444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Андре Моруа » Превратности любви » Текст книги (страница 7)
Превратности любви
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 18:17

Текст книги "Превратности любви"


Автор книги: Андре Моруа



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

XVII

Подозрения, заложенные в наше сознание, взрываются не одновременно, а одно за другим, как цепь подземных мин, и уничтожают любовь лишь путем последовательных взрывов. В тот вечер, когда Одилия приехала, ее очарование, ее такт и радость, какую я испытывал, вновь видя ее около себя, несколько задержали катастрофу. Но, начиная с этого вечера, оба мы понимали, что живем в минированной зоне и что недалек день, когда мы взлетим в воздух. Даже в дни, когда я особенно любил Одилию, я уже не мог обращаться к ней иначе как с оттенком горечи – пусть иногда еле заметным. В самых обыденных моих фразах чувствовались, словно далекие тучи, затаенные, невысказанные упреки. Оптимистическое, радостное отношение к миру, которое было мне присуще в первые месяцы брака, сменилось пессимизмом и грустью. Природа, которую я горячо полюбил, после того как Одилия открыла мне ее, теперь пела только меланхолические, унылые песни. Сама красота Одилии перестала быть безупречной, и я порой обнаруживал в ней признаки фальши. Это бывало мимолетно; пять минут спустя я снова видел перед собою открытое лицо, простодушный взгляд и снова любил ее.

В начале августа мы уехали в Гандюмас. Уединение, безлюдье, полное отсутствие писем и телефонных звонков повлияли на меня успокоительно, и я на некоторое время получил передышку. Деревья, залитые солнцем луга, темные склоны, поросшие елками, оказывали на Одилию сильное и благотворное действие. Природа доставляла ей почти что чувственные радости, и она бессознательно переносила их на своего спутника, даже если этим спутником был я. Уединение вдвоем, когда оно не затягивается до пресыщения и скуки, способствует медленному нарастанию чувств и доверия и тем самым очень сближает тех, кто вместе наслаждается этой обстановкой. «В общем, – казалось, думала Одилия, – он удивительно милый…» И я чувствовал, что мы очень близки.

Особенно запомнился мне один вечер. Мы сидели одни на террасе; перед нами расстилался огромный горизонт с холмами и лесом. Я как сейчас вижу вдали поросший вереском склон песчаной ланды. Солнце садилось; было очень тихо, очень тепло. Людские треволнения представлялись чем-то совсем ничтожным. Вдруг я стал говорить Одилии нежные, смиренные слова, но все это говорил (как странно!) человек, уже примирившийся с мыслью, что лишится ее.

– До чего прекрасна могла бы быть наша жизнь, Одилия… Я так люблю вас… Помните Флоренцию и время, когда я не мог выдержать и минуты, чтобы не взглянуть на вас?.. Я и теперь недалек от этого, дорогая…

– Мне очень приятно это слышать… Я вас тоже нежно любила. Боже, как я верила в вас!.. Я говорила матери: «Я встретила человека, который удержит меня… навсегда». А потом разочаровалась…

– Значит, с моей стороны… Почему вы не разъяснили мне?

– Вы сами понимаете, Дикки… Потому что это было невозможно. Потому что вы чересчур высоко вознесли меня. Поймите, Дикки, ваша главная ошибка в том, что вы слишком многого требуете от женщин. Слишком многого от них ждете. Они не могут… Но все-таки приятно думать, что вы станете жалеть обо мне, когда меня не будет возле вас…

Она произнесла эти слова, как скорбное пророчество, и это произвело на меня глубокое впечатление.

– Но вы всегда будете возле меня.

– Вы отлично знаете, что нет, – проронила она. В эту минуту к террасе подошли мои родители.

В тот приезд я часто уводил Одилию в свою обсерваторию, и мы подолгу наблюдали, как небольшой поток бурлит в своем деревянном русле. Ей нравилось это место; она рассказывала мне тут о своей юности, о Флоренции, вспоминала наши мечты над Темзой; я обнимал ее, и она не противилась. Казалось, что она счастлива. «Почему не допустить, – думал я, – что мы беспрестанно начинаем новую жизнь и что в каждой из них прошлое – всего лишь сон? Разве я, например, тот же юноша, который некогда обнимал здесь Денизу Обри? Может быть, за то время, что Одилия находится здесь, она совсем забыла Франсуа?» Такими рассуждениями я пытался во что бы то ни стало восстановить свое счастье, но вместе с тем я знал, что это счастье призрачно и что источником блаженной мечтательности, в которую впадает Одилия, является, конечно, сознание, что она любима Франсуа.

