Текст книги "Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля"
Автор книги: Андрей Синявский
Соавторы: Николай Аржак
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 46 страниц)
Хозяин умер.
Сразу стало пустынно. Хотелось сесть и, подняв лицо к небу, завыть, как воют бездомные псы.
Они бродят по всей земле, потерявшие хозяев собаки, и нюхают воздух: тоскуют. Никогда не лают, а только рычат. С поджатым хвостом. А если виляют, то так – словно плачут.
Завидя человека, они отбегают в сторону и долго смотрят – не он ли? – но не подходят.
Они ждут, они всегда ждут и просят кого-то протяжным взглядом: О приди! Накорми! Ударь! Бей, сколько хочешь (не слишком сильно, пожалуйста). Но только приди!
И я верю: он придет, справедливый и строгий. Он заставит визжать от боли и прыгать на цепи. И ты подползешь к нему на брюхе, заглянешь в глаза и положишь ему на колени лохматую голову. А он будет хлопать по ней ладонью, и смеяться, и ворчать что-то успокоительное на мудреном хозяйском наречье. А когда он заснет, ты будешь стеречь его дом и брехать на всех проходящих…
Кое-где уже слышен скулеж:
– Давайте жить на свободе и резвиться, как волки.
Но я знаю, я слишком хорошо знаю, что они жрали раньше, эти продажные твари – пуделя, болонки и мопсы. И я не хочу свободы. Мне нужен Хозяин.
Ах, какая собачья тоска! Где утолю мой пронзительный, долгий, годами не кормленный голод?
Сколько их затеряно в мире, бездомных бродячих собак!
О, суки с продолговатыми глазами итальянских красавиц и тонкими кусачими мордами! О, злые, видавшие виды, одинокие кобели!
Его обмыли, набальзамировали, положили на постамент.
Несметные толпы бежали к нему – проститься и посмотреть. Они вливались со всех улиц в сжатое домами пространство и там застревали.
Выход был один – туда, где в цветах, под караулом покоилось мертвое тело.
Но туда – не пускали: ждали распоряжений. А распоряжений все не было. Потому что тот, кто распоряжался, теперь лежал мертвый.
Площадь, утоптанная ногами, стала тесна. Она не вмещала столько желающих проститься и посмотреть. А люди все прибывали, их становилось больше и больше с каждой минутой. И когда открыли узкий проход, было уже поздно. Кто-то гаркнул, радуясь случаю продрать звонкую глотку:
– Ребята! Нас предали! Мы – в жопе!
И тут началась давка.
Окна завесили ковром и свет потушили, как требовала Марина. Зрение перешло в кончики пальцев. Юрию казалось, что они у него моргают.
Раздевая Марину, он мог созерцать всю сложность ее устройства: арки, абсиды, купола. Луковицы православных соборов, похожие на груди, и стрельчатые ворота, как заостренный книзу живот.
Но всюду преобладала гитара: плечи – талия – таз. Недаром гитару и скрипку так любил Пикассо: это женское тело в разрезе.
А желания – не было.
Юрий напомнил себе, с каким нетерпением влекся он к этой цели, на какие средства пускался ради нее… Желания – не было.
А вдруг совсем не получится? – встревожился он, понимая, что нельзя ему нервничать, что мужчина в таких случаях должен быть спокоен, как фокусник, от которого ожидают чудес. И пугаясь все больше и больше своего волнения, он хватался руками за абсиды, купола, арки, расположенные перед ним. Если не страсть, то хоть чуточку вожделения пытался он выклянчить у своей немощной плоти, предавшей его так позорно, так глупо в самый последний момент.
Пружины кровати звенели семиструнной гитарой.
Юрий стиснул зубы и поднапрягся, будто выжимал гири по три пуда каждая. Наконец он вызвал в памяти пачку порнографических открыток, что с давних времен хранил в укромном местечке, и, перебирая мысленно самые непристойные, молился Богу: «Господи! Помоги!»
А женщина идеальной конструкции недвижно лежала рядом, предоставив ему как угодно мучиться над ней. Всей опустелой душой, всем изнывающим от бесплодной работы телом Юрий ненавидел ее – достигнутую и недоступную, – мечтая лишь о том, с каким наслаждением он выгонит ее вон, как только это будет возможно.
