьбу и характер смерть заложена, как зерно, и, когда оно на наших глазах прорастает, мы испытываем восторг перед этой верностью року, претворяющему усилия жизни в смертный подвиг.
Трагедия по идее уподобляется казни, но растягивает приговор до размеров естественного человеческого созревания, создавая видимость непринужденности и свободы в движении по кратчайше-му, предустановленному пути. Гибель героя оправдана, завоевана, заработана жизнью, и это равно-весие рождает чувство гармонии. Напротив, в судьбе "обывателя" смерть почти комична: хватила кондрашка, подавился костью. Жалкость подобной участи в ее случайности, привнесенности (жил-жил и вдруг ни с того, ни с сего помер),– в отсутствии нарастающей связи между жизнью и смертью. Но всего страшнее, когда в знак наказания Провидение отворачивается от надоевшего человека и позволяет ему сгинуть позорно, бесстыдно – по собственному вкусу: напился до потери сознания и захлебнулся в своей блевотине; умер в момент соития, да так, что бедную женщину с трудом освободили от вцепившегося старика...
Будем просить у судьбы честную, достойную смерть и по мере сил двигаться ей навстречу, так чтобы подобающим образом выполнить наше последнее и главное дело, дело всей жизни – умереть.
* * *
Мысли о Боге неиссякаемы и велики, как море. Они захлестывают, в них тонешь с головой, с руками, не достигая дна. Бог в нашем сознании – понятие настолько широкое, что способно выступать как собственная противоположность даже в рамках единой религиозной доктрины. Он – непознаваем и узнаваем повсюду, недоступен и ближе близкого, жесток и добр, абсурден, иррационален и предельно логичен. Ни одно понятие не дает такого размаха в колебании смысла, не предоставляет стольких возможностей постижения и толкования (при одновременной твердой уверенности в его безусловной точности). Уже это говорит о значительности стоящего за ним Лица и Предмета наших верований, наших раздумий. В Бога можно по-разному верить, о Нем можно бесконечно думать: Он охватывает всё и везде присутствует, как Самое Главное, ни в чем не умещаясь. Это самое огромное, единственное явление в мире. Кроме Этого ничего нет.
* * *
Может быть, жизнь состоит в выращивании души, да, да, той самой, бессмертной, что тебя сменит и улетит прочь. Точнее говоря, душа не растет, не развивается, но скрытно в тебе пребывает, пока ты созреваешь до того, что вступаешь с нею в более или менее тесный контакт. Надо, чтобы душа тебя запомнила, с тобой подружилась и по знакомству сохранила частицу твоей личности. В этом смысл выражения: "пора о душе подумать". То есть пора позаботиться о том, чтобы завязать со своей душой прочные отношения, чтобы твоя душа о тебе подумала.
Вряд ли у людей бывают скверные души (разве что в человеке поселится чужая, нелюдская душа). Распоследние негодяи уверены, что "в глубине души" они всё же хорошие. А об окончательно плохом человеке говорят, что у него "души нет". На самом деле душа, возможно, еще в нем остается, но уходит так глубоко, что уже не имеет к нему никакого касательства.
"Погубить душу" нельзя, а можно погубить себя, потеряв душу. Душа от тебя не зависит, но ты от нее зависишь и находишься у нее под опекой, если успеешь это заметить.
* * *
Прелесть уединения, тишины, молчания – в том, что в эти часы разговаривает душа.
* * *
Истину не понимать надо, а – постигать. Понять, познать – это значит взломать, разъять. Познать можно женщину (насилие и усилие). Постичь (хоть ту же женщину) – впустить, воспринять. Познание всегда агрессивно и предполагает захват. В постижении – тяга, ноша, данная свыше. В постижении мы – пленные.
* * *
Церковь не может не быть консервативной, доколе она желает сохранить верность преданию. Она не имеет права говорить сегодня одно, завтра другое – в зависимости от интересов прогресса. Никакая, сколько-нибудь серьезная и глубокая, религиозная реформация не равнялась на сегодняшний день, а стремилась вспять, к исходу, к началу вероучения, хотя бы при этом и путалась в его трактовке. Но помимо желания сберечь древнюю святость, соблюсти завет, Церковь неизменно "отстает от жизни", с тем, чтоб, побыв вне времени, донести до нас аромат и вкус вечности. Своими застывшими формами архаика обряда соответствует и уподобляется небу, не склонному развиваться с исторической скоростью. Эта принципиальная замедленность реакций на современность грозит Церкви застоем, омертвением. Но и тогда она – нетленная мумия, ожидающая часа, когда будет сказано: – Встань и иди!
Только бы услыхала...
* * *
Нынешнее христианство грешит благовоспитанностью. Оно только и думает, как бы не испачкаться, не показаться неделикатным. Оно боится грязи, грубости, прямоты, предпочитая всему на свете аккуратную середину. До чего довели, слюнтяи,– священный елей превратили в сладкую патоку (от одного словечка "елейный" подкатывает тошнота). Сложили губки бантиком и ждут, чтобы Господь поставил им галочку за примерное поведение. Как кисейная барышня, краснеют при каждом намеке на недозволенное удовольствие: "Ах, что вы, я не такая! Вы не подумайте, я невинная". Христову Церковь спутали с институтом благородных девиц. В итоге всё живое и яркое перешло в руки порока. Добродетели осталось вздыхать и собирать слезки в карман. Она забыла пламенную ругань Библии.
А христианство обязано быть смелым и называть вещи их именами. От ангелочков в веночках пора отказаться, чтобы ангелы стали сильнее и очевиднее аэропланов. "Аэропланы" – не ради подделки под стиль современности, а для превосходства над нею.
