Текст книги "Я — эбонитовая палочка (СИ)"
Автор книги: Андрей Кокоулин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Раньше, наверное, повелся бы. Ух, распирало бы от гордости. Я – повелитель биомассы! А сейчас… Я подпер "покетом" подбородок. Сейчас я думаю, надо ли мне это? Чтобы все стремились… а ты на своих кривых ногах, которые в любой момент готовы сложиться…
И, вообще, для чего?
Дар собирать вокруг себя толпу – сомнителен. Задавят по неосторожности.
Мне вдруг жутко захотелось проснуться. Я даже глаза закрыл.
Раз-два-три – и ни Сергея, ни помертвевшего лица Светланы Григорьевны, ни зомби…
Увы.
Между тем, состояние было именно как во сне. Тягучее, тягостное. Муторное.
И все же я в метро. Не дома, в маленькой своей комнате. Не в постели.
Но если размышлять строго, отстраненно – и в детстве моем, и в юности наверняка были такие же дни. Сейчас это смутно вспоминается, но фон напирающей толпы, он вроде бы во мне жил всегда. Или это сейчас так кажется? А, может, я просто выделять это перестал, принял с возрастом как данность?
Толкнули – подумаешь. Прижались – подумаешь. Обступили – бывает.
С другой стороны, и поток мне раньше отклонять не приходилось. И люди меня на рельсы скинуть не хотели…
Голова кругом.
А Сергей, получается, тоже притягивает. Я как-то упустил его из своих размышлений. А ведь он должен понимать много больше моего. В любом случае, он – ключ.
В памяти всплыла искра, проскочившая между нашими ладонями. Блин, подумал я, искра эта неспроста, а если он меня таким образом инициировал? Я был в спящем, латентном состоянии, а он… И, конечно, как прорвало: люди, Светлана Григорьевна, Рита с поцелуями.
Я прищурился в пустоту. Вполне логично.
Значит, Сергей ищет сторонников. Иначе зачем еще инициировать? Чтобы одних стало больше, чем других. А другие – кто?
Я похолодел.
Так можно далеко зайти.
Все последующие попытки мои в чтении Френсиса были бесплодны. Забросив "покет", я думал, восстанавливал в памяти чуть ли не поминутно: разговор с Сергеем, барьер на переходе, зомби, сидящий на полу… Иногда мне казалось, что я очень близко подбираюсь к чему-то важному, но в результате сбивался с мысли, какой-то посторонний эпизод словно нарочно всплывал в голове, уводил в сторону…
Потом позвонила мама.
– Сынок, ты где? У тебя все в порядке?
– Все х-хорошо.
Я прикрыл телефон ладонью, чтобы приглушить шум поезда. Объяснять, почему я в метро, а не на работе, не хотелось.
– Как ноги? Не болят? Ты их массировал?
В этом вся мама. Десять тысяч вопросов в минуту.
– Д-да.
– Смотри, не забывай.
Я представил, как она, сидя на диванчике перед телевизором, грозит мне пальцем.
– Х-хорошо. Я с-сегодня п-попозже буду.
– Неужели девушка? – обрадовалась в трубку мама.
– Ну, м-мам…
– Все-все. Молчу. Береги ноги.
Я, вздохнув, отключился.
Как с мамой все сложно. Девушка – ее идея фикс. Я должен завести семью, я должен оставить потомство, мне и так уже к тридцати…
В общем-то она, конечно, права.
В три часа я поднялся в знакомое кафе и пообедал там картофелем с мясом. Никто на меня не смотрел. Не было и желающих подсесть. Я даже почувствовал некоторую обиду. Что – все? Кончилось притяжение?
Кровь отлила от головы к желудку, и оставшееся время до встречи прошло в тоскливой дремоте. Я снова сидел на скамейке и под шорох ног, гудки и стуки клевал носом. Думать ни о чем не хотелось. Смутные образы всплывали в сознании, перетекали друг в друга: мальчик, прижавшийся к стеклу, брошка-веточка в синих камешках-ягодках, медленно ползущие навстречу друг другу вагонные створки.
Под конец приснилась яма.
Я, оскальзываясь, полз по ее стенке вверх, а внизу волновались люди, их лица, похожие во тьме на японские театральные маски, бледными запрокинутыми овалами жались друг к другу, искривленные рты шипели, пустые глазницы напряженно ждали моего краха. Небо неровным кругом синело в вышине.
Падай! Падай! Падай! – звенел воздух.