– Что, Юрий Михайлович, вы добились цели? – насмешливо спросила Марина. – Почему же вы медлите?
Юрий, не отвечая, зажмурился, хотя в полной темноте закрывать глаза было бесполезно.
Как это могло случиться, прокурор плохо понимал. Он стоял чинно, вместе со всеми, ожидая, когда будут пускать, и вдруг увидел, что толпа несет его, вращая по спирали – через площадь, к узкому, точно траншея, проходу.
Стоило добраться туда, и открывался прямой путь к центру города, где в цветах, на постаменте покоился усопший Хозяин. И прокурор по мере сил помогал тащить себя в этом направлении, хотя перебирать ногами в тесноте было так же затруднительно, как говорить с набитым ртом.
Но чем ближе и быстрее придвигался он к цели, тем больше его относило в сторону. А спираль, закручиваясь до предела, валила с ног.
Люди лезли друг через друга и, спотыкаясь, падали. На место одного опрокинутого вставало пятеро свежих, и борьба не затухала. Каждый стремился проникнуть в узкий, точно траншея, проход.
Прокурор был слишком солиден, чтобы принимать участие в свалке. Он не лез, не толкался, не произносил бранных слов. Но чья-то могучая рука, шириною во всю эту площадь, схватила его поперек тела, стиснула в кулаке, так что он едва не задохся, и, чуть приподняв над землей, пошла гвоздить направо и налево!
– Пусти! Мне больно! – стонал прокурор. – Здесь все свои. Они ни в чем не виноваты. Здесь много женщин, детей, есть даже инвалиды войны, что принесли тебе славу.
Но рука не выпускала его из цепких, намертво сжатых пальцев. Скорбя и ожесточаясь, она била и била им, как дубиной, воющую от боли толпу.
Спешить было некуда. Марина постояла у киоска, где продавались газеты, траурные, будто женщины с подведенными тушью ресницами. Потом, повернувшись спиной к надоедливой улице, разглядывала незажженную витрину косметического магазина.
Там, как в плохом зеркале, она увидела себя. По ней шагали люди, ехали троллейбусы, пронизанные флаконами духов и пирамидами разноцветного мыла.
– От всех этих средств красота портится, – думала она, посматривая исподлобья на свое отражение. Но лицо ее, затуманенное стыдом и злобой, истоптанное тенями прохожих, было еще достаточно красиво.
– Завтра же испробую аргентинскую губную помаду, – решила Марина.
Ему удалось уйти. Под грузовую машину, через ограду бульвара, ободрав ноги, без шапки… Бульвар был пуст и просторен.
– Девочку, девочку задавили! – донеслось сзади.
Там, в полутемном проулке, собрались успевшие выскользнуть. Они радовались, что легко отделались, поминали какую-то девочку:
– Задавили! Задавили!
– Это – не про мою. Моя – сама упала. Никто ее не давил. И стекла ей в очках раньше меня выбили, и возрастом она уж не девочка, а совершеннолетняя.
– Девочка, девочка, – упрямо твердили в толпе. – Задержать надо виновного… Под машину уполз… Чего рты разинули? Виновного, виноватого…
– Моя – сама виновата. Пускай не суется под ноги. Я сам упал. А виновных здесь нет. Без жертв не обойтись. Зато – во имя цели.
Идти дальше не было сил. Он прилег отдохнуть в теплый, как парное молоко, снег. По соседству, за сугробом, все еще искали виновного, толковали про неизвестную девочку:
– Может, это вредитель какой, диверсант, враг народа? Давку-то кто устроил? Милицию бы сюда! Следователя, прокурора! Судить таких надо! Судить!
ЭпилогВозле реки Колымы, за пригорком, мы копали канаву – Сережа, Рабинович и я.
