Текст книги "Прочтение Набокова. Изыскания и материалы"
Автор книги: Андрей Бабиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Таню я встретил в первый раз именно в самой гуще такой богемы, – помню с каким ужасом какой мольбой я подумал, взглянув на нее, – неужели она Господи, сделай так, чтобы она не оказалась художницей, сделай так, чтобы она не имела никакого отношения ни к искусству, ни к истории искусства и главное, главное, сделай так, чтобы. Меня подбадривало то, что она единственная из всех на этом вечере была явилась не в маскарадном наряде, а просто в вечернем платье – и почти сразу по приходе сняла бархатный свой баут, придававш[ий] ее профилю нечто волчье[321]321
Ср. в автобиографическом стихотворении Набокова «Встреча» (1923), посвященном знакомству с Верой Слоним на берлинском эмигрантском балу: «Тоска, и тайна, и услада… / Как бы из зыбкой черноты / медлительного маскарада – / на смутный мост явилась ты. // И ночь текла, и плыли молча / в ее атласные струи – / той черной маски профиль волчий / и губы нежные твои» (Набоков В. Собр. соч. русского периода: В 5 т. СПб., 1999. Т. 1. С. 610–611).
[Закрыть]. У нее была длинная голая спина, и мне было стало как-то неприятно когда ее испугался я все боялся, что она ею прикоснется к чему-нибудь, к спинке стула или к одной из разноцветных подушек, раскидан[ных] по огромному ателье. Я сам был, признаюсь, в несвежей старой пижаме, в ночных туфлях, запачканных птичьи[м] пометом, зубной пастой, и меня весь вечер удручало отсутствие карманов, – а, главное, я переборщил – меня действительно подняли с постели – и привезли в том виде, как нашли – и было что-то неудачное неосторожное в моем костюм[е], отсутствие маскарадног[о] шик[а] что ли – домашняя, сонная складка, – которой, конечно, не было бы, если бы я задумал за несколько дней явиться именно в этом виде на маскарад на бал.
Мы с Таней были там единственные русские, но по неведенью некоторое время говорили переговаривались на немецком языке. Оказалось Она ответила на мой вопрос – несколько неуверенно, – что в первое одно время жизни в Берлине она делала мастерила из тряпок куклы, но бросила, когда вышла замуж и хочет теперь заняться этим опять. Я стал ее отговаривать. Потом, – точно кто-то и это было точно в полутемном помещении зажег электричество вспыхнул свет открыли ставни – мы перешли на русский язык. Кругом жарко двигались апаши и паши, неаполитанки и даже просто танки женщин[а]-ночь и женщин[а]-город, скелет, мужчина, изображ[ающий] теорию относительности[,] и другие очень посредственные обычные маски. Все это были люди с достатк[ом]. Был один юноша, изображавший время. Он был совершенно голый, с круглыми Лапали друг друга ужасно – и пили прямо из бутылок; к утру внезапно появилось вместе с солнц[ем] в изобилии светлое пиво в стеклянных кувшинах и кого-то на балконе стало тошнить, двое юношей дамы целовались на тахте, бедный, бедный призрак Мюрже взял свою шляпу и ушел[322]322
Имеется в виду Анри Мюрже (1822–1861), французский писатель и поэт, прославившийся своими «Сценами из жизни богемы» (1849), по которым позднее было написано либретто для оперы Пуччини «Богема».
[Закрыть]. Мы с Таней скоро за ним последовали.
Самое забавное вот что: всю ночь я старался оставаться подле нее неотступно – во-первых, потому что я боялся, что кто-нибудь вдруг положит пятерню на ее чудесную пудрёную [sic] спину, а во-вторых, потому что мне самому хотелось это сделать – и не только это, а что-нибудь как-нибудь замять, разломать, истребить ее – т. е. истребить не только это меня удерживала не только робость (хотя и робость тоже была, я никогда не мог ее вытравить), но какое-то странное чувство, что тут, в среде иностранных забавников, мы с ней – зрители и не можем себя держать вести вольно как эти забавники как они – а между тем клянусь, что я многое бы дал, чтобы как коллега мой обладать своб[одой] речи ловкостью рук и непринужденностью тостов Онезорге, полнокровного, лысого мужчины, в красном пунцовом купальном трико. Когда же мы оказались с ней в автомобиле вышли с ней на улицу – я в макинтоше поверх пижам[ы] (словно выбежал из горящего дома[)] и Таня без шляпы в черной синей шел[ковой] накид[ке] с большим воротником, – и[,] щурясь от низкого утреннего солнц[а], пошли к автомобильной стоянке, – у меня было чувство как ощущение какой-то гнетущей неловкост[и] – и душевной и телесной, – душевной потому что мы перестали быть зрителя[ми] и следовало вернуться к прежним каким-то нашим отношени[ям], – однако не известно к каким – мы видел[ись] в первый раз.