И я, конечно, упал. Камень вырвался из-под ноги, пальцы какое-то мгновение еще цеплялись за малюсенькую трещинку, но потом…
Ах! – выдохнули рты.
Я люблю такие сны. За медленно тающий сладкий ужас. За облегчение, вытесняющее грудной холод. За мелкую дрожь еще не верящего в спасение тела.
Но больше – за то, что они в себе несут.
В отраженном, искаженном мире подсознания есть свой код. Тут главное – зафиксировать картинку, сохранить ее первозданной, без примесей додумывания, облагораживания, дорисовывания деталей. И понять.
Я открыл глаза.
Получается – что, боюсь?
Френсис лежал на полу, лениво шевеля страницами. С ним тоже случилось падение. Табло у эскалаторов делило восемнадцать на двадцать.
В горле пересохло, но подниматься наверх за водой или соком времени уже не было.
"Знаешь, – как-то сказал мне Виктор Валерьевич, – все люди боятся. У каждого человека – тьма-тьмущая причин для страха".
Я лежал на кровати, вымотанный, выкричавшийся, со сведенными, уродливыми ногами.
Только что я, саботировав массаж, устроил форменную истерику, выгибался бледной гусеницей, плевался слюной: з-зачем жить? з-зачем вообще все?
Я был такой дурак.
"Я раньше тоже боялся, – сказал Виктор Валерьевич. – Знаешь чего?"
Он отошел к окну, мимоходом качнув головой заглянувшей в комнату маме. Фигура его застыла на фоне вечерней уличной мглы – неестественно прямая, напряженная спина, седой затылок, пятно отраженного в стекле лица.
Сейчас я думаю, ему очень трудно было делиться со мной своим страхом. Я, ребенок, мог его не понять. Но он себя переборол.
"Года три назад, еще до тебя, – очень тихо начал Виктор Валерьевич, – у меня умер сын. Ему было сорок девять, но он умер".
Он обернулся, грустно улыбнувшись, пожал плечами. Мол, чего не бывает.
"А я, когда кто-то рядом… Обычно думаешь, все там будем. И живешь себе дальше… Сейчас. Я постараюсь почетче… – он вздохнул. – А тут я вдруг почувствовал, что в любой момент и сам могу умереть. В любую секунду. И все, Колька, и весь привычный мир пропадет. Меня из него изымут. Был я – и нету. Так просто. Как я испугался!"
Виктор Валерьевич, наклонившись, заглянул в глаза своему отражению.
"И чт-то?" – шепотом спросил я.
"Это очень противное чувство. Кажется, что внутри тебя поселилась постоянная дрожь. Какое-то насмерть перепуганное существо-желе. Я умру, я умру, я умру, – твердило оно все время. Боже мой, я умру! И дрожало каждой клеточкой…"
Он вдруг дернулся, резко вобрав шею в плечи. Мне подумалось, что это встрепенулось то самое существо внутри его. Желе.
"А потом, – сказал Усомский, – я решил, что страх надо подпустить очень близко к себе. Совсем близко. Вплотную. По старой дружбе один приятель открыл мне морг. Я разделся, лег на свободный стол, накрылся простыней, приятель выключил свет. Я подумал, вот так я и буду лежать. В тишине. В холоде. Среди таких же… – Виктор Валерьевич ладонью накрыл отраженное лицо. – А потом я уснул. Странно, да? В морге… И во сне я понял… Вещь-то совсем простая оказалась…"
Он подышал на стекло и нарисовал пальцем смешную рожицу: кружок, а внутри глаза-точечки, рот-улыбка.
"Я понял, – Виктор Валерьевич подсел к кровати и, спросив взглядом разрешения, распрямил мне ноги, – что страх – это тоже загадка, вот как в наших с тобой детективах. Его можно разобрать на детальки, исследовать и найти, чего боится он сам".
"Ст-трах б-боится?" – не поверил я.
"Конечно, – кивнул он. Руки его мягко обхватили мне пятку. – Оказалось, мой страх очень боится порядка, мытья полов, стирки и глажки, кухарничанья, и вообще любой осмысленной работы. А еще он боится утренних бутербродов с маслом…"
Я смешливо фыркнул.
"Да-да, бутербродов с маслом, – Виктор Валерьевич перешел с пятки на икру. – Масло должно быть подтаявшее слегка, чтобы мазалось легко, ложилось на хлеб золотой дорожкой… Ах, – он причмокнул ртом, – такая вкуснотища… Мой страх боится, когда я чему-то радуюсь. И твой страх, наверное, тоже. А уж ежедневной работы – точно боится. И если мы смело продолжим заниматься ногами…"
Я поднялся и, прихватив Френсиса, заковылял к платформе.
