Текст книги "Петербург. Стихотворения (Сборник)"
Автор книги: Андрей Белый
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 41 страниц)
Вдруг Аполлон Аполлонович окончательно завертелся между двумя пузатыми сюртуками, принадлежащими поповичу и умеренному государственному изменнику, как будто его обоняние различило так явственно дурной запах от ног; но такое волнение именитого мужа происходило вовсе не от раздражения обонятельных центров; такое волнение произошло от внезапного потрясения чувствительной ушной перепонки: в это время тапер опять упал пальцами на рояль, а всякие звуковые созвучия и всякие прохождения мелодии сквозь сеть гармонических диссонансов слуховой аппарат Аполлона Аполлоновича воспринимал, как бесцельные скрежетания по стеклу, по крайней мере, десятка ногтей.
Аполлон Аполлонович Аблеухов повернулся всем корпусом; и – там, там, он увидел конвульсии уродливых ног, принадлежащих компании государственных преступников: виноват: танцующей молодежи; среди этих дьявольских танцев внимание его поразило то же все домино, развернувшее в танце кровавый атлас.
Аполлон Аполлонович тщетно пытался припомнить, где видел он все эти жесты. И припомнить не мог.
А когда к нему почтительно подлетел сладенький и на вид паршивенький господинчик, то Аполлон Аполлонович оживился до крайности, вычертив рукой приветственный треугольник в пространстве.
Дело в том, что паршивенький господинчик, презираемый всеми, был одной, так сказать, необходимой фигурой: ну, само собой разумеется, – фигурою переходного времени, существование которой Аполлон Аполлонович в принципе порицал, существованье которой в пределах законности было, конечно, плачевно, но… что поделаете? необходимо, удобно и… во всяком случае раз фигура – существовала, то с ней приходилось мириться. В паршивеньком господинчике, если принять во внимание затруднительность его положения, было то хорошо, что паршивенький господинчик, зная цену себе, не заносился нисколько; не рядился шумихою праздно пущенных фраз, как вот этот профессор; не стучал неприличнейшим образом по столу кулаком, как вот этот редактор. Сладенький господинчик, так себе, молчаливо обслуживал разнообразные ведомства, состоя в одном ведомстве. Аполлон Аполлонович поневоле ценил господинчика, ибо он на равной ноге с чиновниками или просто людьми общества не пытался стоять – словом, был паршивенький господинчик откровенным лакеем. Что ж такое? С лакеями Аполлон Аполлонович был отменно учтив: прослужив в аблеуховском доме, ни один лакей не имел еще повода к жалобам.
И Аполлон Аполлонович с подчеркнутой вежливостью погрузился с фигуркою в обстоятельный разговор.
То, что вынес он из этого разговора, его поразило, как громом: кровавое, неприятное домино, шут гороховый, о котором подумал он только что, по словам подсевшего господинчика, оказалось… Нет, нет (Аполлон Аполлонович сделал гримасу, будто он увидел, как режут лимон и как режущий ножик окисляется в соке) – нет, нет: домино оказалось родным его сыном!..
Подлинно, уж родной ли ему его сын? Его родной сын может, ведь, оказаться просто-напросто сыном Анны Петровны, благодаря случайному, так сказать, преобладанию в жилах матерней крови; а в матерней крови – в крови Анны Петровны – оказалась же по точнейшим образом наведенным справочкам… поповская кровь (эти справочки Аполлон Аполлонович навел после бегства супруги)! Вероятно, поповская кровь изгадила незапятнанный аблеуховский род, подарив именитого мужа просто гаденьким сыном. Только гаденький сын – настоящий ублюдок – мог проделывать подобные предприятия (в аблеуховском роде со времен переселения в Россию киргизкайсака, Аб-Лая, – со времен Анны Иоанновны – ничего подобного не было).
Всего более поразило сенатора то обстоятельство, что гадкое, так скакавшее домино (Николай Аполлонович) имело, как докладывал господинчик, и гадкое прошлое, что об этих гадких повадках писала жидовская пресса; тут Аполлон Аполлонович решительным образом пожалел, что все эти дни не удосужился он пробежать «Дневника происшествий», в одном ни с чем не сравнимом месте он имел только время, чтоб ознакомиться с передовицами, принадлежащими перу умеренных государственных преступников (передовицы же преступников неумеренных Аполлон Аполлонович не читал).