Картонная папка для бумаг с названием романа, подписью «В. Сиринъ» и рисунком Набокова (Архив Набокова, Berg Collection)
II. Богемный сюжет в ранней редакции «Solus Rex»
Архивный текст незавершенного романа «Solus Rex» в целом незначительно отличается от напечатанного в последнем номере «Современных записок» (вышедшем в марте 1940 года) отрывка[323]323
В. Сиринъ. Solus Rex. Романъ. С. 5–36.
[Закрыть], за исключением эпизода оргии у принца Адульфа. Редактор журнала выпустил по соображениям пристойности два места: описание полового контакта принца с Ондриком в сцене вечеринки (с. 23) и упоминание «дурных женщин» в разговоре Кр. (как по шахматной нотации именуется этот «одинокий король») с опекуном (с. 24).
Приглашенный принцем Адульфом молодой Кр., не подозревающий, что его ожидает на этой вечеринке, оглядывает собравшееся там полусветское, полуартистическое общество и среди незнакомых «дымчатых, сладостно длинных женщин», «художников с грязными ногтями» и «каких-то мальчишек портового пошиба» «<…> Кр. вдруг узнал знаменитого молодого акробата, хмурого блондинчика с какой-то странной тихостью в движениях и поступи, точно выразительность его тела, столь удивительная на арене, была одеждой приглушена»[324]324
Набоков В. Полное собрание рассказов. СПб., 2016. С. 540. Далее цитаты из «Solus Rex» и «Ultima Thule» приводятся по этому изданию с указанием страниц в тексте.
[Закрыть].
В журнальном тексте Ондрик, которого принц призывает начать оргию, и знаменитый акробат – разные персонажи. В архивном же тексте это одно лицо. В опубликованной «Современными записками» версии этот фрагмент изложен следующим образом:
Вдруг принц посмотрел на часы и обратился к молодому человеку, пившему в углу оранжад: «Ондрик, – проговорил он с озабоченным видом, – кажется, пора». Тот угрюмо облизнулся, поставил стакан и подошел к принцу.
…………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………
«Сначала мне показалось, – рассказывал Кр., – что я сошел с ума, что у меня галлюцинация…» – больше всего его потрясла естественность процедуры (с. 22–23).
Двумя рядами отточий редактор журнала отметил выпущенный им фрагмент текста. Исключение второго фрагмента («что принц всего лишь хотел» etc.) редактором не было отмечено. Набоков впоследствии восстановил оба места на полях своего экземпляра журнала, но, поскольку русское переиздание «Solus Rex» при жизни автора не состоялось, эти вставки оставались долгое время неизвестными. Набоков перевел их на английский язык для своей английской публикации «Solus Rex» в 1973 году, и тогда же они стали известны западному читателю. Эти восстановленные Набоковым фрагменты впервые были воспроизведены нами в «Полном собрании рассказов» Набокова по тексту, написанному Набоковым на полях журнала против редакторской купюры следующим образом:
Выпущенные строки читались так:
«Толстыми пальцами расстегнув ему панталоны, принц извлек всю розовую массу срамных частей и, выбрав главную, стал равномерно тереть ее глянцевитый стержень».
За этим следовало: «что принц всего лишь хотел путем некоторого режима помешать молодому другу тратить силы на дурных женщин» (изъято в связи с предыдущим пропуском)[325]325
Экземпляр журнала в собрании набоковских книг и периодики компании Glenn Horowitz Bookseller (Нью-Йорк), возможностью ознакомится с которым, как и с другими автографами Набокова, я обязан Саре Функе.
[Закрыть].
Однако в архивной машинописи «Solus Rex»[326]326
Озаглавленной как в «Современных записках»: «Solus Rex. Романъ»; 38 страниц с рукописными исправлениями и добавлениями (Berg Collection / Vladimir Nabokov papers / Solus Rex).