Было еще одно лицо в Гандюмасе, которое с поразительной ясностью понимало, что происходит между мной и Одилией, – это моя мать. Я Вам уже говорил, что она никогда особенно не любила Одилию, но у нее было доброе сердце, она видела, что я влюблен, и никогда не заговаривала со мной о своем отношении к моей жене. Накануне нашего отъезда я встретил ее утром в огороде, и она предложила мне прогуляться. Я взглянул на часы; Одилия еще не скоро соберется; я ответил: «Конечно, я с удовольствием пройдусь до долины; я не ходил туда с вами, с тех пор как мне было двенадцать-тринадцать лет».

Напоминание о детстве тронуло ее, и она стала откровеннее обычного. Сначала она коснулась здоровья отца; он страдал артериосклерозом и внушал доктору опасения. Потом, смотря на камушки, валявшиеся на дороге, она спросила:

– Что произошло у тебя с Миза?

– Почему вы спрашиваете?

– Потому что за все время, пока вы живете здесь, вы с ними ни разу не виделись… На прошлой неделе я их пригласила к завтраку, а она отказалась; раньше этого не бывало… Я отлично вижу, что что-то произошло.

– Да, произошло, мама, но я не могу вам сказать… Миза дурно вела себя в отношении Одилии.

Мама прошла несколько шагов молча, потом проговорила вполголоса и как бы с усилием:

– А ты уверен, что не Одилия дурно повела себя в отношении Миза? Послушай. Я отнюдь не хочу вмешиваться в твои отношения с женой, но должна хотя бы раз тебе сказать, что тебя все осуждают, даже отец. Ты слишком мягок с ней. Ты знаешь, как я ненавижу сплетни; мне хочется верить, что все, что рассказывают, – выдумки; но если это выдумки, тебе следовало бы добиться от нее, чтобы она вела себя так, чтобы этих сплетен не было.

Я слушал, сбивая тростью хрупкие стебельки травы. Я знал, что мама права, что она долго сдерживалась; я думал также, что Миза, вероятно, говорила с ней и, пожалуй, все ей рассказала. С тех пор как Миза поселилась в Гандюмасе, мама с ней подружилась и очень ценила ее. Да, несомненно, она знала истину. Но это нападение на Одилию, нападение справедливое и умеренное, вызвало во мне рефлекс Рыцаря, и я стал горячо защищать жену. Я говорил о своем доверии к Одилии, которого у меня в действительности не было, я наделял ее достоинствами, которые сам отрицал в разговорах с нею.

Любовь создает странные формы солидарности; в то утро мне казалось, что мой долг – объединиться с Одилией для совместной борьбы с истиной. Думаю, что во мне говорило также желание убедить самого себя, будто она меня еще любит. Я перечислил маме все черточки, которые могли служить доказательством привязанности Одилии ко мне, – рассказал о книгах, с таким трудом добытых ею в Бресте, об ее ласковых письмах, об ее поведении во время нашего пребывания в Гандюмасе. Я говорил так пылко, что, кажется, поколебал уверенность мамы, но – увы! – не поколебал своей собственной: она была незыблема. Одилии я ни слова не сказал об этом разговоре.

XVIII

Как только мы возвратились в Париж, тень Франсуа, неясная, но всегда ощутимая, снова стала реять над нашей жизнью. После ссоры с Миза я не знал, как он сообщается с Одилией. Я и теперь не знаю этого, но тогда я стал замечать, что у Одилии появилась привычка подбегать к телефону, едва только он зазвонит; она, видимо, опасалась, как бы я не перехватил то, что должно быть от меня скрыто. Она читала теперь только те книги, в которых говорилось о море, и впадала в сладостную истому, рассматривая самые заурядные гравюры с изображением прибоя, кораблей. Как-то вечером ей подали телеграмму. Она распечатала ее и, сказав: «Пустяки!» – разорвала листок на мелкие клочки.

– Какие пустяки, Одилия? Что это такое?

– Платье… Еще не готово, – ответила она.

Со слов адмирала Гарнье, у которого я справлялся, я знал, что Франсуа находится в Бресте. Казалось, я мог бы не беспокоиться, но я беспокоился и был прав.