Аполлон Аполлонович переменил положение тела: быстро он встал и хотел пробежать в соседнюю комнату для розыска домино, но оттуда, из комнаты, быстро-быстро к нему подлетел бритенький гимназистик, затянутый в сюртучную пару; и ему рассеянно Аполлон Аполлонович чуть не подал руки; бритенький гимназистик при ближайшем осмотре оказался сенатором Аблеуховым: с разбегу Аполлон Аполлонович чуть не кинулся в зеркало, спутавши расположение комнат.
Аполлон Аполлонович переменил положение тела, повернув спину зеркалу; и – там, там: в комнате, промежуточной меж гостиной и залой, Аполлон Аполлонович вновь увидел подлое домино (ублюдка), погруженное в чтение какой-то (вероятно, подлой) записки (вероятно, порнографического содержания). И Аполлон Аполлонович не имел достаточно мужества, чтоб уличить сына.
Аполлон Аполлонович не раз менял положение совокупности сухожилий, кожи, костей, именуемых телом, и казался маленьким египтянином. С неумеренной нервностью потирал свои ручки, подходил многократно к карточным столикам, обнаружив внезапно чрезвычайную вежливость, чрезвычайное любопытство относительно весьма многообразных предметов: у статистика Аполлон Аполлонович осведомлялся некстати об ухабах Ухтомской волости Площегорской губернии; у земского ж деятеля Площегорской губернии он осведомился о потреблении перца на острове Ньюфаундленде. Профессор статистики, тронутый вниманием именитого мужа, но не сведущий вовсе в ухабном вопросе Площегорской губернии, обещал прислать особе первого класса одно солидное руководство о географических особенностях всей планеты Земли. Земский же деятель, неосведомленный в вопросе о перце, лицемерно заметил, будто перец потребляется ньюфаундлендцами в огромном количестве, что есть факт постоянный для всех конституционных стран.
Скоро до слуха Аполлона Аполлоновича докатились какие-то конфузливо возникшие шепоты, шелестение и кривые смешки; Аполлон Аполлонович явно заметил, что конвульсия танцующих ног прекратилась внезапно: на одно мгновение успокоился его взволнованный дух. Но потом опять заработала голова его с ужасающей ясностью; роковое предчувствие всех этих беспокойно текущих часов подтвердилось: сын его, Николай Аполлонович, ужаснейший негодяй, потому что только ужаснейший негодяй мог вести себя таким отвратительным образом: в продолжение нескольких дней надевать красное домино, в продолжение нескольких дней подвязывать маску, в продолжение нескольких дней волновать жидовскую прессу.
Аполлон Аполлонович сообразил с решительной ясностью, что пока плясали там в зале – офицеры, барышни, дамы с абитуриентами учебно-воспитательных заведений, его сын, Николай Аполлонович, доплясался до… Но Аполлон Аполлонович так и не мог привести к отчетливой ясности мысль, до чего именно доплясался Николай Аполлонович: Николай Аполлонович все же был его сыном, а не просто, так себе… – особой мужского пола, прижитой Анной Петровною, может быть, черт знает – где; у Николая Аполлоновича были, ведь, уши всех Аблеуховых – уши невероятных размеров, и притом оттопыренные.
Эта мысль об ушах чуть смягчила гнев Аполлона Аполлоновича: Аполлон Аполлонович отложил намеренье выгнать сына из дома, не наведя точнейшего следствия о причинах, заставивших сына носить домино. Но во всяком случае Аполлон Аполлонович теперь лишался поста, от поста он должен был отказаться; он не мог принять поста, не отмывши позорных, честь дома порочащих пятен в поведении сына (как-никак – Аблеухова).
С этою плачевною мыслью и с кривыми устами (будто он высосал бледно-желтый лимон) Аполлон Аполлонович подал всем палец и стремительно побежал из гостиной в сопровождении хозяев. И когда, пролетая по залу, в совершеннейшем ужасе озирался он по направлению стен, находя пространство освещенного зала чрезмерно огромным, то он явственно видел: кучечка седобровых матрон расшепталась язвительно.