[Закрыть] этот эпизод изложен иначе. Вместо неопределенного «молодого человека» принц обращается к «молодому акробату», а вместо короткого, в одно предложение, описания действий принца по отношению к Ондрику следует их более развернутое изложение:
Вдруг принц посмотрел на часы и обратился к молодому акробату, пившему в углу оранжад: «Ондрик, – проговорил он с озабоченным видом, – кажется, пора». Акробат угрюмо облизнулся, поставил стакан и подошел к принцу, который, продолжая толковать об интегральной гармонии, немедленно приступил к операции. При этом ни оператор, ни присутствующие, ни сам Ондрик, с коровьим равнодушием стоявший перед усевшимся принцем, на плечо которому рыжеволосая небрежно опустила бескровную руку, не выказали ни малейшего интереса к происходившему, словно это была обычная и даже несколько надоедливая вещь, периодически необходимая для здоровья мрачного акробата.
В этом, по-видимому, изначальном варианте скабрезной сцены наиболее любопытно, на наш взгляд, замечание об «интегральной гармонии». Оно относится к разговору принца с неназванным по имени гостем вечеринки, который за минуту до этого «сел за рояль, беспорядочно ударил по клавишам, пародируя чью-то игру, тотчас встал опять, и между ним и принцем завязался спор о таланте какого-то третьего лица, – вероятно, автора оборванной мелодии <…>». Можно предположить, что принц (о котором известно, что он «знал толк в музыке»), в отличие от гостя, стоит за признание таланта этого нового композитора. За несколько дней до этой вечеринки, во время верховой прогулки, он делился с молодым Кр. представлениями о ценности своих разрозненных, случайных связей:
<…> если бы в моем случае это законное удовлетворение просто сводилось все к одному и тому же однообразному приему, общественное мнение с этим бы примирилось, – разве что пожурило бы меня за слишком частую смену любовниц… но Боже мой, какой поднимается шум оттого, что я не придерживаюсь канонов распутства, а собираю мед повсюду, люблю все – и тюльпан, и простую травку, – потому что, видишь ли, – докончил принц, улыбаясь и щурясь, – я, собственно, ищу только дробь прекрасного, целое предоставляю добрым бюргерам, а эта дробь может найтись и в балерине и в грузчике, в пожилой красавице и в молодом всаднике (курсив мой) (538).
По-видимому, и на похабной вечеринке принц продолжал развивать свои взгляды о ценности отрывочных резких ощущений, какие вызывает новая экспрессивная музыка, споря с гостем, державшимся мнения о главенстве гармонии и целостности впечатления (пародируя игру неизвестного композитора, он «беспорядочно ударил по клавишам»). Этот спор о музыке и интегральной (то есть стремящейся к единству, к целому, в отличие от дифференциальной, разрозненной или, говоря словами принца, раздробленной) гармонии несколько проясняет примечание Набокова к английскому переводу «Solus Rex». В нем он делает любопытное признание: «Принц Адульф, чья внешность, придуманная мной, почему-то напоминает С. П. Дягилева (1872–1929), остается одним из моих любимых персонажей в частном музее набитых ватой человеческих фигур, стоящих где-нибудь в доме каждого плодовитого писателя»[327]327
Набоков В. Полное собрание рассказов. С. 710. В английской рецензии на книгу С. Лифаря «Дягилев и с Дягилевым» Набоков, отдавая должное энергии и таланту знаменитого антрепренера, вместе с тем обратил внимание на его безнравственность, без обиняков отметив, что он запугивал своих танцовщиков, предавал друзей и отвратительно оскорблял женщин (New Republic. 1940. Vol. 103. November 18, p. 700). К тому, что Набоков долгое время не утрачивал интерес к этой фигуре, имеется позднее свидетельство: в письме к жене от 8–9 апреля 1970 г. он писал: «Из рецензиии на новые мемуары Лифаря вычитал фразу: „Diagiliev soon gave him up for his next love, a schoolboy called Markevitch“» [Дягилев вскоре бросил его ради своего следующего возлюбленного, школьника Маркевича] (Набоков В. Письма к Вере. М.: Колибри, 2017. С. 450).