Все же случалось, что под впечатлением взволновавшего нас концерта или прекрасного осеннего дня мы снова переживали краткие мгновенья нежности.

– А если бы вы, дорогая, сказали мне правду, всю правду о прошлом?.. Я постарался бы забыть, и мы доверчиво отправились бы в новую, безоблачно-светлую жизнь.

Она качала головой – без злобы, без обиды, но безнадежно. Теперь она уже не отрицала это прошлое. Не то что она призналась в нем, нет. Признание было молчаливое, невысказанное.

– Нет, Дикки, не могу, я чувствую, что это бесполезно. Теперь все так неясно, так запутанно… Я уже не могу привести это в порядок… Кроме того, я не в состоянии объяснить вам, почему совершила тот или иной поступок, сказала ту или иную фразу… Я уже ничего не понимаю… Нет, тут ничего не поделаешь… Я уже не верю, что можно что-то исправить.

Впрочем, эти дружелюбные беседы почти всегда заканчивались настойчивым допросом. Какое-нибудь произнесенное ею слово удивляло меня; я бросался по свежему следу, я уже не слушал ее, коварный вопрос уже готов был сорваться у меня с языка; на мгновенье я удерживался, потом он начинал душить меня и вырывался наружу. Одилия всегда старалась придать сцене, по возможности, шутливый характер, но, видя, что я вполне серьезен, в конце концов приходила в бешенство.

– Ну нет! – говорила она. – Нет и нет! Провести с вами вечер становится для меня пыткой. Лучше мне уйти. Если я тут останусь – я сойду с ума…

Тогда меня охватывал ужас, что я могу потерять ее, и я успокаивался. Я приносил ей извинения – не совсем искренние – и видел, что каждая такая ссора неизбежно ослабляет и без того хрупкие узы. Детей у нас не было, так что же удерживало ее так долго? Думаю, что чувство большой жалости ко мне и даже немного любви, ибо чувства иной раз наслаиваются одно на другое, не разрушаясь, и особенно у женщин можно иногда наблюдать любопытное желание все сохранить.

К тому же Одилия, в силу своих религиозных представлений, которые она редко выражала и которые под влиянием Франсуа значительно ослабли, испытывала отвращение к разводу. Возможно также, что ее привязывала, если не ко мне, то к нашей совместной жизни, ее ребяческая любовь к вещам? Она любила наш дом, который сама обставила с таким вкусом. В ее будуаре, на столике, лежали ее любимые книги и стояла венецианская ваза, в которой всегда был цветок – один-единственный, но прекрасный. Укрывшись в этом убежище, она чувствовала себя защищенной от меня и от себя самой. Ей трудно было расстаться с этим окружением. Уйти от меня и соединить свою судьбу с Франсуа значило проводить большую часть года в Тулоне или Бресте; это значило отказаться от большинства друзей. Франсуа, как и я, не мог всецело заполнить ее жизнь. Ей необходимо было – теперь я отдаю себе в этом отчет, – чтобы вокруг нее было движение, было занимательное зрелище раскрывающихся перед нею разнообразных человеческих душ.

Но сама она этого не сознавала. Ее удручала разлука с Франсуа, ей казалось, что она была бы вполне счастлива, если бы находилась возле него. Он привлекал ее, как привлекает человек, которого мы мало знаем и который поэтому, не будучи еще исчерпан, представляется нам полным неожиданностей и открытий. Во Флоренции и во время поездки в Англию я тоже был для нее таким же сказочным, чарующим персонажем. Но я не мог удержаться на высоте того вымышленного идеального существа, чертами которого она меня наделила. И я был отвергнут. Теперь очередь Франсуа. Он тоже подвергнется испытанию путем близкого знакомства; выдержит ли он его?

Мне думается, что если бы он жил в Париже, то его связь с Одилией развивалась бы так же, как почти все недуги такого рода, и закончилась бы без всякого инцидента, – просто Одилия обнаружила бы, что глубоко ошиблась в достоинствах Франсуа. Но он находился далеко, и она не могла без него обходиться. Каковы были его чувства? Не знаю. Не может быть, чтобы его не волновала победа над столь прекрасным существом. В то же время, если он действительно был такой, как мне его описывали, мысль о браке должна была претить ему.