До слуха Аполлона Аполлоновича долетело одно только слово:
– «Цыпленок».
Аполлон Аполлонович ненавидел вид безголовых, ощипанных цыплят, продаваемых в лавках.
Как бы то ни было, Аполлон Аполлонович пробежал стремительно зал. В совершенной наивности он, ведь, не ведал, что в шепчущем зале нет уже ни единой души, для которой осталось бы тайной, кто такое красное, здесь недавно плясавшее домино: Аполлону Аполлоновичу так-таки не сказали ни слова о том обстоятельстве, что сын его, Николай Аполлонович, за четверть часа перед тем бросился в неприличное бегство вдоль зала, где теперь с такою явной поспешностью пробегал и он сам.
Письмо
Николай Аполлонович, пораженный письмом, пробежал за четверть часа до сенатора мимо веселого контреданса. Как он вышел из дома, он совершенно не помнил. Он очнулся в полной прострации перед подъездом Цукатовых; продолжал там стоять в сплошном темном сне, в сплошной темной слякоти, машинально считая количество стоявших карет, машинально следя за движением кого-то печального, длинного, распоряжавшегося порядком: это был околоточный надзиратель.
Вдруг прошелся печальный и длинный мимо носа Николая Аполлоновича: Николая Аполлоновича вдруг обжег синий взор; околоточный надзиратель, разгневанный на студента в шинели, тряхнул белольняной бородкою: поглядел и прошел.
Совершенно естественно тронулся с места и Николай Аполлонович в сплошном темном сне, в сплошной темной слякоти, сквозь которую поглядело упорно рыжее пятно фонаря: из тумана в пятно сверху мертвенно пала кариатида подъезда над острием фонаря, да в пятне выступал кусочек соседнего домика; домик был черный, одноэтажный, с полукруглыми окнами и с резьбой деревянных мелких скульптур.
Но едва Николай Аполлонович тронулся, как он равнодушно заметил, что ноги его совершенно отсутствуют: бестолково захлюпали в луже какие-то мягкие части; тщетно он пытался с теми частями управиться: мягкие части не повиновались ему; с виду они имели всю видимость очертания ног, но ног он не слышал (ног не было). Николай Аполлонович опустился невольно на приступочке черного домика; просидел так с минуту, запахнувшись в шинель.
Это было естественно в его положении (все его поведенье было совершенно естественно); так же естественно распахнул он шинель, обнаруживши красное пятно своего домино; так же естественно закопался в карманах, вытащил мятый конвертик, перечитывал снова и снова содержание записки, стараясь в ней отыскать след простой шутки или след издевательства. Но следов того и другого не мог отыскать он…
«Помня ваше летнее предложение, мы спешим вас, товарищ, уведомить, что очередь ныне за вами; и вот вам немедленно поручается приступить к совершению дела над…» далее Николай Аполлонович не мог прочитать, потому что там стояло имя отца – и далее: «Нужный вам материал в виде бомбы с часовым механизмом своевременно передан в узелке. Торопитесь: время не терпит; желательно, чтобы все предприятие было исполнено в ближайшие дни»… Далее – следовал лозунг: Николаю Аполлоновичу в одинаковой степени были знакомы и лозунг, и почерк. Это писал – Неизвестный: неоднократно он получал записки от того Неизвестного.
Сомнения не было никакого.
У Николая Аполлоновича повисли руки и ноги; нижняя губа Николая Аполлоновича отвалилась от верхней.
С самого рокового момента, как какая-то дама подала ему смятый конвертик, Николай Аполлонович все старался как-нибудь уцепиться за простые случайности, за посторонние совершенно праздные мысли, что как стаи выстрелом спугнутых оголтелых ворон снимаются с суковатого дерева и начинают кружиться – туда и сюда, туда и сюда, до нового выстрела; как кружились в его голове совершенно праздные мысли, например: о количестве книжек, вмещаемых полкою его книжного шкафа, об узорах оборки, которой обшита нижняя юбочка какой-то им любимой прежде особы, когда эта особа кокетливо выходила из комнаты, приподняв чуть-чуть юбочку (что особа эта – Софья Петровна Лихутина, и не вспомнилось как-то).