[Закрыть]. С историей дягилевских «Русских сезонов» связан скандальный успех постановки в Париже балета «Весна священная» (1913) Игоря Стравинского, эксперименты которого в области атональной музыки не были приняты широкой публикой. Не случайно Адульф, оправдывая свое распутство, упоминает «балерину» и проявляет наклонность к мужеложству (как и Дягилев). Вполне возможно, что, создавая эту сцену и вводя в нее эпизод со спором о классической музыкальной гармонии и новой атональной технике, Набоков мог подразумевать композитора и пианиста Стравинского или Сергея Прокофьева (еще одного модерниста-экспериментатора из окружения Дягилева, друга Николаса Набокова, кузена писателя), музыка которых, и пианистическая техника в частности, вызывала бурные споры в 20-е и 30-е годы.
Как можно видеть, более пространное изложение в архивном тексте непристойного эпизода сохраняет, в отличие от опубликованного варианта, важную линию к предыдущему разговору принца с Кр. и шире характеризует образ и представления пестро образованного, но по природе своей грубого и поверхностного Адульфа. Неизвестно, по каким именно соображениям Набоков отказался от этой редакции сцены, введя безликого «молодого человека» вместо колоритного «акробата», которого он тем самым оставил безымянным. С точки зрения журнальной цензуры тех лет, ни короткий, ни длинный вариант не были приемлемы, публикация же английского перевода в 70-х годах позволяла Набокову восстановить первоначальный, более выразительный вариант по сохранившейся машинописи. Вероятнее всего, возникновение нового описания на полях «Современных записок» объясняется тем, что машинописный текст этого сочинения не был найден Набоковым к моменту начала работы над переводом (как, например, до 1959 года, когда «Лолита» уже была опубликована, считалось утерянным другое сочинение 1939 года – рассказ «Волшебник», прообраз будущего романа, – пока она не была случайно обнаружена Набоковым среди бумаг), и поскольку он имел под рукой лишь журнальный текст с купюрами, Набоков по памяти восстановил исключенный фрагмент, который и приобрел известный теперь краткий вид в русской и в переводной английской версиях. Это предположение подтверждается тем, что к своим русским вставкам на полях журнала Набоков добавил частичный перевод их на английский язык, а значит занимался восстановлением текста во время подготовки его английской версии. К тому же никаких следов поздних пометок на самой архивной машинописи «Solus Rex» нет.
Вместе с тем замечание Набокова в его автокомментарии о том, что Адульф – один из его любимых персонажей, ведет к наблюдению более важному и широкому, чем поиски прототипических черт и раскрытие предмета музыкального спора в сцене вечеринки.
Первое такое наблюдение внимательный читатель сделает, когда сопоставит две главы незавершенного романа и придет к заключению, что этот дородный распутник с «маленькими гадкими усами», «красивыми глазами навыкате», «всегда лоснящимися губами» и «темными, густыми, неприятно пахнущими и <…> слегка маслянистыми волосами» (532), несколько похожий на Дягилева, является преображенным сознанием художника Синеусова персонажем из другой, реалистичной части романа, «Ultima Thule», а именно Адамом Ильичом Фальтером. Адам Ильич, этот удачливый делец с большими способностями к математике, искушает героя не островным колдовством и сладострастными образами, в отличие от принца, а разгадкой некой великой тайны жизни, с помощью которой Синеусов надеется снестись со своей умершей женой (как Кр. – воскресить погибшую Белинду, что следует из автокомментария Набокова). Кр. и Синеусов, как и Адульф и Фальтер, – одни и те же лица в реалистическом и фантастическом планах романа, причем в сценах Кр. с Адульфом в «Solus Rex» время действия отнесено в прошлое в сравнении с «настоящим» Синеусова и Фальтера в «Ultima Thule»: воображая островное государство, в котором он станет королем, Синеусов переносится в пору своих студенческих лет (девятнадцатилетний Кр. описывается как «долговязый, сумрачный юноша»), соответственно «молодеет» и Фальтер в образе принца Адульфа (см. Приложение).
В описании наружности и манеры Фальтера Набоков напирает на те же стороны, что и в описании Адульфа:
За годы разлуки со мной <…> он из бедного жилистого студента с живыми как ночь глазами <…> превратился в осанистого, довольно полного господина, сохранив при этом и живость взгляда, и красоту крупных рук, но только я бы никогда не узнал его со спины, т. к. вместо толстых, гладких, в скобку остриженных волос виднелась посреди черного пуха коричневая от загара плешь почти иезуитской формы <…> (506).