На этом пути можно впасть в ересь. Но ересь сейчас не так опасна, как иссыхание на корню. Господи! Лучше я ошибусь в Твоем имени, чем забуду Тебя. Лучше я согрешу Тобою, чем забуду Тебя. Лучше я душу свою погублю, чем Ты исчезнешь из вида.
* * *
Рядом с другими религиями христианство выполняет роль ударного батальона, роль штрафной роты, кинутой на самый опасный и горячий участок фронта. Где-то, может быть, имеется артиллерия, авиация, но в рукопашную свалку, в пекло брошен именно этот батальон смертников, сжегший за собою мосты и ведущий сражение вплотную с блиндажами противника. Отсюда и решительность натиска, гот овность идти до конца, и трудность подвига, и узость, нетерпимость учения (сравнительно хотя бы с индусами), то есть собранность и устремленность всех сил в одном ударе. Посмотрите на его, христианства, героев. Мудрецов здесь не так много, а всё больше подвижники, снискавшие славу стойкостью и смертью. Жития святых – перечень пыток и казней, вынесенных воинством, последовавшим примеру казненного Бога. Это солдаты, показывающие миру свои рубцы и раны, как знаки доблести. А из кого набрано войско? – да изо всех наций, из любого сброда, даже из преступников, поставивших на себе крест. Каждый может быть зачислен. Каждый, самый последний, неученый, грешный – лишь бы был готов броситься в огонь. И в схватке – каждый, в единоборстве – каждый. Религия величайшей надежды, родившейся из отчаяния, религия целомудрия, утвердившегося на самом остром сознании своей греховности, религия воскресения плоти посреди смрада и тления. Нигде, как в христианстве, нет такого близкого прикосновения к смерти. Страх смерти в нем не изжит, а развит до силы, способной пробить брешь в гробнице и выскочить по другую сторону. Не созерцание вечности, а ее стяжание в битве, в бою с одним оружием готовностью умереть.
* * *
Засыпая, мы принимаем положение зародыша. Поджимаем ноги к животу, свертываемся в калачик, вьем гнездо – уютное и безопасное материнское лоно. Мы становимся детьми, и посапываем, и чмокаем губами, отодвигая в сторону позднейшие напластования. В этом впадании в детство, всеобщем, ежедневном, есть какой-то возврат к себе, к своей изначальной позиции, которая была и будет главнейшей в жизни, а всё прочее – пустяки. Засыпая, мы порываем с миром, сбрасываем личину профессии, возраста, культуры, национальности, возвращаемся домой и остаемся, наконец, в своем первозданном виде, смешные и беззащитные. Это наш корень, наше последнее "я", которое и "я" трудно назвать, потому что мы все здесь младенчески одинаковы.
С другой стороны, сон – это репетиция смерти. Засыпая, мы умираем: ложимся, закрываем глаза, теряем самосознание и не исключено, что частично живем в каком-то другом мире. Из дневной жизни туда докатываются отголоски, но в незамутненной глубине сна мы чувствуем что-то иное, не похожее на наше обычное существование – колыбель и утробу матери, откуда мы рождаемся утром обновленными, помолодевшими. Сон, как и смерть, имеет привкус небытия, забвения, покоя и детского блаженства. Говорят, перед смертью с особенной силой вспоминается детство. Так и быть должно: умирает не "граф Толстой", не писатель и не мыслитель, умирает "Левушка"...
Пора детства проносится человеком через всю жизнь, как ее единственная, незаменимая основа. Вспоминая свой двух-пяти-семилетний возраст, мы явственно сознаем его связь с нами, хотя, рассуждая логически, нет никакого сходства между нашей взрослой личностью и младенческим состоянием. Но память, не зависящая от доводов логики, не делает большого разрыва между тем и этим, и каждый из нас может сказать о себе: помню, меня купали в корыте и я говорил "мяу", глядя на лампочку. И это ведь я говорил "мяу", а не кто-то другой, и это "мяу" накрепко со мною связано, это я и есть. В отношении юношеского и зрелого возраста иногда просто не верится, что мы могли то-то сделать, то-то сказать (смена убеждений, интересов и т. д.). О своих поступках и чувствах в положении "личности" часто вспоминаешь, как о чем-то чужом. Только детство сохраняет до старости непреходящую достоверность.
Даже в деторождении есть элемент возврата к своему младенчеству, и за невозможностью нам самим стать детьми мы заводим ребенка. Тут имеются, конечно, претензии со стороны нашей взрослой личности, желающей продолжить себя в потомстве. И всё же хотят ребенка, а не тридцати-летнего дядю, "похожего на меня", о маленьком мечтают, о дитятке. У женщин это чувство выражено еще очевиднее: лишенные наших честолюбивых наклонностей, они просто хотят маленького без особого стремления закрепить в нем свою "неповторимую индивидуальность". Даже бабушки жаждут внучат и играют в них, как в куклы, со страстью предаваясь ребячеству и сюсюкая по-младенчески. Почему бы им сразу не уподобиться подростку? Не потому ли, что новорожденный желаннее им и ближе, что в нем они узнают и обретают себя.
Так вот, если сравнить всё это – и сон, и детство, и смерть,– то окажется, что жизнь, прожитая как "развитие сознательной личности", легко исчезает и ни на что не годна. Кем бы мы ни стали, чему бы ни научились, мы остаемся лишь с тем запасом, который имели в детстве и имеем перед сном. С ним, единственно с ним мы и уйдем отсюда, навсегда позабыв все прочие приобретения – знания, деньги, славу, труды, книги, запечатлевшие нашу личность, но не имеющие никакой цены перед лицом ребенка, сна и смерти.
* * *
Мысли кончаются и больше не приходят, как только начинаешь их собирать и обдумывать...