Николай Аполлонович все старался не думать, старался не понимать: думать, понять – разве есть понимание этого; это – пришло, раздавило, ревело; если ж подумать – прямо бросишься в прорубь… Что тут подумаешь? Думать нечего тут… потому что это … это … Ну, как это?..
Нет, никто тут не в силах подумать.
В первую минуту по прочтении записки в душе его что-то жалобно промычало: промычало так жалобно, как мычит кроткий вол под ножом быкобойца; в первую минуту отыскал он взором отца; и отец показался ему просто так себе, так себе: показался маленьким, стареньким – показался бесперым куренком; ему стало тошно от ужаса; в душе его опять что-то жалобно промычало: так покорно и жалобно.
Тут он бросился вон.
А теперь Николай Аполлонович все старался цепляться за внешности: вон – кариатида подъезда; ничего себе: кариатида… И – нет, нет! Не такая кариатида – ничего подобного он никогда не видал; виснет над пламенем. А вон – домик: ничего себе – черный домик.
Нет, нет, нет!
Домик неспроста, как неспроста и все: все сместилось в нем, сорвалось, сам с себя он сорвался; и откуда-то (неизвестно откуда), где он не был еще никогда, он глядит!
Вот и ноги – ничего себе ноги… Нет, нет! Не ноги – совершенно мягкие незнакомые части тут праздно болтаются.
Но попытка Николая Аполлоновича уцепиться за посторонние мысли и мелочи как-то сразу оборвалась, когда подъезд того высокого дома, где только что он безумствовал, стал шумно распахиваться и оттуда повалила кучка за кучкой; тронулись там в тумане кареты, тронулись по бокам огни фонарей. Николай Аполлонович с усилием тронулся с приступочки черного домика, Николай Аполлонович завернул в пустой закоулок.
Закоулок был пуст, как и все: как там вверху пространства; так же пуст, как пуста человеческая душа. На минуту Николай Аполлонович попытался вспомнить о трансцендентальных предметах, о том, что события этого бренного мира не посягают нисколько на бессмертие его центра и что даже мыслящий мозг лишь феномен сознания; что поскольку он, Николай Аполлонович, действует в этом мире, он – не он; и он – бренная оболочка; его подлинный дух-созерцатель все так же способен осветить ему его путь: осветить ему его путь даже с этим; осветить даже… это … Но кругом встало э т о: встало заборами; а у ног он заметил: какую-то подворотню и лужу.
И ничто не светило.
Сознание Николая Аполлоновича тщетно тщилось светить; оно не светило; как была ужасная темнота, так темнота и осталась. Испуганно озираясь, как-то жалко дополз он до пятна фонаря; под пятном лепетала струя тротуара, на пятне пронеслась апельсинная корочка. Николай Аполлонович опять принялся за записочку. Стаи мыслей слетели от центра сознания, будто стаи оголтелых, бурей спугнутых птиц, но и центра сознания не было: мрачная там прозияла дыра, пред которой стоял растерянный Николай Аполлонович, как пред мрачным колодцем. Где и когда он стоял подобным же образом? Николай Аполлонович силился вспомнить; и вспомнить не мог. И опять принялся за записочку; стаи мыслей, как птицы, низверглись стремительно в ту пустую дыру; и теперь копошились там какие-то дряблые мыслишки.
«Помня ваше летнее предложение», перечитывал Николай Аполлонович и старался к чему-то придраться. И придраться не мог.
«Помня ваше летнее предложение»… Предложение действительно было, но о нем он забыл: он однажды как-то и вспомнил, да потом нахлынули эти события только что миновавшего прошлого, нахлынуло домино; Николай Аполлонович с изумлением окинул недавнее прошлое и нашел его просто неинтересным; там была какая-то дама с хорошеньким личиком; впрочем, так себе, – дама, дама и дама!..