Упомянутое между прочим «экзотическое франтовство» Фальтера прямо соотнесено Набоковым с «не по-островному франтовским видом» Адульфа. Фальтер, бывший репетитор юного Синеусова, старше его, по-видимому, на столько же лет, на сколько Адульф старше Кр. И хотя Фальтер не маниакальный распутник, как принц Адульф, он тоже повеса: свое баснословное открытие он делает после посещения «небольшого женского общежития на Бульваре Взаимности». Кстати оказываются и рассуждения Адульфа о дробях и интегральной гармонии: Фальтер – талантливый математик, состоящий в переписке со шведским ученым – линия к исчезнувшему заказчику Синеусова: «Ты помнишь, не правда ли, этого странного шведа, или датчанина, или исландца, чорт его знает <…>» (513). После метаморфозы, приключившейся с Фальтером в результате внезапно открывшейся ему главной тайны мироздания, следует его новое описание, в котором Набоков акцентирует внимание на утрате им способности к обычному человеческому участию: «<…> любить кого-нибудь, жалеть, даже только самого себя, благоволить к чужой душе и ей сострадать при случае, посильно и привычно служить добру, хотя бы собственной пробы, – всему этому Фальтер совершенно разучился <…>» (515). О принце Адульфе, в свою очередь, сообщается, что, несмотря на живость его характера, «<…> блаженно сопя, теребя и пощипывая жизнь, он постоянно шел на то, чтобы причинить каким-то третьим душам, о существовании которых не помышлял, какое-то далеко превышающее размер его личности постороннее, почти потустороннее горе» (532). Душа Фальтера в результате его умозрительного «открытия» разъята, раздроблена, лишена человеческой гармонии чувств и рассудка. Он же в образе Адульфа ради собственного удовольствия и из собственной пытливости не задумываясь причиняет зло другим.
Помимо наружности и характеров, Фальтер и Адульф (следует отметить также изобретательную перекличку их имен и лат. alter – «другой (из двух)» в первом имени) соотнесены один с другим и по своему влиянию на Синеусова и Кр. Странные рассуждения Адульфа о магическом начале власти и островном волшебстве, в которых Кр. находит выражение собственных неясных мыслей, призваны напомнить о тех блестящих парадоксах, коими Фальтер очаровывает Синеусова, обещая косвенным путем сообщить ему разгадку мироздания, которую он «не там и не так ищет». Причем одним из талантов Адульфа оказывается «<…> особого рода чутье, позволявшее ему угадывать лучшую приманку для всякого свежего слушателя» (536). Свой логический поединок с Синеусовым Фальтер начинает с вопроса о том, где его жена, и на ответ, что она умерла, равнодушно замечает: «Что же, царствие ей небесное, – так, кажется, полагается в обществе говорить?» (516). Рассказывая об островном волшебстве, Адульф питает глубокую веру Кр. в таинственные силы, о которых «в книгах <…> не сказано», а Фальтер, угадав «лучшую приманку» для Синеусова, – питает его надежду на обретение такой силы с помощью открывшегося ему знания сущности вещей. В новую встречу с Кр. Адульф завершает тему магии и волшебства, говоря, что теперь «сила чар, и народных и королевских, как-то сдала, улетучилась, и наше отечественное волхвование превратилось в пустое фокусничанье» (537). Мысль о том, что Фальтер «шарлатан», посещает и Синеусова, но слова Фальтера «Можно верить в поэзию полевого цветка или в силу денег» (519), повторяющие шутливую запись умирающей жены Синеусова о том, что она больше всего в жизни любит «стихи, полевые цветы и иностранные деньги» (513)[328]328
Ср. наблюдение Д. Джонсона, см.: Джонсон Д. Б. Миры и антимиры Владимира Набокова. СПб.: Симпозиум, 2011. С. 277–280.
[Закрыть], доказывают если не факт его невероятного открытия, то по крайней мере, что он медиум, через которого умершая жена Синеусова пытается передать мужу важное сообщение.