Хорошо, подумал я, пусть я боюсь. Получается, я боюсь людей? Если полз от них? Или здесь тоньше?
Я покосился на толпящихся вокруг меня.
Вот вообще ничего к ним не испытываю. Немножко раздражения. Совсем чуть-чуть. И все. Мне кажется, мы находимся по разные стороны жизни. Я имею ввиду себя и остальное большинство. Я – инвалид, они – обычные человеки. Видовое сходство, и только. Рядом мы терпим друг друга с трудом. Невидимая граница проложена раз и навсегда. Во всяком случае, со мной редко кто не испытывает неловкости. Даже если пытается ее прятать.
Так что не мудрено, что во сне я пытался от них дистанцироваться. Но бояться?
Нет, подумал я, здесь что-то другое. Честно говоря, я давно уже воспринимаю людей как фон. Цветовой, серый, в основном, фон. Иногда назойливый, иногда агрессивный.
Вот смотрю я и что вижу?
Стоят погруженные в себя манекены. Беседуют роботы. Вздыхают куклы. Внутри органы, пружинки, шестеренки, папье-маше, дребезжание мысли. Балансирует на краю платформы мальчишка в куртке с вышитым на спине орлом. Внутри – бравада: вот я какой!
Но за всем этим – пустота. Серая. Мертвая.
Почему так? Может, пришло мне в голову, я боюсь, что все они могут обернуться зомби? Что они вдруг набросятся на меня?
Я кивнул себе. Опаска, конечно, есть.
Тот зомби произвел на меня впечатление. Безумие вообще производит впечатление. Ошеломляет. Парализует. Просто потому, что идет поиск приемлемой реакции. Такой же неадекватной.
А что если я боюсь стать таким же?
Не зомби, нет. Одним из. Влившимся в чудный строй манекенов. Или здесь другое? Я ведь, получается, многое могу сотворить с людьми. Вот что страшно. Повести за собой. А куда? На амбразуры. На магазины. На других людей. Окунуть в хаос и кровь.
Бр-р-р, терпеть не могу кровь…
И вообще, когда во сне я сорвался… Я прикрыл глаза, вызывая в памяти ощущение. Что там было? Падаю, падаю… Смерзается все внутри: разорвут, задавят, сомкнутся…
Кто-то вскрикнул.
Очнувшись, я повернул голову. Мальчишка с орлом на куртке кривил рот. Оттащив от края, за шкирку его держал спортивного вида парень, рядом прижимала пальцы к губам женщина лет тридцати пяти.
– Да не упал бы я! – сердился мальчишка. – Ну отпустите. Ну!
– Второй раз ловить не буду, – сказал спортсмен.
– И не надо!
– Смотри.
Отпущеный на землю мальчишка повел плечами.
– Что я, сам себя не контролирую?
Подошел, дохнув туннельным жаром, поезд. Я механически шагнул внутрь вместе со всеми. Притиснулся к противоположным дверям. Даже садиться на предложенное место не стал. Уперся лбом в стекло.
Это не я, стучало в голове, не я. Я не мог.
Мальчишка стоял рядом, вздернув глаза к рекламному прямоугольнику над створками. Симпатичное лицо с пушком на щеках. Видно, что еще дуется.
Прости, сказал я ему мысленно, возможно, это из-за меня.
Потянулись станции. "Чернышевская". "Площадь Восстания". Вина грызла душу. Конечно, думал я, если представлять плохое, то оно обязательно… Просто знак другой, минус…
Он ведь, этот мальчишка, чуть не упал!
Вот где страх. Когда не ты, а другие вместо тебя. А еще хуже – когда по твоему, пусть неосознанному, желанию.
И как тогда с этим жить? Почти убийцей…
Кое-как я дождался "Пушкинской". Выскочил, не взирая на тянущую боль в ступнях, поднялся к судьбоносному барьеру на переходе.
Шесть пятьдесят.
Ну, Сергей, думал я, ты мне все расскажешь!
Люди поднимались. Люди спускались. Я вглядывался в лица, удивляясь, какие они все пустые. Словно действительно куклы или роботы двигались давным-давно проложенным маршрутом.
Меня продрал озноб.
Нет-нет, чушь какая, не поверил я. Наверное, я теперь все неправильно вижу. Не может быть, чтобы все…
– Привет.
Со стороны "Звенигородской" я Сергея не ждал и потому пропустил.
– П-привет.
Под руку с Сергеем стояла высокая девушка в темных брючках и фиолетовой блузе.