Я прибыл в тот лагерь позже других, летом пятьдесят шестого. Повесть, для завершения которой не хватало лишь эпилога, стала известна в одной высокой инстанции. Подвела меня, как и следовало ожидать, упомянутая ранее драга, поставленная в канализационной трубе нашего дома. Черновики, что всякое утро я добросовестно пускал в унитаз, непосредственно поступали на стол к следователю Скромных. И хотя важное лицо, чей приказ я выполнил, может быть, недостаточно точно, к этому времени уже умерло и даже подвергалось переоценке со стороны широкой общественности, меня все-таки привлекли к дознанию за клевету, порнографию и разглашение государственной тайны.
Я не отпирался: улики были налицо. К тому же Владимир Петрович Глобов, вызванный в качестве свидетеля, представил документы, неопровержимо доказывающие полную мою виновность. Все, что я написал, как это установило следствие, являлось Плодом злого умысла, праздного вымысла и больного воображения.
Особое нарекание вызвал тот факт, что положительные герои (прокурор Глобов, адвокат Карлинский, домохозяйка Марина, двое в штатском и т. д.) не обрисованы здесь многогранно в их трудовой практике, а злопыхательски выставлены перед читателем нетипичными сторонами. Отрицательные же персонажи (детоубийца Рабинович, диверсант Сережа и его соучастница Катя, слишком поздно осознавшая свои ошибки и за это растоптанная ногами возмущенного народа), хоть и были наказаны по заслугам в моем клеветническом произведении, но не разоблачены до конца в своей реакционной основе.
Не рассчитывая на снисхождение, я просил только о том, чтобы мне разрешили, учтя критику, хотя б в эпилоге произвести некоторые коррективы, проливающие должный свет на моих персонажей. Мне позволили это сделать, но в процессе собственного перевоспитания, без отрыва от земляных работ, предусмотренных на Колыме.
Попав сюда, я вскоре пристроился к Сереже и Рабиновичу. Добиться, чтобы нас поселили в одной землянке и стерегли совместно, было нетрудно. После амнистии лагерь опустел. Нас, крупных преступников, здесь осталось каких-нибудь тысяч десять. Начальство смягчилось и разрешило создать ударную бригаду в составе трех человек, выделив нам персонального конвоира с хорошим автоматом.
Впрочем, в нашей бригаде по-ударному трудился один Сережа, полагавший, что необходимо способствовать приближению прекрасного будущего. Мы с Рабиновичем по старости лет от него отставали.
Сережа рьяно насаждал среди нас принципы новой морали. Пайку хлеба в 400 грамм, что я получал ежедневно, складывали с аналогичными пайками моих друзей. Всем этим хлебом заведовал у нас Рабинович, и, когда наступало время обеда, мы 1 кг 200 г делили на три части.
– Какая в этом польза? – удивлялся я. – Все равно каждый съедает свои 400 грамм и даже меньше, потому что Рабинович тайком откусывает по кусочку от чужих паек.
– Ничего, ничего! – подбадривал меня Сережа. – Недорога пайка, дорог принцип равного распределения продуктов.
Однажды, выгребая лопатой мерзлую землю, я улучил момент:
– Скажите, Сережа, что пишет из столицы ваш уважаемый папа?
Тот с напускным равнодушием передернул плечами:
– Мы не переписываемся, Сочинитель (меня за былую профессию прозвали здесь сочинителем). Бабушка сообщала как-то, что его повысили в должности.
– Вот видите, Сережа! – воскликнул я, радуясь поводу поговорить на волнующую меня тему. – Видите, каких высот достиг этот государственный деятель! Можете не сомневаться в моей искренности, я люблю вашего отца давней, неразделенной любовью. Мне дороги Емельян Пугачев, обернувшийся Александром Суворовым, грохот танков по булыжнику, бешеный рев радиорепродукторов – вся изысканная аляповатость героической нашей эпохи, что гордо шествует по земле, звеня орденами и медалями.
И если я, вопреки указаниям свыше, не защитил вашего папу своим щуплым телом, то, поверьте, я искал только случая свершить этот подвиг, а случай спасти вашего папу так и не вышел. Он сам всех спасал, сам всех преследовал. О, когда б его побивали каменьями! С какой радостью я умер бы за него и вместо него! Но его не побивали…
Наверное, мои излияния были неприятны Сереже, и он переменил разговор:
– Да, Сочинитель. Отец считает меня вероотступником. А вот мачеха, Марина Павловна, кто бы мог подумать! Вчера от нее получил посылку.