Другой вопрос, отчего Адульф назван Набоковым одним из любимых его персонажей? Разумеется, оттого, что он удался ему на редкость и что его образ, раздвоенный в незавершенном романе на Адульфа и Фальтера и намеченный сперва в художнике Онезорге, а потом в Роберте Горне, злом духе слепого Кречмара, будет затем окончательно воплощен в колоритной фигуре столь же порочного, сколько и талантливого драматурга Клэра Куильти. Некоторые черты Куильти буквально списаны с Фальтера / Адульфа: «влажные черные волосы, вернее, остатки волос – прилипли к его круглому черепу, усики над красной губой казались мокрой кляксой» (Ч. II, гл. 21)[329]329
Здесь и далее цитаты из «Лолиты» приводятся без указания страниц по изданию: Набоков В. Лолита. New York: Phaedra, 1967.
[Закрыть], причем ко времени финального визита к нему Гумберта и их кошмарного диалога (сопоставимого в композиционном и некоторых иных отношениях с логическим поединком Синеусова с Фальтером) энергичный широкоплечий Куильти («его усики и открытый ворот – или его плешь и широкие плечи», Ч. II, гл. 19) претерпевает телесную метаморфозу, подобную той, какая происходит с обмякшим после своего открытия Фальтером: «С серым лицом, с мешками под глазами, с растрепанным пухом вокруг плеши <…>»; «он был более порывист, нежели могуч, и я без труда пихнул его обратно в кресло»; «пухлое тело» и т. д. (Ч. II, гл. 35). Вероятно, в силу того, что начальный замысел романа о преступной страсти мужчины средних лет к юной особе (в «Камере обскура» присутствуют все элементы этого состава с тем отличием, что Магда не ребенок) был неразрывно связан у Набокова с образом талантливого и жестокого распутника, каждая из этих фигур испытывает пристрастие к маленьким девочкам: у Горна связь с юной порочной Магдой, у Куильти с Лолитой, Адульф соблазняет или насилует крестьянскую девочку: «<…> когда однажды проездом <…> через глухое село принц, заметив смазливую девчонку, предложил ее покатать и, несмотря на <…> ужас ее родителей, умчался с ней на коне, а старый дед долго бежал по дороге, пока не упал в канаву, вся деревня <…> не поскупилась на озорные расспросы, когда спустя час девочка явилась, держа в одной руке сотенную бумажку <…>» (544). Образ Гумберта строится иначе, и человеческое в нем в конце концов побеждает демонское, как и искусство его, если судить по его «Исповеди», достигает подлинной гармонии и глубины, в отличие от шулерских пьес Куильти, написанных ради славы и денег. Примечательно, что журнальный художник Роберт Горн (в облике которого Набоков также выделяет «воспаленные губы» и черные волосы) извращает первоначальную идею своего знакомого физиолога, посоветовавшего ему изобразить морскую свинку так, чтобы пробудить чувство милосердия к бедному животному, терзаемому учеными в лабораториях по всему миру. До страданий животного и черствости людской Горну, бросившему без помощи свою полоумную мать, никакого дела нет. Несмотря на претенциозно интеллектуальные подписи к своим карикатурам с изображением морской свинки Cheepy («Бедный Йорик!», «Noli me tangere»), он, потакая обывательскому представлению о науке и искусстве, следует всем законам журнальной и коммерческой пошлости и озабочен лишь доходами и славой, каковые приносит ему созданный им образ:
<…> Чипи на лабораторном столе, лежащая брюшком вверх и пытающаяся делать модную гимнастику – ноги за голову <…> Чипи стоймя, беспечно обстригающая себе коготки подозрительно тонкими ножницами, – причем вокруг валяются: ланцет, вата, иголки, какая-то тесьма… Очень скоро, однако, нарочитые операционные намеки совершенно отпали, и Чипи начала появляться в другой обстановке и в самых неожиданных положениях, – откалывала чарльстон, загорала до полного меланизма на солнце и т. д. (Гл. I).
Сочетанию бездушия и неглубокого таланта, той сальериевской черте характеров Горна, Адульфа и Куильти, которая приводит к злодеянию, сопутствует разделяемое ими и очень точно определенное Набоковым обывательское представление об искусстве.