Стаи мыслей вторично слетели от центра сознания; но центра сознания не было; пред глазами была подворотня, а в душе – пустая дыра; над пустою дырой задумался Николай Аполлонович. Где и когда он стоял подобным же образом? Николай Аполлонович силился вспомнить; и – вспомнил: он подобным же образом стоял в сквозняках приневского ветра, перегнувшись через перила моста, и глядел в зараженную бациллами воду (ведь, все и пошло с этой ночи: ужасное предложение, домино и вот…). Вот: Николай Аполлонович стоял, согнувшись так низко, продолжая читать записку ужасного содержания (все это – было когда-то: было множество раз).
«Мы спешим вас уведомить, что очередь ныне за вами», читал Николай Аполлонович. И обернулся: за спиною его раздавались шаги; какая-то непокойная тень двусмысленно замаячила в сквозняках закоулка. Николай Аполлонович за своими плечами увидел: котелок, трость, пальто, бороденку и нос.
Николай Аполлонович пошел навстречу прохожему, выжидательно вглядываясь; и увидел котелок, трость, пальто, бороденку и нос; все то проходило, не обратило никакого внимания (только слышался шаг да билось разрывчато сердце); на все то Николай Аполлонович обернулся и глядел за собой в грязноватый туман – туда, куда стремительно проходили: котелок, трость и уши; долго еще он стоял изогнувшись (и все то – было когда-то), раскрывая рот неприятнейшим образом и во всяком случае представляя собою довольно смешную фигуру безрукого (он был в николаевке) с так нелепо плясавшим по ветру шинельным крылом… Разве можно было с его близорукостью рассмотреть что бы то ни было, кроме края забора?
И вернулся он к чтению.
«Нужный вам материал в виде бомбы с часовым механизмом своевременно передан в узелке…» Николай Аполлонович к этой фразе придрался: нет, не передан, нет, не передан! И придравшись, он ощутил нечто вроде надежды, что все это – шутка… Бомба?.. Бомбы нет у него?!. Да, да – нет!!
………………………
В узелке?!
………………………
Тут припомнилось все: разговор, узелок, подозрительный посетитель, сентябрьский денек, и все прочее. Николай Аполлонович явственно вспомнил, как он взял узелочек, как его засунул он в столик (узелочек был мокрый).
Тут только Николай Аполлонович впервые сумел осознать весь ужас своего положения. Как же так, как же так? И впервые его охватил невыразимый испуг: он почувствовал острое колотье в сердце: край подворотни пред ним завертелся; тьма объяла его, как только что его обнимала; его «я» оказалось лишь черным вместилищем, если только оно не было тесным чуланом, погруженным в абсолютную темноту; и тут, в темноте, в месте сердца, вспыхнула искорка… искорка с бешеной быстротой превратилась в багровый шар: шар – ширился, ширился, ширился; и шар лопнул: лопнуло все… Николай Аполлонович очнулся: непокойная тень оказалась вторично поблизости: котелок, трость и уши; то какой-то паршивенький господинчик с бородавкой у носа (позвольте: как будто он только что господинчика видел; как будто он видел господинчика на балу; как будто бы господинчик в гостиной там стоял перед тем, стареньким, потирая ручонками) – паршивенький господинчик с бородавкой у носа остановился в двух шагах от него перед старым забором – за естественною нуждою; но, став перед старым забором, он лицо повернул к Аблеухову, щелкнул как-то губами и чуть-чуть усмехнулся.
– «Верно с бала?»
– «Да, с бала…»
Николай Аполлонович был застигнут врасплох; да и что ж тут такого: быть на балу еще не есть преступление.
– «Я уж знаю…»
– «Вот как? Почему же вы знаете?»
– «Да у вас под шинелью виднеется, как бы это сказать: ну – кусок домино».
– «Ну да, домино…»
– «И вчера он виднелся…»
– «То есть, как вчера?»
– «У Зимней Канавки…»
– «Милостивый государь, вы забываетесь…»
– «Ну, полноте: вы и есть домино».
– «То есть, какое такое?»
– «Да – то самое».