– Узнаю вас, русские женщины! – восхитился я, глотая слюнки. – Со времен декабристок! Княгиня Волконская, Трубецкая. Помните – у Некрасова: «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет». А в посылке-то что?
– Коробка шоколадных конфет с ликером.
– И все?
– Все.
Делать было нечего. Хорошо хоть с ликером. Мы подарили нашему конвоиру половину посылки, а сами, не вылезая из канавы, устроили роскошный пикник.
Как всегда в минуты отдыха, нас развлекал Рабинович. С ним последнее время творилось что-то странное. Может быть, он помешался из-за врачей-убийц, которых признали невинными. По их делу его осудили, но реабилитировать почему-то забыли. А скорее всего он просто-напросто с обычной еврейской хитростью прикидывался ненормальным, памятуя, что к душевнобольным относятся у нас снисходительно и частенько выпускают в сумасшедший дом.
Во всяком случае речи его с некоторых пор стали темны и невразумительны. Он все рассуждал о Боге, об истории, о каких-то целях и средствах. Иногда получалось очень смешно.
Вот и сейчас, доев последнюю шоколадку, он вытащил из-под ватника забавную железку, покрытую ржавчиной и землей.
– Нет, гражданин Сочинитель, как вам это нравится? – обратился он ко мне, бессмысленно улыбаясь.
– Археологическая находка! – обрадовался Сережа и тут же зафантазировал: – Здесь путешествовал в каком-нибудь шестнадцатом веке или даже раньше никому не известный Ермак. Быть может, – до самой Америки! Опередил Христофора Колумба! Надо – в музей, под стекло, для поддержания приоритета!
– Приоритет несомненен, однако начальству сдать придется, – соображал я. – Все-таки холодное оружие.
Это был меч, наполовину изъеденный сыростью, с массивной рукояткой в виде распятия.
– Как вам нравится? – вопрошал Рабинович. – Бога, обратите внимание, куда присобачили. К орудию смертоубийства – держалка! Скажете – нет? Был целью, а сделался средством. Чтобы хвататься сподручнее. А меч – в обратную сторону: был средством, стал целью. Переменялись местами. Ай-я-яй! Где теперь Бог, где меч? В извечной мерзлоте и меч, и Бог.
– Оставьте в покое ваши религиозные пережитки, – сказал я и опасливо отодвинулся (видно, недаром попал сюда этот гражданин Рабинович). – Всему миру известно – никакого Бога нет. Не в Бога нужно верить, а в диалектику.
Как он тут всполошился, этот хилый еврей, обстриженный под машинку, в рваных опорках, замазанных грязью, с ржавым мечом под мышкой.
– Да я что? Разве ж я спорю? Никогда в жизни!
Схватив меч в обе руки, он поднял его, как зонтик, и затыкал прямо в небо, нависшее над нашей канавой.
– Во имя Бога! С помощью Бога! Взамен Бога! Против Бога! – приговаривал он, будто натуральный безумец. – И вот Бога нет. Осталась одна диалектика. Скорее для новой цели куйте новый меч!
Я хотел ему возразить, как вдруг солдат, что предохранял нас от побега, проснулся на своем пригорке и закричал:
– Эй, вы, в канаве! Довольно чесать языком! Работать пора!
Мы дружно взялись за лопаты.
1956
ЛЮБИМОВ
ПредисловиеРасскажу я вам, товарищи, о городе Любимове, который древнее, быть может, самой Москвы и только по ошибке не сделался крупным центром. Может, проведи сюда вовремя железнодорожную ветвь или просверли подходящую нефтеносную скважину, и жизнь бы в городе Любимове забила фонтаном, и вырос бы на его месте целый Магнитогорск. Но обошли нашу местность пути развития, и состоит она из простых равнин, поросших невысокой растительностью, да болот, да болотистых лесоучастков, где водятся одни дикие зайцы и разная несъедобная птица.