Цепкость деталей, связанных с образами Горна, Фальтера, Адульфа и Куильти, тем более удивительна, что и музыкально-балетная или, точнее, дягилевская тема находит применение в отношении и первого и последнего мерзавца. Уже влюбившийся в молоденькую капельдинершу Магду, но еще не сознающий этого Кречмар видит, как «На экране, одетая в тютю, резвилась морская свинка Чипи, изображая русский балет» (Гл. I). Именно так, Les Ballets Russes, называлась дягилевская балетная антреприза, созданная на основе «Русских сезонов» в 1911 году с ведущим танцовщиком Вацлавом Нижинским. В сцене экзекуции Куильти происходит нечто в высшей степени странное и даже необъяснимое внутрироманными мотивами и логикой сюжета: убегая от стреляющего в него Гумберта, Куильти вдруг «сел за рояль и взял несколько уродливо-сильных, в сущности истерических, громовых аккордов <…>» (что напоминает беспорядочные удары по клавишам гостя на вечеринке Адульфа), а после ранения он «стал подыматься с табурета все выше и выше, как в сумасшедшем доме старик Нижинский <…> еще сотрясаясь от темной сочной музыки <…>». Даже если эта балетная элевация Куильти – пьяное видение Гумберта, она все же представляется далеко не случайной, поскольку не исчерпывается насмешкой над потугами Гумберта уничтожить то, что, как Фальтер для Синеусова или Адульф для Кр., олицетворяет загадку, иную, непостижимую сторону бытия. Вместе с тем, безотносительно к самой сцене расправы, она служит знаком того общего, отвратительного Гумберту, представления об искусстве, которое разделяется и другим порочным толстяком в романе, «пухлявым, рыхлым» уранистом Гастоном Годэном, державшим в своем доме юных катамитов, которых завлекал шоколадными конфетами, и фотографию «Нижинского (многолягого и всего обвитого фиговыми листьями)». Примечательно, что Гастон Годэн (иная сторона образа Клэра Куильти и еще одна поздняя версия Адульфа) мнит себя художником и пишет в духе Пикассо «срезанные гитары, синие сосцы, геометрические узоры» и скорее обманывает окружающих, чем самого себя, поскольку прямо назван в романе «шарлатаном» (Часть II, гл. 6).
Финальная сцена убийства Куильти разворачивается на другой день после ночной попойки, следы которой то там, то здесь замечает Гумберт, описывающий и «особую комнату, почти без мебели, но с просторными и глубокими зеркалами и белыми медвежьими шкурами на скользком паркете» (Часть II, гл. 35). Так фривольный богемный маскарад из «Райской птицы», полуартистическая оргия принца Адульфа из «Solus Rex» и вечеринка в доме Куильти с растлением несовершеннолетних (описывая гостей Куильти, Набоков обращает внимание на двух девушек: «В кресле развалился огромный толстяк; две черноволосых, бледных молодых красотки, несомненно сестры, одна побольше, другая (почти ребенок) поменьше, скромно сидели рядышком на краю тахты») оказываются в одном ряду отстоящих на десятилетия, но гомологичных эпизодов в сочинениях Набокова, связанных с этими монструозными фигурами поборников новейших течений в искусстве (знаменательно, что одной из книг, принесенных Гумбертом Лолите в госпиталь Эльфинстона, был «Русский Балет»). Ходульный символизм и нестерпимая манерность в стиле М. Метерлинка, Т. С. Элиота и Ю. О’ Нила отличают и драматургию Клэра Куильти, более или менее умело подражающего самым крикливым и модным образчикам, и одолевший темные чары Гумберт противопоставляет его животной страсти и склонности «умыкать подростков» (как сказано в «Solus Rex» об Адульфе) не только свою любовь к повзрослевшей и осунувшейся Лолите, но и свое зрелое искусство.
Позднее примечание Набокова к «Solus Rex» о набитых ватой фигурах в доме писателя, еще больше упрочивая связь Адульфа с Куильти, обращает внимание читателя на более раннее сходное замечание в послесловии Набокова к американскому изданию «Лолиты» (1958):
<…> один из моих немногих близких друзей, прочитав «Лолиту», был искренне обеспокоен тем, что я (я!) живу «среди таких нудных людей», меж тем как единственное неудобство, которое я действительно испытываю, происходит от того, что живу в мастерской, среди неподошедших конечностей и недоделанных торсов.
В то же время обращение Синеусова в конце «Ultima Thule» к своей умершей жене: «Но все это не приближает меня к тебе, мой ангел. <…> Мой бренный состав – единственный, быть может, залог твоего идеального бытия: когда я скончаюсь, оно окончится тоже» – иными словами будет повторено много лет спустя в обращении Гумберта к Лолите в конце романа: «Но покуда у меня кровь играет еще в пишущей руке, ты остаешься столь же неотъемлемой, как я, частью благословенной материи мира, и я в состоянии сноситься с тобой, хотя я в Нью-Йорке, а ты в Аляске» (Ч. II, гл. 36).