Вот что я узнал. Под Рождество он заезжал в Париж по пути из Бреста в Тулон, куда опять надолго возвращался. Он провел в Париже двое суток, в течение которых поведение Одилии было безрассудно неосторожным. О его приезде она узнала по телефону; он позвонил ей утром, еще до моего ухода в контору. Я сразу понял, что это он, – такое удивительное выражение появилось на лице Одилии, когда она с ним говорила. Я никогда не замечал у нее столь покорного, нежного, почти умоляющего тона. Держа в руке трубку, она говорила со своим далеким возлюбленным и вся светилась восторженной, ясной улыбкой; она, разумеется, не сознавала, что эта улыбка выдает ее.

– Конечно, я так рада слышать ваш голос, – говорила она. – Конечно… Да, но… Конечно, конечно, но…

Она взглянула на меня в смущении и сказала:

– Знаете, позвоните мне через полчаса.

Я спросил, с кем она говорила, но она с равнодушным видом повесила трубку и ничего не ответила, как бы не расслышав вопроса. Я устроил дела так, что вернулся домой к завтраку. Горничная подала мне листок, на котором было написано: «Если приедете домой – не волнуйтесь. Мне придется завтракать в городе. До вечера, дорогой».

– Госпожа уехала давно? – спросил я.

– Давно, – ответила горничная, – часов в десять.

– На машине?

– Да, сударь.

Я завтракал один. Потом мне стало так нехорошо, что я решил остаться дома. Я хотел увидеться с Одилией, как только она вернется, и собирался на этот раз предложить, чтобы она выбрала между нами двумя. День прошел мучительно. Около семи раздался телефонный звонок.

– Это вы, Жюльетта? – послышался голос Одилии.

– Нет, – ответил я, – это я, Филипп.

– Вот как, вы уже дома? – продолжала она. – Я хочу спросить: вам не будет неприятно, если я пообедаю здесь?

– То есть как это? – возразил я. – Где вы собираетесь обедать? Почему? Вы и так уже завтракали не дома.

– Да, но послушайте… Я в Компьене. Я сейчас звоню вам из Компьена, и все равно я уже не успею к обеду…

– Что вы делаете в Компьене? Ведь уже темно.

– Я гуляла в лесу; здесь чудесно, погода сухая, дивная. Я не думала, что вы приедете к завтраку.

– Одилия, я не намерен объясняться по телефону, но все это до крайности нелепо. Возвращайтесь домой.

Она вернулась в десять часов и в ответ на мои упреки сказала:

– Так вот, завтра я тоже уеду. Я не могу сидеть взаперти в такую погоду.

И опять в ней мелькнула та непреклонная решимость, которая поразила меня, когда она уезжала в Брест; я подумал тогда, что даже если бы я лег на рельсы – это ее не остановило бы.

На другой день она сама с большой грустью попросила меня согласиться на развод и отпустить ее к родителям, у которых она будет жить, пока не выйдет замуж за Франсуа.

Мы сидели в ее будуаре перед обедом. Я почти не возражал; я давно уже знал, что этим должно кончиться, а ее поведение во время приезда Франсуа в Париж навело меня даже на мысль, что благоразумнее было бы больше не видеться с ней. Однако прежде всего во мне родилось мелочное чувство: я подумал о том, что никогда еще ни один Марсена не разводился и что я почувствую себя униженным, когда мне придется завтра сказать об этой драме родным. Потом мне стало так стыдно за эту мысль, что я почел делом чести не думать ни о чем другом, кроме благополучия Одилии. Вскоре разговор поднялся на большую нравственную высоту и, как всегда случалось, когда мы бывали искренни, стал очень сердечным. Доложили о том, что кушать подано. Мы спустились вниз. Мы сидели друг против друга и почти не разговаривали – из-за лакея. Я смотрел на тарелки, бокалы, на все эти вещи, в которых сказывался вкус Одилии; потом я посмотрел на нее и подумал, что, пожалуй, в последний раз вижу перед собой это лицо, в котором для меня могло бы заключаться так много счастья. Она тоже смотрела на меня, бледная и задумчивая, смотрела мне прямо в глаза. Быть может, ей, как и мне, хотелось надолго запечатлеть в памяти черты, которые она, конечно, уже не увидит больше никогда. Лакей, равнодушный и ловкий, бесшумно сновал по комнате, подавая и убирая блюда. Сознание, что он ничего не знает, делало нас с Одилией молчаливыми сообщниками. После обеда мы пошли к ней в будуар и говорили долго и серьезно о том, как пойдет в дальнейшем наша жизнь. Она дала мне кое-какие советы. Она сказала:

– Вам надо снова жениться. Для другой, я уверена, вы будете отличным мужем… А я создана не для вас… Только не женитесь на Миза, мне это было бы очень неприятно, да она и скверная женщина. Знаете, кто вам очень подошел бы? Ваша кузина Ренэ…

– Да что вы, дорогая! Я ни в коем случае не женюсь.