– Кира, – она помахала в воздухе ладонью.
Получилось непосредственно и совсем по-дружески.
Ямочки на щеках. Большие, как в манге какой-нибудь, глаза. Вьющиеся, длинные волосы. Ни короткой стрижки, ни стервозности, как я себе навоображал утром.
Вообще все не то.
– Н-николай.
Я взмахнул рукой в ответ.
Хорошая девушка у Сергея. Если мягко произносить, имя очень даже соответствует. Кира. Последнюю гласную тянете…
Я ощутил шевеление в груди – не влюбиться бы.
Чуть насмешливый взгляд Сергея вернул меня в явь.
– Пошли.
– К-куда?
– До "Достоевской" прокатимся. Не против?
Я пожал плечами. Мол, почему бы не прокатиться? Можно прокатиться. Кира улыбнулась.
На платформе мы встали тесной группкой. Поезд ждали молча. Мой запал как-то прошел. Из-за Киры я чувствовал себя стесненно. Не хватать же Сергея за грудки. А еще мне почему-то казалось, что все вокруг скрытно на нас поглядывают. Я даже задергался.
Потом было покачивание вагона. Случайное касание рук.
На "Достоевской" мы окунулись в толпу, спешащую на эскалаторы перехода. У самых эскалаторов Сергей отвел меня в сторону.
Кира, прижавшись к его спине, спрятавшись за ней, глядела на меня с каким-то странным ожиданием. Словно я должен был выкинуть нечто этакое.
Взлететь, например, при всех.
Но я не взлетел, я спросил:
– В-все?
– Нет. Сейчас – самое главное.
Сергей повернул меня лицом от эскалатора.
Навстречу тек людской поток. Вздувался у будки контролера, ограниченный разделительной загородкой.
– И чт-то?
– Что видишь?
– Г-глаза зак-крывать?
– Нет.
Я повернул голову:
– Л-людей вижу.
Мимо шли и шаркали, вели за руку детей, тащили сумки. Унылые фигуры. Серые тени. Многомерные проекции.
– Каких людей?
– Обычных.
– Совсем-совсем обычных? – спросила, выглянув из-за Сергея, Кира.
Я смутился.
Зомби, что ли, вижу? Нет. Лица проплывали передо мной. Я всматривался, ища в них непонятно что. Отзвуки. Отблески. Знаки.
Загорелые лица. Бледные. Смуглые. Розовые. Гладкие. Морщинистые, траченые временем. С родинками и без. Симпатичные и не очень. Мужественные и простоватые. Хохочущие. Угрюмые. Сосредоточенные.
– Ну, – поторопил Сергей.
Я пожал плечами.
А что в них необычного? Люди как люди. Ну, да, кажется, будто в них чего-то нет. Чего-то важного, нужного. Искры?
– Н-не п-понимаю, – сдался я. – Ты об-бещал…
– Встань наверху, – перебил меня Сергей.
– З-зачем?
– Встань у эскалатора и смотри.
– Х-хорошо.
Я влез в толпу и за уткнувшейся в книгу женщиной покатил вверх. Там я отошел в сторону и бросил взгляд вниз. Ни Сергея, ни Киры за поднимающимися видно не было.
Смотреть? Что ж, давайте смотреть.
Сначала я наблюдал за людьми вполглаза, больше злясь на себя, что слишком легко подчиняюсь незнакомому человеку, что даю собой командовать, что ввязался неизвестно во что, в какой-то сюр: отклоняющиеся потоки, воспоминания, зомби и прочие.
А потом… Потом защемило грудь.
Эскалатор вдруг начал поднимать ко мне людей словно из далеких советских фильмов: веселых, живых, радостных, добрых. Светящихся.
Где, казалось бы, те фильмы? Те люди?
Я видел разгладившиеся лица, я чувствовал, как бьются в едином ритме сердца. Все по плечу! Нет преград! Один за одного!
Я сам дышал с ними в унисон!
Они пропадали в арке перехода, измененные, будто выхваченные из того времени, с блестящими глазами, улыбающиеся, чуть ли не чеканящие шаг.
Женщины и мужчины. Дети и взрослые.
Принесенная эскалатором Кира, тоже вся светящаяся, вцепилась мне в руку.
– Ты видишь? – закричала в ухо. – Видишь?
– В-вижу, – прошептал я.
– Это Сережка, – засмеялась Кира. – Он их заряжает.
– Чт-то? – спросил я.
– Сережка – эбонитовая палочка, понимаешь? – Кира посмотрела на меня лучистыми глазами. – И ты тоже.