Правда, подальше, за Мокрой Горой, сосредоточена знаменитая утка, годная для стрельбы, и говорят, в старину эту утку возами возили и за еду не считали. Но чтобы в нашем краю водились бизоны, или тапиры, или какие-нибудь жирафы со змеевидными шеями, так это уже и старики не помнят. И хотя доктор Линде продолжает всем доказывать, что однажды на вечерней заре повстречался ему вместо тетерева доисторический птеродактиль, все это вымысел, брехня и нету у нас ничего похожего. Это в Африке, действительно, живет еще в озере один птеродактиль – читал я в одном журнальчике. А доктор Линде если и встретил кого у Мокрой Горы, то это, наверное, была обыкновенная болотная выпь. Страшно она кричит и стонет из темноты, выпь.
Зато сам по себе город Любимов – ничего, веселый, и жители в нем развитые, интересующиеся, много комсомольцев и довольно густая интеллигентская прослойка. А в позапрошлый сезон – еще до событий – прислали из Ленинграда учительницу, Серафиму Петровну Козлову – преподавать иностранный язык в старших классах. Ее появление просто всех удивило. Во всяких скетчах, пикниках – ей первая скрипка. Бывало, на именинах хлопнет рюмку шипучки, взвизгнет, побледнеет и сейчас же – нож в зубы, прямо за лезвие, и пошла по всем правилам выбивать лезгинку, только локти летают.
Но ничего такого себе не позволяла: уж очень была гордая. По ее недоступности доктор Линде чуть с ума не сошел. «Спорю, – говорит, – на две дюжины пива, что я с этой феей в течение двух вечеров войду в интимное положение». И проиграл. Выпили мы пиво, посмеялись. Самое большее, чего он достиг, так это ручку потрогать. И то – один кончик, полтора ноготка.
Я один раз тоже ее зондировал, из спортивного интереса. Приходит Серафима Петровна в городскую библиотеку и спрашивает скучающим голосом чего-нибудь почитать. Поглядел я на нее проницательно и отвечаю:
– Не хотите ли интересный роман Ги де Мопассана «Милый друг»? Очень развратный роман из французской жизни…
Она зевнула, потянулась, так что все груди выпятились, и говорит:
– Нет, спасибо, что-то не хочется. Мне бы, – говорит, – Фейхтвангера, либо Хемингуэя…
Я даже крякнул.
– Что вы! – шепчу, – у нас такого не водится. Мы с этой гнилью покончили в сорок седьмом. Инструкция была из центра, насчет Фейхтвангера.
– Разве? а я не знала. Дайте тогда, пожалуйста, «Спартак» Джованьоли. Люблю перед сном погрузиться в приключенческую тематику.
– Вот это можно, – говорю. – Этого сколько угодно. «Спартака» в нашем городе целых два экземпляра…
И злюсь на себя ужасно, прямо до исступления. Ведь я Серафиме этой в отцы гожусь. Читал я ее Фейхтвангера, и Хемингуэя читал. Ничего особенного. И женщин таких, как она, я за жизнь свою перепробовал, может, человек пятьдесят. Даже таких случалось, которые шляпки носят. А вот с ней говорю и теряюсь, и глаза вниз опускаются. А все потому, что – ленинградка, с законченным образованием. Эх, провинция, провинция!…
Между прочим, также имеются памятники архитектуры. Бывший монастырь эпохи средневековья. После революции, в 1926 году, когда святых отцов выслали в Соловки исправительным трудом заниматься, прикатил к нам профессор для научного обследования, как все это было на самом деле. Целое лето мерили и в земле ковырялись, мумию хотели найти. Мумия служила у них для отвода глаз. Золото – вот чего они докапывались под церковными плитами, титулованный металл. Берешь в руки – имеешь вещь. Но разгадать им тайну клада не посчастливилось. Отрыли голый скелет одного монаха с кабаньими клыками вместо зубов, с тем и уехали.
Много у нас народу тогда интересовалось про те клыки у скелета и того профессора и лекцию бесплатно прослушать – как образовалась земля из солнца и откуда возник животный, растительный мир. Я тоже в эту сторону сделал небольшую прогулку. Повязал, помню, шелковый пояс с кистями, соломенную шляпу надел. Не торопясь, подхожу, здороваюсь. Приподнял вежливо соломенную шляпу: «Здравствуйте, – говорю. – Ну как идут вперед ваши научные розыски?»