– «Не понимаю вас: и во всяком случае странно подходить к неизвестному вам человеку…»
– «И вовсе не к неизвестному: вы Николай Аполлонович Аблеухов: и еще вы – Красное Домино, о котором пишут в газетах…»
Николай Аполлонович был бледней полотна:
– «Послушайте», – протянул он руку к сладкому господинчику, – «послушайте…»
Но господинчик не унимался:
– «Я и батюшку вашего знаю, Аполлона Аполлоновича: только что имел честь с ним беседовать».
– «О, поверьте мне», – заволновался Николай Аполлонович, – «это все какие-то поганые слухи…»
Но окончив естественную нужду, господинчик медленно отошел от забора, застегнул пальтецо, фамильярно засунул в карман свою руку и значительно подмигнул:
– «Вам куда?»
– «На Васильевский Остров», – брякнул Николай Аполлонович.
– «И мне на Васильевский: вот – попутчики».
– «То есть мне – на набережную…»
…………………….
– «Видно вы сами не знаете, куда следует вам», – усмехнулся паршивенький господинчик, – «и по этому случаю – забежим в ресторанчик».
Закоулок бежал в закоулок: закоулки вывели к улице. По улице пробегали обыденные обыватели в виде черненьких, беспокойных теней.
Попутчик
Аполлон Аполлонович Аблеухов, в сером пальто и в высоком черном цилиндре, с лицом, напоминающим серую, чуть подернутую зеленью замшу, как-то испуганно выскочил в открытую подъездную дверь, дробным шагом сбежал с подъездных ступенек, оказавшись вдруг на промокшем и скользком крыльце, затуманенном сыростью.
Кто-то выкрикнул его имя и на этот почтительный выкрик черное очертанье кареты из рыжеющей мглы вдвинулось в круг фонаря, подставляя свой герб: единорога, прободающего рыцаря; только что Аполлон Аполлонович Аблеухов, согнувши углом свою ногу, чтобы ею опереться о подножку кареты, изобразил в сыроватом тумане египетский силуэт, только что собрался он прыгнуть в карету и улететь вместе с ней в сыроватый туман тот, как подъездная дверь за ним распахнулась; паршивенький господинчик, только что перед тем открывший Аполлону Аполлоновичу правдивую, но прискорбную истину, показался на улице; он, на нос надвинувши котелок, затрусил прочь налево.
Аполлон Аполлонович опустил тогда свою углом поднятую ногу, прикоснулся краем перчатки к борту цилиндра и дал сухой приказ оторопевшему кучеру: возвращаться домой без него. После Аполлон Аполлонович совершил невероятный поступок; такого поступка история его жизни не знала лет уж пятнадцать: сам Аполлон Аполлонович, недоуменно моргая и прижав руку к сердцу, дабы умерить одышку, побежал вдогонку за ускользавшей в тумане спиной господинчика; примите же во внимание один существенный факт: нижние оконечности именитого мужа были миниатюрны до крайности; если вы примете во внимание этот существенный факт, вы поймете, конечно, что Аполлон Аполлонович, помогая себе, стал в беге размахивать ручкою.
Сообщаю эту драгоценную черточку в поведении недавно почившей особы первого класса единственно во внимание к многочисленным собирателям материалов его будущей биографии, о которой, кажется, так недавно писали в газетах.
Ну, так вот.
Аполлон Аполлонович Аблеухов совершил два невероятнейших отступления от кодекса своей размеренной жизни; во-первых: не воспользовался услугой кареты (принимая во внимание его пространственную болезнь, это можно назвать действительным подвигом); во-вторых: в буквальнейшем, а не переносном смысле понесся он темною ночью по безлюднейшей улице. А когда с него ветер сбил высокий цилиндр, когда Аполлон Аполлонович Аблеухов сел на карачки над лужею для извлечения цилиндра, то вдогонку убегающей куда-то спине он надтреснутым голосом закричал:
– «Мм… Послушайте!..»
Но спина не внимала (собственно, не спина – над спиной бегущие уши).
– «Остановитесь же… Павел Павлович!»
Там мелькающая спина остановилась, повернула там голову и, узнавши сенатора, побежала навстречу (не спина побежала навстречу, а ее обладатель – господин с бородавкою). Господин с бородавкою, увидев сенатора на карачках пред лужею, изумился до крайности и принялся вылавливать из лужи плывущий цилиндр.