– Я?
Это была новость. Надо же, я – эбонитовая палочка. Надо же.
2
Мама сидела за столом, по недавней привычке скорбно поджав губы. Оранжевое, в подсолнухах, платье, подарок тети Веры. Жирные от свежего крема щеки.
– Сынок, – сказала она напряженным голосом, едва я вошел в кухню, – ты бы все-таки сказал своей…
– Ну, м-мам, – я опустился на стул, – что т-ты опять н-начинаешь?
– Ничего, ничего я не начинаю.
– О б-боже! – закатил я глаза под потолок.
– Она вертихвостка!
– Ты же с-сама хотела, чт-тобы у меня б-была девушка!
– Но не вертихвостка!
– Т-тише…
Как бы я не любил маму, иногда она невыносима.
Почему-то когда с одной стороны все складывается хорошо, с другой… ох, с другой…
Чайник на столе попыхивал паром.
Я сыпнул в чашку ложку кофе, отправил на дно два куска сахара, привстав, дотянулся до кипятка. Мама отвернулась к окну.
Но не удержалась, спросила:
– Ей?
– П-почему ей? С-себе.
– Ай-яй! – закачала головой мама. – Вымахал каланчой, а врешь. Матери врешь!
– Д-да не вру! – я показательно отпил из чашки. – В-вот.
Неперебитая сахаром горечь горлом покатилась вниз.
– К стенке-то приперли…
– М-мам, – мягко произнес я, – н-ну хватит.
– Коленька, – схватила меня за руку мама, – я ж о тебе пекусь. Она молодая. Бедная. Ни квартиры, ни денег. А если еще родственники?
Пытаясь переубедить, она заглядывала мне в глаза.
Ее лицо жило странной, невозможной надеждой. Горячий горячечный шепот. Откажись. Брось. Одумайся. Так будет лучше. Всем будет лучше.
Мне вдруг стало жалко ее. Она, наверное, никогда не поймет, не примет такое мое счастье.
Я поднялся. Чтобы освободить запястье, пришлось приложить усилие.
– Я п-пойду.
– Бутерброд хоть возьми, – спохватилась мама.
Раскаяние выразилось в протянутом куске хлеба с нашлепками колбасы. Рука дрожала.
– Да я т-так…
Выходя, я оглянулся – повисла рука, откатилась нашлепка. И в выцветающих глазах – жуткая тоска, словно все рухнуло, испарилось, сын предал…
Эх, мама, мама!
Как же так все испортилось в одночасье? Или не в одночасье? Я же помню, чуть ли не вчера… И Феодосию, и когда руку сломал… И самозабвенные дежурства у моей постели…
Куда все делось?
Хоть зажмуривайся и загадывай по-новому, из самого детства: парк, тени деревьев раскидывают тонкие ловчие сети на дорожках, тихо, поскрипывает левое колесо коляски, и мама шепчет, поправляя мне ушастый чепчик: "Не дергай ножками, Коленька, все, не дергай".
Только не сработает.
С родными – не сработает.
Ритка еще спала.
Да, мы как-то неожиданно друг для друга оказались вместе. Один поход в кафе повлек за собой другой, а там и третий. Один поцелуй проложил дорожку к следующему, уже с моей стороны, и как-то вдруг на десятый план отошла Риткина стеснительность, на двадцатый – мои нелепые ноги, на сотый – вообще все остальное, не составляющее нас двоих.
Внутри меня поселился какой-то идиотически-счастливый человечек, пел, хихикал, его голос прорывался наружу, и тогда выходило, что этот человечек – я.
Ритка… По-моему, Ритка тоже была счастлива.
Я встал у кровати. Рассеяный свет проникал сквозь крупнодырчатый тюль. Плечо, лоб и щека у Ритки казались воздушными, медово-розовыми.
Я залюбовался.
Никогда не думал, что буду тихо балдеть просто от вида спящего близкого человека.
В юношеских моих мечтах, да и более поздних тоже, почерпнутых, в основном, из ночных фильмов в видеосалонах, места этому не было. Ну какое там место среди вздохов, ахов и фрикций? Повторяюсь, но – дурак был.
Я-я, херр Николай, фрау… Тьфу!
Ритка, словно почувствовав взгляд, развернулась в мою сторону, сонная, ладонью отгородилась от солнца:
– М-м-м… А что, уже встаем?
– Н-нет. С-спи.
Ритка приподняла голову:
– Ноги, да?
– Нет.
Я улыбнулся, сел рядом.