А профессор – обыкновенный такой, простенький, в резиновых тапочках, сразу не догадаешься, что профессор, – ласково на меня смотрит и серебристую бородку почесывает, а на старческой ручке у него обручальное кольцо. Эге, думаю, царский режим! Снял из уважения соломенную шляпу, стою, обмахиваюсь, как веером, улыбаюсь. Вдруг сам делает ко мне шаг:
– Скажите, молодой человек (мне в ту пору еще тридцати не было), – где тут у вас в старое время историческая часовня стояла и куда она исчезла, не могу понять?
И когда я, указав на чистое место, разъяснил ему подробно, как часовенку нашу взорвали на воздух в период борьбы с безграмотностью, потому что уж очень ее чтили и скапливались народные массы, в основном женщины, даже имелись факты случайного совпадения, когда чудесным способом исцелился один слепец еще до революции, да не хватило динамиту, пришлось вручную доламывать, думали пекарню поставить, к Рождеству сгорел председатель, у Марьямова Егора Тихоновича отсохла одна рука, а двух других взрывателей случайно убило в момент взрыва динамитной волной, и через год Андрюшу Пасечника, который всех подговаривал, настигло бревном по голове на лесозаготовке, привезли его домой, к утру помер, – поглядел еще более ласково и говорит:
– Вам, молодой человек, надлежит все это записывать в хронологическом порядке в отдельную тетрадь. Получится правдивая летопись из жизни вашего города, и войдет город Любимов в историю человечества. Это может пригодиться для пользы дела, и ты прославишься навеки, словно какой-нибудь Пушкин…
Поговорили мы так с профессором и разошлись. Я тогда по малолетству не придал его словам буквального значения: все барышни на уме, голые задницы и всякий флирт, самоучитель игры на гитаре в двадцать пять уроков. Велосипед. Оглянуться не успел, смотрю – из-под волос лысина показалась, вдовец, дочка Ниночка замуж выскочила, и нет уже в душе прежней любви к велосипедному спорту.
Начал я понемногу задумываться. К чему, думаю, вся эта суета? Для чего живет и борется бессознательный человек, если – возьми любую книгу, и с первой же страницы ты можешь завести себе и новую жену и детей, уехать в другой город, испытать массу ярких впечатлений, не подвергая притом свое здоровье непосредственной опасности? Ведь чем хороша книга? Пока ты ее читаешь и твоя душа витает где-то там, плавает на корабле под парусами, фехтует на шпагах, страдает и облагораживается, в это время тело твое сидит на месте и отдыхает, и даже может незаметно покуривать папироску и прихлебывать из стакана прохладительные напитки. Мы забываем себя, мы превращаемся в Спартака, в короля Ричарда Львиное Сердце из романа Вальтера Скотта, но в то же самое мгновение ничем, ну ничем не рискуем за эти самовольные отлучки и политические шаги. И, вспомнив про свою обеспеченность, мы сладко потягиваемся…
Одно лишь бывает горько – когда писатель пускается вдруг в фантазию. Ты тут сидишь, переживаешься у тебя, может быть, мурашки по хребту бегают, а он, оказывается, все это из головы придумал. Нет, уж если взялся писать, так пиши про то, что сам видел или хотя бы слышал из проверенных источников. Чтобы читательская душа, путешествуя по страницам, не портила понапрасну драгоценное зрение, но получала бы надежные и полезные сведения для внутреннего развития. Она жить хочет, душа-то, жить и богатеть, высасывая глазами из книги чужую теплую кровь, а не пустой воздух.