– «Ваше высокопревосходительство!.. Аполлон Аполлонович! Какими судьбами?.. Вот-с, извольте получить» (с этими словами паршивенький господинчик подал именитому мужу высочайший цилиндр, предварительно вытертый рукавом пальто господинчика).
– «Ваше высокопревосходительство, а ваша карета?..»
Но Аполлон Аполлонович, надевая цилиндр, прервал излияния.
– «Ночной воздух полезен мне…»
Оба они направились в одну сторону: на ходу господинчик старался совпасть в шаге с сенатором, что было воистину невозможно (шажки Аполлона Аполлоновича можно б было рассматривать под стеклом микроскопа).
Аполлон Аполлонович поднял глаза на попутчика: проморгал и сказал – сказал с видимым замешательством.
– «Я… знаешь-тили» (Аполлон Аполлонович и на этот раз ошибся в окончании слова)…
– «Да-с?» – насторожился тут господинчик.
– «Я знаете ли… хотел бы иметь точнейший ваш адрес, Павел Павлович…»
– «Павел Яковлевич!..» – робко поправил попутчик.
– «Виноват, Павел Яковлевич: у меня, знаете ли, плохая память на имена…»
– «Ничего-с, помилуйте: ничего-с».
Паршивенький господинчик подумал лукаво: это он все о сыне… Тоже хочется знать… а спросить-то и стыдно…
– «Ну, вот-с, Павел Яковлевич: так давайте мне адрес».
Аполлон Аполлонович Аблеухов, расстегнувши пальто, достал свою записную книжечку, переплетенную в кожу павшего носорога; оба стали под фонарем.
– «Адрес мой», – завертелся вдруг господинчик, – «переменчивый адрес: чаще всего я бываю на Васильевском Острове. Ну, да вот: восемнадцатая линия, дом 17. У сапожного мастера, Бессмертного. У него я снимаю две комнаты. Участковому писарю Воронкову».
– «Так-с, так-с, так-с, я у вас буду на днях…»
Вдруг Аполлон Аполлонович приподнял надбровные дуги: изумление изобразили его черты:
– «Но почему», – начал он, – «почему…»
– «Моя фамилия Воронков, тогда как я на самом деле Морковин?»
– «Вот именно…»
– «Так, ведь, это, Аполлон Аполлонович, потому, что там я живу по фальшивому паспорту».
На лице Аполлона Аполлоновича изобразилась брезгливость (ведь и он в принципе отрицал существование подобных фигур).
– «А моя настоящая квартира на Невском…»
Аполлон Аполлонович подумал: «Что поделаешь: существование подобных фигур в переходное время и в пределах строгой законности – необходимость печальная; и все же – необходимость».
– «Я, ваше высокопревосходительство, в настоящее время, как видите, занимаюсь все розыском: теперь – чрезвычайно важные времена».
– «Да, вы правы», – согласился и Аполлон Аполлонович.
– «Подготовляется одно преступление государственной важности… Осторожней: здесь – лужица… Преступление это…»
– «Так-с…»
– «Нам удастся в скором времени обнаружить… Вот сухое место-с: позвольте мне руку».
Аполлон Аполлонович переходил огромную площадь: в нем проснулась боязнь таких широких пространств; и невольно он жался теперь к господинчику.
– «Так-с, так-с: очень хорошо-с…»
Аполлон Аполлонович старался бодриться в сем громадном пространстве, и все же терялся; к нему прикоснулась вдруг ледяная рука господина Морковина, взяла за руку, повела мимо луж: и он шел, шел и шел за ледяною рукою; и пространства летели ему навстречу. Аполлон Аполлонович все же понурился: мысль о судьбе, грозившей России, пересилила на мгновение все его личные страхи: страх за сына и страх перейти столь огромную площадь; с уважением Аполлон Аполлонович бросил взгляд на самоотверженного охранителя существующего порядка: господин Морковин все-таки привел его к тротуару.
– «Подготовляется террористический акт?»
– «Он самый-с…»
– «И жертвой его?..»