От Ритки пахло ласковым, мягким теплом. Уткнувшись ухом, щекой в мою голую спину, она просунула свои руки под моими, сомкнула пальцы на моем животе.
– А почему не спим?
– П-потому что г-горло…
Я приподнял чашку, словно Ритка могла увидеть.
– М-м-м… – Ритка, конечно, не увидела, но уловила кофейный аромат. – А можно мне?
– К-конечно.
Из кухни прилетел приглушенный крышечно-кастрюльный звон. Словно мама, услышав, бросила звон в упрек: а говорил-то, себе наливаешь…
Я фыркнул. Ритка, уже поднеся чашку к губам, тоже.
– Ап-фыр-р!
Мы повалились одновременно, стараясь хохотать как можно тише. Я вцепился зубами в одеяло. Ритка слюнявила мне плечо. Еще кофе этот! Ай, капает!
А потом мы уже целовались, я смотрел в Риткины глаза, и легкий укор совести (о чем думал-то, смеясь? о матери?) снес стоически.
– Подожди, – сказала Ритка, – кофе.
– П-по-моему, он уже в-весь на м-мне…
– Не ври уж…
В дверь стукнули. Невесомо, кончиками пальцев, как могла только мама. Я замер над приоткрывшей рот Риткой.
Б-блин!
– Д-да?
– Я ушла с кухни, можете пользоваться.
В мамином голосе сквозило сделанное нам одолжение.
– Спасибо, Елена Михайловна, – не смолчала Ритка.
– Чайник горячий.
Через коридор клацнул дверной замок.
Оставив последнее слово за собой, мама удалилась в свою комнату.
Я подумал, что жизнь устроена очень странно. Есть два человека – мать и сын, и пространство у них общее. В силу обстоятельств не приходит им в голову ни делить квадратные метры, ни отгораживаться друг от друга. Не испытывают потребности. Но вот появляется третий, Ритка, и я на автомате уже, на совершенном автомате, начинаю мыслить категориями "мое" – "мамино": своя комната, ее комната, чужая комната…
И мама вдруг, оказывается, тоже проводит границы: не трогай, это мое, и программка, и яблоки, они не вам, а тете Вере, ради бога, не в мое кресло!.. вы бы за собой (то есть, ваш) мусор выкидывали, почему твоя девушка в твоей рубашке ходит, своей нет, да, наверное, нет, все было так хорошо до нее, Коленька!
А дальше – больше: часы посещения кухни, часы освобождения кухни, часы мытья, комендантский час…
И, конечно, в маме говорит ревность, а еще призрак ненужности, потому что вот она, молодая замена, мозолит глаза, и Коленька и слушает ее, и спит с ней, и ноги она ему мнет ладошками, и он ей разве что в рот не заглядывает, окрутила, захомутала…
Понять-то не сложно.
Чайник действительно оказался горячий.
Пока Ритка наводила красоту в ванной, я сполоснул свою чашку, достал из подвесного шкафчика Риткину, две ложки сахара себе, три – Ритке, кофе – ш-шух и еще раз ш-шух, теперь бутерброды…
В хлебнице – тоже вот странно – был мамин хлеб и отдельно наш с Риткой. Мама неожиданно полюбила серый отрубной, а мы батоны покупаем…
Меня вдруг скорчило от острого чувства разрыва с родным человеком. Были целое, стали порознь. И оба – со шрамами.
Жутко то, что я ничего изменить не могу, и мама измениться не может. Ей все хочется противопоставить Ритку себе: выбирай, сын, кто тебе более дорог – я или она.
Я нарезал батон, размазал масло по хлебу, располовинил вчерашнее вареное яйцо. Страх, может, от такой рутины и дохнет, а вот проблемы…
Ритка выскочила из ванной с тюрбаном на мокрой голове, плюхнулась на стул.
– Я колбасу не буду! – заявила, хватая чашку.
– А яйцо? – спросил я.
– Яйцо? – она на миг задумалась. – Яйцо давай.
Я протянул ей бутерброд.
– Ты меня зарядишь сегодня?
Я улыбнулся.
– Д-да.
– Ты все равно, – сказала Ритка обеспокоенно, – зарядку побереги. Всех не заряжай. А то, знаешь, на всех не напасешься.
– Это н-невозможно.
– За это я тебя и люблю, – серьезно сказала Ритка и вгрызлась в бутерброд.
Я смотрел, как двигаются ее щеки, губы, как крошки желтка пристают к кончику носа, как подрагивают ресницы.
– Что? – спросила она.