Шахматные задачи Набокова, датированные: 1-II-38, 7-II-38, 2-III-38, 22-III-38, 3-IV-38, с его же поздними английскими пометками (Архив Набокова, Houghton Library)
Прозрение Гумберта – то заключительное и самое главное в его жизни открытие, которое он делает в сцене свидания с беременной Лолитой, вдохновляет его на создание истинного шедевра, которого ни Горн, ни Куильти, лишенные высокой цели искусства, создать не могут. Достижение Гумберта сближает его с художником Синеусовым, продолжающим работу над иллюстрациями к поэме своего таинственного заказчика в силу той же потребности воскресить утраченное: «ее призрачная беспредметная природа, отсутствие цели и вознаграждения, уводила меня в родственную область с той, в которой для меня пребываешь ты, моя призрачная цель <…>» (514). И тем же королевским одиночеством и такой же утратой вдохновлен Федор Годунов-Чердынцев, потерявший в Париже Зину Мерц и сочиняющий продолжение пушкинской «Русалки» в другом незавершенном романе Набокова («Дар. Часть II»).
В одном из поздних интервью, делая неожиданное признание, Набоков повторил свое стойкое убеждение о бесплодности искусства для искусства и ответил всем тем, кто в его сочинениях с начала 30-х годов видел лишь блестящий стиль, ловко закрученный сюжет и игру вымыслов, а в нем самом – неглубокого и черствого писателя, любителя всевозможных трюков и эффектных мистификаций:
Я верю, что однажды явится переоценщик, который объявит, что я был вовсе не легкомысленной жар-птицей, но суровым моралистом, бичующим порок, клеймящим глупость, высмеивающим пошлость и жестокость и утверждающим верховную власть нежности, таланта и чести[330]330
Nabokov V. Strong Opinions. P. 193. Перевод мой.
[Закрыть].
ПРИЛОЖЕНИЕ
Персонажи «Ultima Thule»
Художник Синеусов («вот художник Синеусов, на днях потерявший жену»);
Его жена («Ты»; «тотчас после твоей смерти я выбежал из санатория»);
Адам Ильич Фальтер («каким я его помнил по нашим урокам юности <…> с тех пор прошло почти четверть века»);
Его зять («интеллигентный человек в темном партикулярном платье»; «г-н Л.» в англ. переводе);
Его сестра («Элеонора Л.» в англ. переводе; «рослая, молчаливая женщина»);
Известный писатель («оранжево-загорелый блондин», автор поэмы «Ultima Thule»; иностранный заказчик Синеусова, отбывший в Америку);
Итальянский психиатр («д-р Бономини» в англ. переводе; автор «Героики Безумия», умерший во время сеанса с Фальтером);
М-сье Paon (хозяин гостиницы).
Персонажи «Solus Rex»
Дмитрий Николаевич Синеусов («Так, между прочим, думалось несвободному художнику, Дмитрию Николаевичу Синеусову»);
Кр. («Нынешний король <…> обозначим его по-шахматному»);
Белинда (королева, не появляется; «ночные, особенные размышления у камина, а немного позже близость с Белиндой, достаточно заполняли его существование»);
Адульф («принц Дуля»);
Король Гафон (дядя Кр.);
Граф-опекун («малопривлекательный граф», «расчетливый и неторопливый», главный заговорщик);
Его «энергичная жена»;
Фрей («дряхлый конвахер»);
Готсен (министр двора);
Профессор фон Скунк («утверждавший, что деторождение не что иное, как болезнь»);
Ондрик («Ondrik Guldving» в англ. переводе);
Знаменитый молодой акробат (в архивной редакции этого отрывка романа акробат и Ондрик – одно лицо);
Гость вечеринки, споривший с принцем («Мужчина с красивой, но искаженной тиком внешностью»);
«Рыжая» (участница оргии);
Гумм (известный экономист, заговорщик);
Шлисс (юрист, заговорщик);
Д-р Онзе (философ, заговорщик);
Сиен (издатель, заговорщик);
Прокурор (один из зачинщиков политического процесса);