– «Должен пасть один высокий сановник…»
По спинному хребту Аполлона Аполлоновича побежали мурашки: Аполлон Аполлонович на днях получил угрожающее письмо; в письме извещался он, что в случае принятия им ответственного поста в него бросят бомбу; Аполлон Аполлонович презирал все подметные письма; и письмо разорвал он; пост же принял.
– «Извините, пожалуйста, если это не секрет: в кого ж они теперь метят?»
Тут произошло нечто поистине странное; все предметы вокруг вдруг как будто принизились, просырели так явственно и казались ближе, чем следует; господин же Морковин как будто принизился тоже, показался ближе, чем следует: показался старинным и каким-то знакомым; усмешечка прошлась по его губам, когда он, наклонив к сенатору голову, произнес шепоточком:
– «Как в кого? В вас, ваше высокопревосходительство, в вас!»
Аполлон Аполлонович увидел: вон – кариатида подъезда; ничего себе: кариатида. И – нет, нет! Не такая кариатида – ничего подобного во всю жизнь он не видел: виснет в тумане. Вон – бок дома; ничего себе бок: бок как бок – каменный. И – нет, нет: бок неспроста, как неспроста и все: все сместилось в нем, сорвалось; сам с себя он сорвался и бессмысленно теперь бормотал в полуночную темь:
– «Как же так?.. Нет, позвольте, позвольте…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов все никак себе реально представить не мог, что вот эта перчаткою стянутая рука, завертевшая пуговицу у чужого пальто, что вот эти, вот, ноги и это усталое, совершенно усталое (верьте мне!) сердце под влиянием расширения газов внутри какой-то там бомбы во мгновение ока могут вдруг превратиться… в…
– «То есть, как это?»
– «Да никак-с, Аполлон Аполлонович, а очень все просто…»
Чтобы это было так просто, Аполлон Аполлонович поверить не мог: сначала он как-то задорно профыркал в свои серые бачки (– и бачки!), выпятил губы (губ не будет тогда), а потом и осунулся, голову свою опустил низко-низко и бездумно глядел, как у ног его лепетала грязная тротуарная струечка. Все кругом лепетало мокрыми пятнами, шелестело, шептало: то несся старушечий шепот осеннего времени.
Под фонарем Аполлон Аполлонович стоял, чуть покачивал серо-пепельным своим ликом, раскрывал удивленно глаза, их закатывал, вращая белками (громыхала пролетка, но казалось, что там громыхало что-то страшное, тяжкое: будто удары металла, дробящие жизнь).
Господину Морковину, очевидно, стало весьма даже жаль это старое, перед ним точно в грязь осевшее очертание. Он прибавил:
– «Вы, ваше высокопревосходительство, не пугайтесь, ибо приняты строжайшие меры; и мы не допустим: непосредственной опасности нет ни сегодня, ни завтра… Чрез неделю же вы будете в курсе… Повремените немного…»
Наблюдая дрожавшее жалобно лицевое пятно, напоминавшее труп, осиянный бледным блеском фонарного пламени, господин Морковин подумал невольно: «Как же он постарел: да он просто развалина…» Но Аполлон Аполлонович с чуть заметным кряхтением повернул к господинчику безбородый свой лик и вдруг улыбнулся печально, отчего под глазами его образовались огромные морщинистые мешки.
Чрез минуту, однако, Аполлон Аполлонович совершенно оправился, помолодел, побелел: крепко он тряхнул Морковину руку и пошел, как палка прямой, в грязноватую, осеннюю муть, напоминая профилем мумию фараона Рамзеса Второго.
Ночь чернела, синела и лиловела, переходя в красноватые фонарные пятна, точно в пятна огненной сыпи. Высились подворотни, стены, заборы, дворы и подъезды – и от них исходили всевозможные лепеты и всевозможные вздохи; несогласные многие вздохи в переулке бегущих ветряных сквозняков, где-то там, за домами, стенами, заборами, подворотнями, сочетались во вздохи согласные; а беглые лепеты струечек, где-то там, за домами, стенами, заборами, подворотнями, все сходились в один беглый лепет: становились вздыханьем все лепеты; и все вздохи начинали там лепетать.