– Н-ничего.
– То-то, – задорно сказала Ритка.
Глаза у нее были подведены на египетский манер, со сползающими к вискам черточками туши.
Мелко отстукивали секунды настенные часы.
Мы завтракали, пили кофе. Я старался не думать о запершейся у себя маме. Выбрать бы время и вообще ни о чем не думать!
На месяц вырваться в какую-нибудь глушь. Чтобы из людей – только снежные. А лучше – вообще никого.
Интересно, Ритка за мной поедет?
– Слу-ушай, – Ритка поймала мою ладонь. Сегодня почему-то все хотели меня потрогать. – Ты к нам на фирму не зайдешь?
– З-зачем?
– Ну-у… – протянула Ритка.
В голосе ее было: неловко просить, ты уж сообрази, догадайся сам. Тюрбан нетерпеливо качнул бахромчатым краем.
– З-заряд-дить, да?
– Ну пожалуйста, Коль… Коль, у нас юбилей, пять лет…
Ритка уже полтора месяца как ушла из нашей конторы в крупную фирму по продаже мебели и строительных товаров.
Пока – менеджером. А там – с ее слов, может, станет старшим.
Светлана Григорьевна уговаривала остаться, но потом отступилась. Раньше бы – ни за что. Раньше, наверное, у Ритки и мысли б не было…
– Рит, это н-нельзя.
– Почему?
Хлопнула ресницами наивная простота.
– П-пойми, это д-дар…
– И что? Если дар, так его прятать, да?
– П-почему?
Иногда я не понимаю Ритку совершенно.
– Ну, потому что метро это, конечно, хорошо. И, наверное, правильно. Благотворительность, служение и все такое. Но о себе-то, Коль…
Ритка выразительно посмотрела на меня.
Ее взгляд, колкие зрачки пугали. Жалости и какой-то снисходительности (ох, Коля, глупенький ты) было чересчур. Другая Ритка. Неизвестная. Ритка из глубины.
Я даже обиделся. Кровь бросилась в лицо.
– Н-на к-корпоративах п-прикажешь зажигать?
Получилось, наверное, слишком зло.
– Да нет же! – Размотав тюрбан, Ритка прижала к щекам рукава полотенца. Волосы рассыпались темными прядями.
Я почувствовал, как она давит в себе раздражение.
– Ты понимаешь, это совсем другое. Зажигать – это дешево. Это для людей с раздутым самомнением, которые сами по себе – пшик.
– А я н-не такой, д-да?
– Конечно же, нет!
Ритка потянулась ко мне. Опять за руку? Да, опять. Ее пальцы легко станцевали на моем запястье. Словно какое-то сообщение передали.
Куда? Напрямую к?
Руку почему-то захотелось отдернуть.
– И ч-что?
– Коль, это же деньги! Как только люди увидят, что у них в фирме с твоей помощью все счастливы, веселы, работают как… ну, не знаю, как лошади, что ли. Они же все, что угодно, сделают!
– Н-не хочу.
Ритка приблизила лицо.
– Коля, все продается. На все, что представляет собой спрос, всегда находится покупатель. Даже вот на честность, на усердие, на энтузиазм. А уж на твой-то дар!
Я смотрел, как шевелятся ее губы.
На мгновение я вдруг перестал слышать слова. Риткины губы, светло-розовые, с перламутром, плясали, изгибались, приподнимались, показывая мелкие белые зубы.
И ни слова. Только легкие толчки воздуха.
– Ты меня слушаешь вообще?
Я очнулся.
– Д-да.
– Так что?
– Д-давай в-вечером…
– У тебя так всегда: вечером, на попозже, авось, само рассосется!
Ритку вынесло из-за стола.
На мгновение она застыла в позе, то ли обвиняющего, то ли обличающего агитплаката: фигурка напряжена, рука вытянута в мою сторону, наставленный указательный палец даже не дрожит. "Он – прихвостень мирового империализма!".
– Ты! – Ей словно не хватало воздуха. – Ты! Ты с твоей мамой заодно!
– Р-рит…
Но она не стала меня слушать. Хлестнуло по спинке стула полотенце.
Я допил кофе, недопитый Риткин слил в раковину, вымыл чашки, убрал со стола, чувствуя себя беспросветно одиноким и беспомощным, потом поплелся в комнату.
Рита уже оделась.
Повернувшись спиной к двери, она сидела на кровати и смотрела в окно, на жмущийся к стеклу бледыми листьями фикус. Напряженная спина говорила: не подходи.
Я и не стал.
Снял рубашку с вешалки, молча принялся застегивать пуговицы. Мне все думалось, когда это мы с мамой были заодно? И вообще: заодно – это значит против Ритки? Она это хотела сказать? Я против нее, мама против нее, весь мир против нее…
– Знаешь, – не поворачиваясь, грустно произнесла Ритка, – хочется, чтобы человеку было хорошо, а он почему-то этого не хочет.
На ней была белая с лиловым отливом блузка. Сквозь нее просвечивали полоски бюстгалтера.
– Главное, человеку же будет лучше.
– Т-ты ув-верена?
– А разве нет? – Риткин профиль на фоне окна казался даггеротипным. Я включил свет. – Признание – пожалуйста! – продолжала, моргнув, Ритка. – Успех, деньги, востребованность! Это же все, что нужно.
Она наконец обернулась.
В глазах у нее стояли слезы. Я молчал.
– Разве тебе это не нужно?
Я пожал плечами.
Наверное, это не объяснить. Точнее, не объяснить человеку, которому твоя точка зрения кажется дикой, абсурдной. Словно система координат – из другого мира. Но когда ты делаешь людей лучше, пусть не надолго, но лучше, когда ты – эбонитовая палочка, зачем тебе все остальное? То есть, все остальное кажется таким бессмысленным!
Нынешняя Ритка вряд ли способна это понять. Потому что для нее жизнь после Светланы Григорьевны превратилась в бег – вперед и выше, как по леснице, пролет, еще пролет, на новый этаж, в новый статус, подальше от своего прошлого. По крайней мере, в мечтах. И, как ни грустно, я сам ее такой сделал. За каких-то два месяца…
– Р-рит…
– Ладно, – Ритка со вздохом встала. Поправила юбку. – Пошли, батарейка, а то я опаздываю.
– П-палочка.
Она взяла меня под руку. Мы вышли в коридор. Рита (нарочно, наверное, для мамы) зазвенела ключами.
– И все же, Коль, мы бы начали копить на квартиру. А то палочка погаснет… – она, потянувшись, щелкнула выключателем (очень символично), – и останемся мы ни с чем.
"Мы" меня обрадовало.
Может, подумал я, это все же временные разногласия. Мы же были так счастливы. Да, собственно, мы и сейчас…
Вроде бы уже и помирились.
– Вы уходите?
Мама выглянула из своей комнаты.
На лице – напряженная доброжелательность. Неестественная, вымученная, будто из-под пытки. И улыбка такая же. Эх, мама, мама…
– Да, Елена Михайловна, мы уже уходим.
Рита встала у вешалки.
Я снял ее плащ, как истинный кавалер (хоть и хромоногий) помогая одеться даме. Сам взял легкую куртку.
– За собой-то хоть убрали? – спросила, помолчав, мама.
– Я п-помыл, – сказал я, завязывая шнурки.
– Я и не сомневалась, – буравя взглядом Ритин затылок, с нажимом сказала мама. – Одни моют, другие…
Я не дал ей закончить.
Гадят! Другие – гадят. Конечно же, гадят!
– М-мам, мы оп-паздываем…
Торопливо и испуганно клацнул за мной дверной замок.
– Ф-фух! – выдохнула Рита, едва мы оказались на лестничной площадке. – Коль, я еле сдержалась! Иногда, знаешь…
– З-знаю.
– …она невыносима.
Одолев пролет, мы вышли из дому.
Я пыхтел, пытаясь поспеть за Риткиным быстрым шагом. Отставал. Мне, словно беглецу, все хотелось оглянуться.
Чудилась мама, стоящая у окна, вот она отдернула занавеску и…
– Блин, Колька, меня же уволят!
Моя любовь ушла метров на тридцать вперед и там взорвалась негодованием.
Потом вернулась, мстительной клеопатрой ухватила за руку. Я же почему-то подумал о роликовых коньках. Тогда меня можно было бы катить.
– Коля, ну давай же!
До метро было – за угол повернуть.
С грехом пополам и повернули. Люди шли, люди высаживались из маршрутных такси, люди огибали нас, и я представлял, будто мы с Риткой на плоту посреди океана, а вокруг волны, волны, волны.
Направо, налево, чье-то плечо, край юбки, упакованная в жакет грудь, локти, пальцы, джинсы, колени.
Рита дернула меня за рукав.
– Жетон есть?
– П-проездной.
– На спуске зарядишь?
– Д-да.
Мое лицо чуть на расплющилось о стекло двери. Отодвинутое ладонью, мутное отражение скуксилось, растянулось, уплыло.