– Женитесь, женитесь… Это необходимо. И тогда, вспоминая меня, вспоминайте без обиды. Я очень любила вас, Дикки, и отлично знаю вам цену. Уверяю вас, что я никогда вас особенно не хвалила только потому, что застенчива, да и не люблю этого… Но я не раз замечала, что вы поступаете так, как другой на вашем месте никогда не поступил бы. Я думала: «Что ни говори, какой Дикки молодец…» Я даже хочу сказать вам одну вещь, которая, пожалуй, вас порадует: во многих отношениях вы мне нравитесь больше, чем Франсуа, и все-таки…

– Что «все-таки»? – спросил я.

– И все-таки… я без него не могу жить. Стоит мне провести с ним несколько часов, и у меня создается иллюзия, что я сильная, что я живу лучшей, более полной жизнью. Может быть, это не так; может быть, с вами я была бы счастливее. Но вот ведь – не вышло… Вы в этом не виноваты, Филипп; никто тут не виноват.

Мы разошлись очень поздно; расставаясь, она неожиданно протянула мне губы.

– Какие мы все-таки несчастные, – проронила она.

Несколько дней спустя я получил от нее письмо – доброжелательное и грустное; она писала, что любила меня долго и что до Франсуа никогда не изменяла мне.

Такова история моего брака. Не знаю, удалось ли мне, рассказывая Вам ее, быть к моей бедной Одилии столь справедливым, как мне хотелось. Я хотел бы, чтобы Вы почувствовали ее прелесть, ее таинственную грусть и глубокую наивность ее детской души. Все окружающие – наши друзья, мои родители – после ее отъезда судили о ней, конечно, очень строго. Я же, отлично знавший ее – насколько вообще можно было знать эту молчаливую девочку, – я думаю, что редко найдется женщина менее виновная.

XIX

Уход Одилии поверг меня в страшное горе. Дома все казалось таким унылым, что я старался куда-нибудь уйти. Иной раз, вечером, я заходил в ее комнату; я садился в кресло возле ее кровати, как делал, когда она была тут, и погружался в раздумья о нашей жизни. Меня тревожило смутное раскаяние. Однако ни в чем определенном я упрекнуть себя не мог. Я женился на ней по любви, хотя моим родным и хотелось бы, чтобы я сделал более блестящую партию; я был ей верен до случая с Миза, а моя мимолетная измена была вызвана не чем иным, как ее изменой. Я, правда, ревновал, но она ничего не делала, чтобы успокоить меня, хотя и знала, что я люблю ее и терзаюсь. Все это так, я это сознавал, и все же я чувствовал себя виноватым. Я начинал понимать некую истину – для меня совершенно новую – об отношениях, какие должны существовать между мужчинами и женщинами. Последние, думал я, крайне неустойчивы и всегда ищут твердого руководителя, который помог бы укорениться их блуждающим мыслям и желаниям; быть может, эта потребность обязывает мужчину стать своего рода непогрешимым компасом, незыблемой точкой опоры. Великой любви недостаточно, чтобы привязать к себе любимое существо, если не умеешь в то же время наполнять его жизнь все новыми и новыми радостями. Что могла Одилия найти во мне? Вечерами я возвращался из конторы, где изо дня в день видел одних и тех же людей, обсуждал одни и те же вопросы; я усаживался в кресло, любовался женой и радовался, что она так прекрасна. Такое неподвижное созерцание не могло дать ей представления о счастье. Женщины обычно привязываются к таким людям, жизнь которых – постоянное движение, к таким, которые увлекают их в это движение, дают им определенную задачу, многого от них требуют… Я смотрел на кроватку Одилии; чем бы я только не пожертвовал теперь, чтобы вновь увидеть ее белокурую головку, увидеть, как она покоится здесь! И сколь малым я жертвовал в те времена, когда так легко было все это сохранить! Вместо того чтобы постараться понять ее вкусы, я осуждал их; я хотел навязать ей свои собственные. Жуткая тишина, царившая теперь в опустевшем доме, являлась карой за поведение, в котором не было, конечно, дурного намерения, но не было и величия души.