К чтению я пристрастился, когда начал заведовать городской читальней. Сперва – от нечего делать, потом – втянулся. Потом сам попробовал, стихами. Вижу: получается, даже в рифму. Но все мне как будто чего-то недостает, а чего – и сам не пойму. Тут и припомнился мне профессор, приезжавший в Любимов в 1926 году. Эх, думаю, случись в нашем городе какая-нибудь история – ну пожар хотя бы или судебное следствие, – я бы сейчас же ее на бумаге увековечил для будущего потомства. Посетителей у меня не так уж много, разве что доктор Линде заглянет поговорить о ходе науки, да припрется инструктор из райкома посмотреть, что нынче делается в газетах для увеличения поголовья скота, да – бывало – придет и сядет тихо в сторонке еще один посетитель, про которого я пока говорить не буду, потому что не подоспел еще срок о нем говорить… Здесь он с ней и подружился, с Серафимой Петровной Козловой, здесь, в моем присутствии, все и началось… Но помолчим!
Прихожу я однажды в читальню…
Нет, не так!
Однажды выхожу я из дому…
Нет, не так!
До чего же трудно бывает написать первую фразу, после которой все должно начаться. Потом будет легче. Потом, я уже знаю, дело придет, как по маслу, поспевай только переворачивать исписанные листы да проставлять на свежей страничке порядковый номер. Пишешь и не понимаешь, что с тобой происходит и откуда берутся все эти слова, которых ты и не слыхивал никогда и не думал их написать, а они сами вдруг вынырнули из-под пера и поплыли, поплыли гуськом по бумаге, как какие-нибудь утки, как какие-нибудь гуси, как какие-нибудь чернокрылые австралийские лебеди…
Порой такое напишешь, что страх охватывает и выпадает из пальцев самопишущее перо. Не я это! Честное слово, не я! Но перечтешь, и видишь: все правильно, все так и было… Господи! Да что же это такое? Нету в этом деле моего прямого участия! Может, как и весь этот милый заколдованный город, я только пушен в ход чьей-то незримой рукой?…
Если призовут меня к ответу грозные судьи, закуют мои ручки и ножки в железные кандалы, – заранее предупреждаю: я от всего отрекусь, как пить дать, отрекусь! Эх! – скажу – граждане судьи! Оплели вы меня, запутали. Стреляйте, если хотите, но я не виновен!
Может, я потому и медлю, что мне жить хочется? Может, первая фраза уже давно сидит в моей запутанной голове, а я просто притворяюсь, дурака валяю и время тяну? Пожить бы еще немножко. Покурить, попить бы пиво. Книжечку почитать в тишине, в безопасности. Читать – это вам не писать. Сходить бы на рыбалку. В бане попариться. Поговорить с доктором Линде насчет птеродактилей…
Ну вот опять! Откуда залетело сюда чуждое нам слово? Я его и произносить-то не умею, птеродактиля этого, и говорил ведь – не водится в наших краях ничего такого. Кыш, ты! Кыш! Лети прочь, гадина!
…Выхожу я однажды на крылечко и вижу…
Нет, погодите. Еще рано. Во-первых, почему – «я»? и почему – «выхожу»? Что это за дурная привычка во все самому соваться! И не я это выходил тогда на крылечко, а он, он, Леня Тихомиров – главный наш механик по перетягиванию велосипедов. Во-вторых, все эти подробности, ужасно они мешают. Если появилось крылечко, то, значит, надо описывать – каким оно было, крылечко, – высоким или низеньким, и не с резными ли столбиками, а уж если с резными, – то пошло и пошло, и сам не заметишь, как совсем про другое рассказываешь.
Чтобы не распыляться, в исторических книгах и летописях (так уж заведено) устраиваются особые сноски, расположенные внизу, под страницей. Зыркаешь туда глазами время от времени и все воспринимаешь. И я тоже снизу приделаю эти сноски, для читательского облегчения. Каждый читатель может туда спуститься и, немного передохнув, узнать о подробностях или еще о чем. А кто не желает, или некогда, или ему надо побыстрее понять главное содержание, тот пусть эти второстепенные сносочки спокойненько пропускает и шпарит дальше, без передышки, сколько влезет.
Итак, приступим [15]15
Это было 1 Мая 1958 г.
[Закрыть].
Ох, и страшно, голова кругом идет [16]16
Семь бед – один ответ.
[Закрыть].
Тянет меня, понимаете, тянет, словно горького пьяницу, и подкатываются к самому сердцу безответственные слова.
Ну, поехали. Вперед! Начинаю [17]17
Господи, благослови!
[Закрыть]…