Мне следовало бы уехать, бросить Париж, но я никак не мог на это решиться; мне доставляло мучительную радость цепляться за малейшие предметы, напоминавшие об Одилии. В этом доме по утрам, едва проснувшись, я еще мог представить себе, будто через отворенную дверь доносится ясный, ласковый голос: «С добрым утром, Дикки!» В тот год в январе можно было подумать, что начинается весна. Обнаженные деревья четко вырисовывались на фоне безоблачного синего неба. Будь Одилия тут, она надела бы свой, как она выражалась, «простенький костюмчик», накинула бы на плечи черно-бурую лису и с самого утра отправилась бы гулять. «Вы гуляли одна?» – спросил бы я вечером. «Ну уж я теперь не помню…» – последовало бы в ответ. Эта никчемная таинственность повергла бы меня в тоску и тревогу, – но теперь я сожалел об этом.

Я целые ночи раздумывал, стараясь понять, с чего начался разлад. Возвратившись из Англии, мы были вполне счастливы. Быть может, достаточно было бы во время первой размолвки произнести какую-то фразу другим тоном, возразить ласково, но твердо. Наша судьба часто зависит от какого-нибудь жеста, какого-нибудь слова: вначале достаточно сделать малейшее усилие, чтобы остановить ее, а позже уже приходит в движение гигантский механизм. Теперь я чувствовал, что даже самые героические деяния не могли бы возродить у Одилии любовь, которую она некогда питала ко мне.

Перед ее отъездом мы условились относительно деловой стороны развода. Решено было, что я пошлю ей оскорбительное письмо, которое послужит поводом признать меня виновной стороной. Несколько дней спустя меня пригласили в суд – для примирения. Как ужасно было встретиться с Одилией в такой обстановке! Тут ждали очереди около двадцати супружеских пар, причем, во избежание прискорбных сцен, мужчины и женщины были разделены решеткой. Кое-кто перебранивался на расстоянии; некоторые женщины плакали. Мой сосед, шофер, заметил, обращаясь ко мне:

– Единственное утешение – что нас так много. Одилия кивнула мне очень ласково, очень приветливо, и я понял, что все еще люблю ее.

Наконец пришла наша очередь. Судья был человек благожелательный, с седой бородой. Он приободрил Одилию, сослался на наши общие воспоминания, на узы брака; потом предложил нам сделать последнюю попытку примирения. Я сказал: «К сожалению, это уже невозможно». Одилия пристально смотрела перед собой. Ей, видимо, было тяжело. «Быть может, она немного сожалеет, – подумал я, – быть может, она не настолько любит его, как мне кажется… Быть может, она уже разочаровалась?» Мы оба молчали, поэтому судья проговорил: «В таком случае, будьте любезны подписать протокол». Мы вышли вместе. Я сказал ей:

– Хотите немного пройтись?

– Охотно, – ответила она. – Сегодня так хорошо! Какая чудесная зима!

Я напомнил ей, что у нас в доме осталось много ее вещей; я спросил, не отправить ли их к ее родителям.

– Что ж, отправьте… Впрочем, знаете, оставьте себе все, что вам нравится… Мне ничего не надо. Да я и проживу недолго, Дикки, и вы очень скоро отделаетесь от воспоминаний обо мне.

– Зачем так говорить, Одилия? Разве вы больны?

– Да нет, ничуть! Просто у меня такое ощущение… Главное, поскорее замените меня; если я буду знать, что вы счастливы, и мне будет лучше.

– Без вас я никогда не буду счастлив.

– Что вы, напротив. Вы очень скоро почувствуете облегчение оттого, что освободились от такой несносной женщины. Вот увидите, уверяю вас. Я и в самом деле несносная… Как хороша Сена в такую погоду!

Она остановилась перед витриной. Там были выставлены географические карты; я знал, что она любит их.

– Купить вам?

Она взглянула на меня грустно и ласково.

– Какой вы милый! – сказала она. – Да, купите; это будет ваш последний подарок.

Мы вошли и купили две карты; она подозвала такси и сняла перчатку, чтобы я мог поцеловать ей руку. Она сказала:

– Благодарю за все…

Затем вошла в машину, не обернувшись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю