355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Луначарский » Идеи в масках » Текст книги (страница 2)
Идеи в масках
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:28

Текст книги "Идеи в масках"


Автор книги: Анатолий Луначарский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Лунный свет

– Что за чудная ночь!

Пауза.

– Да!.. – отвечает раздумчиво звучный баритон.

Я не вижу их. Они наверху, на балконе второго этажа, а я стою у моего окна. Неистово светит луна. Все искрится, серебрится… листья, пруд, белая стена… Тени ровно ложатся на озаренную землю. Легкие облачка вьются изящной белой дымкой на темном небе. Все тихо и, должно быть, счастливо… должно быть, счастливо.

Ничто не спит, но все грезить… В груди растет что-то смутное, щекочущее, страшное и злое… Право, злое…

– Пойте, – говорить женский голос.

– Нет, Нина, не нужно… все так красиво… не хочется звуков, кроме этого шелеста листьев…

– Нет, пойте что-нибудь… хочется вашего голоса… Что-нибудь ласковое.

Пауза.

И бархатный, мягкий баритон вдруг запел красивую мечтательную итальянскую арию. Слов я не разбирал, но звуки были мягки и глубоки, в них трепетало счастье, очарованное на минуту, задумавшееся не надолго, но полное огня и сознания своей божественной силы.

Когда он замолчал, тишина стала еще красивее. Вся природа точно тихонько вздохнула.

Должно быть, она прижалась к нему, потому что она спросила тихо:

– Хорошо вам?

– Хорошо ли? Нина, что за счастье жить, какая прелесть жизнь, какое очарование!..

– Мне хочется, чтобы вы были счастливы… очен, очень счастливы.

Проклятие, проклятие, проклятие. Злое нечто, жгучее, колючее нечто растет в груди и поднимается к горлу; какая-то нетерпеливая судорога пробегает по телу и заставляет стиснуть зубы. О, крикнуть им что-нибудь гадкое, крикнуть: «Молчите! Не мешайте мне спать!» Выругаться. Я прошелся по комнате и опять подошел к окну. А жасмины как пахнут. А в пруду что-то тихо плещется среди чудного столба серебристых искр и бликов.

– Луна… Какая она милая, скромная, тихая, – говорит женский голос.

– Но в ней есть что-то манящее, волшебное, таинственное, – вторит баритон.

Луна. Астарта! Старая, бледная, злая богиня, дразнящая, ядовитая, солнце покойников! Луна, враг мой, пробудительница наболевшей мечты, гробокопательница, бередящая мои раны.

Я грозил ей кулаком. О, ты неумолимая, насмешливая дьяволица!

Все открылось снова, все язвы, все глубины! Дым, чад, удушливый туман одурманил мой мозг, сердце бьется, все существо просит счастья… которое невозможно! Одиночество дразнит меня заодно с луной… прошлое кивает мертвой головой… безотрадно стелется голое будущее!.. Тишина, блики, ароматы!.. Боже!.. Сжальтесь!.. Сжальтесь!.. Отчаяние гнетет меня, отчаяние жмет меня!

– О! Любишь, любишь, – шепчет женский голос.

И я слышу поцелуи…

И вдруг все злое во мне поднялось сразу, взбушевалось и вырвалось рыданием. Я упал на колени, ударился головой о подоконник и плакал неудержимо, громко. Наконец, я овладел собой.

– Что же это, что же это? – говорил тихо женский голос. – Это тот странный человек внизу. Слышите?

– Он перестал плакать… Должно – быть, он глубоко несчастный человек, если вся эта роскошь вызывает в нем только отчаяние.

А я сидел согнувшись, безучастный.

Со слезами все схлынуло. Мертво внутри, пусто, недвижимо.

Голосов больше не слышно. Все так же пышно, так же торжественно сияет ночь..

Издали доносятся полузаглушенные звуки рояля…

И там… и там счастливые люди.

Звонок. Что там еще? Медленно встаю и безучастно иду отворить. Какой-то человек передает мне сверток и говорит:

– Вам приказали передать.

– Кто?

– Барыня наша.

Что за чертовщина? Развертываю пакет: виноград, персики, жасмин, розы… и маленькая записка:

«Простите, простите, милый. Мы так счастливы, а вы так несчастны. Простите. Конечно, мы чужие, но сейчас я так люблю вас… Это смешно, правда, что я вам послала? Ну, смейтесь, смейтесь!.. Жму вашу руку. Ведь вы молодой, что вы так грустите? Простите, но только я так счастлива».

Совершенно растерявшись, стоял я перед этими фруктами, этими цветами и смотрел на эти тонкие листочки, ясно видные при свете луны. Смеяться? Нет, мне не смешно… Я не понимаю, не знаю… Я чувствую что-то… Хорошее? Нет, не знаю… Вот странная ласка… вот чудачка-то!

Я задумчиво подошел к окну… «Мы так счастливы»… Но ведь все хорошее, и этот свет, и этот запах, и это благоухание, и эта ласка молодого счастливого сердца, – все только дразнит меня.

Взять револьвер и вдруг… бац! Как они там перепугаются. Вот так ответ на подарок… Сумасшедший, но верный, верный ответ…

Крылья

I.

Весь сад благоухал. Высокие темные кипарисы красиво сгибались под приливом теплых волн воздуха, а в рамке кипарисов молодо, свежо, ароматно и сладко цвели миндальные, фисташковые и лимонные деревья,

На мраморных ступенях маленькой беседки в форме ротонды сидел мастер Леонардо, склонившись к земле. В руках его была небольшая палочка. У его ног был начертан сложный геометрический чертеж, но сейчас внимание его было привлечено в другую сторону: он следил любопытными и серьезными глазами за маленькой букашкой, быстро ползавшей по песку. Мастер Леонардо постукивал своей палочкой то впереди, то сбоку букашки, то клал палку перед нею, то быстро отнимал ее. Вдруг над его головою раздался смех… Мастер Леонардо увидел какую-то острую тень, черным углом задергавшуюся на песке, белом под лучами южного солнца.

Он поднял глаза. Перед ним стоял небольшой человек, пожилых лет, в поношенном платье темно – синего цвета и остроконечной шапке на седеющей голове. Его лицо было желто, крупные черты играли и двигались, нос заглядывал в беззубый рот, острая седая бородка хотела пощекотать нос, губы и брови как-то извивались, а глаза, мутные и странные, смотрели, напротив, с пугающей, полумертвой неподвижностью, сквозь собеседника в пространство.

– Хе – хе – хе! Исследуете, исследуете, маэстро? – задребезжал маленький человек.

– Да… не знаю, точны ли мои наблюдения, – ответил Леонардо с доброй улыбкой на своих детских губах, красных под белокурыми усами, – но мне сдается, что у этого насекомого чувство слуха отсутствует вовсе, чувство же зрения крайне несовершенно… его длинные усы или, вернее, щупальца доставляют ему однако многочисленные представления об окружающем, видимо, достаточно точные, – ведь иначе, как мог бы жить этот род в течение времени не меньшего, думается мне, чем существование нашей породы.

– Пхэ! – фыркнул недовольно человечек. – К чему же эти ваши наблюдения?

– Любопытно, – ответил мастер, сияя на собеседника своими ясными голубыми глазами.

– А, любопытно! О, мастер, копающийся в земле, вы очень напоминаете мне любезное вашему сердцу насекомое, – вы преданы вашим пяти чувствам, которые на деле то же, что усы этой букашки; вы все хотите, чтобы они учили вас… Хи – хи! Давали бы вам точные сведения! Что же? Для того, чтобы ползать во прахе, их достаточно, пожалуй… Но они никогда не научат вас летать!

Леонардо чуть заметно вздрогнул. Он встал, отбросил своей изящной рукой густые пряди волос, обнажив свой выпуклый, белый лоб, и промолвил!

– Думаю, что ваши сверхъестественные искания, Пополони, дают еще меньшие результаты.

И он пошел по дорожке к выходу сада.

– Думаете, – насмешливо скрипел Пополони, идя за ним, и все лицо его шевелилось и складывалось в тысячу хитрых улыбок, между тем как глаза смотрели с неподвижным озлоблением на спину мастера, словно видя сквозь нее что-то отвратительное. – Думаете? Но не буду я Пиппо Пополони, если я не летал вчера и не полечу сегодня еще выше.

Леонардо остановился и, смеясь, оглянулся на чудака.

– Ну, что за вздор, синьор Пополони!

– Нет, не вздор, а истина: я летал вчера, – это так же точно, как то, что сияет солнце и благоухают миндали… Я летал так свободно и так действительно, как вон те ласточки, даже как тот чуть видимый сокол, вон, во славе лучей самого солнца, этого пылающего диаманта на перстне перста Господня. Вы улыбаетесь… Конечно, вы думаете, что я летал во сне, но клянусь вам св. Иоанном и св. Павлом, которые также были восхищены до седьмого неба, что по крайней мере на втором небе я был. Да, да, я не только видел спящий Милан под собою, не только созерцал широкий круг Ломбардии и облакообразные вершины Альп на севере, но, вознесшись выше, я увидал уже смутно под собою темный узор земель, омываемых светящимся морем… Можете не верить, но я видел, как земной диск, укрепленный силой Божией, покоится в темнеющем пространстве. Меж тем хрустальный круг луны приближался. Через одно из его отверстий я пролетел на второе небо, и матовая луна, как огромное блюдо из опала, была подо мною. На обратной его стороне виден другой рисунок, – не тот, который суждено наблюдать вам, бескрылым, не страшная картина Каина, созерцающего распростертого брата, – там ясными красками начертано перстом Божьим изображение агнца и семи чинов ангельских, поющих ему «Аллилуйя!» На втором небе носится много духов. Видом они напоминают больших ночных мотыльков и также носят на мохнатых спинах изображение головы Адама, на груди же изображение тернового венца и святой чаши, лица у них похожи на лица красивых девушек из Голландии: это не ангелы, это просто духи эфирных пространств; ими правит архангел, господин луны.

Старик говорил возбужденно, махая правой рукой, глаза его устремились вперед, и в них горели две искры. Левая рука сжалась конвульсивно в кулак. Он взглянул на мастера и крикнул:

– Смеетесь, улыбаетесь, мастер! Смейтесь!

– Как же это вы взгромоздились, – спросил Леонардо, – так высоко?

– У меня были крылья, – большие рыжие крылья, похожие на крылья сов. Сегодня получу серебряные, как у лебедя, и вознесусь на третье или четвертое небо… И для этого стоит лишь шесть – десять раз прочесть молитву, сочиненную одним шотландским аббатом, к сожалению, на отвратительной латыни, и выпить глоток вот этого.

Старик дрожащею рукою показал мастеру пузырек с темной влагой.

– Это Фантасмоген, – сказал он.

Леонардо как-то грустно смотрел на крылатого человека и, наконец, сказал ему:

– Я прошу вас заглянуть в мою мастерскую.

– Что я могу увидеть там? – вскричал Пополони, – Что можете вы показать мне? Раскрашенное полотно? Куклы из гипса? Железные винты и колеса?

– Я покажу вам крылья.

– Крылья?

Пипо Пополони громко захохотал, махнул рукою и быстро удалился.

II.

Наступил вечер того же дня. На дне узкой улицы было уже темно, дома, обращенные на восток, были коричнево – серыми, а те, что стояли напротив, – внизу темные, – синели с каждым этажом, а их черепичные кровли казались выкрашенными в кровь и кое – где сияло на солнце стекло.

Мастер Леонардо в черном плаще и берете шел по этой улице, задумчиво склонив голову. Его длинная золотистая борода красивым матовым пятном рисовалась на бархате его плаща. Редкие прохожие снимали шапки: одни – просто перед очевидно зажиточным синьором, другие – узнавая придворного мастера.

Около одного грязного и высокого дома, стиснутого двумя другими с боков, Леонардо остановился. Он вошел в черную дыру его двери и крикнул:

– Слышит меня кто-нибудь?

Ответа не было, но где – то раздался глухой кашель.

– Ведь это дом Лодовико Рокко? – громко спросил художник.

– Это его дом, – отвечал сиплый мужской голос, и из темноты, из – под лестницы вышла старуха со сгорбленной широкой спиной и раздвинутыми локтями, очень похожая на большого серого паука. Из – под чепца она взглянула злыми глазами на пришельца.

– Здесь живет сицилийский лекарь синьор Пиппо Пополони?

– Лекарь? Клянусь св. Лукой, патроном живописцев, как вы, а также и лекарей, как синьор Пополони, он вряд ли лечил хоть одного человека в Милане во все эти шесть лет… И пусть Мадонна откажет мне в своем заступничестве, если я когда-нибудь проглочу хоть одну его микстуру, хотя бы моя поясница болела в десять раз больше… Лекарь! Он больше похож на колдуна, сказала бы я, если бы не боялась произносить такое проклятое слово.

– Ну, ну, почтенная матрона! Вы, наверное, не так много смыслите в науке, чтобы судить о врачебном искусстве синьора Пополони, – сказал мастер, добродушно смеясь.

– Нет, слава пресвятой Троице и всем святым, я мало смыслю в науке, которая вся недалека от чернокнижия… Я мало смыслю в ней, с вашего позволения, многомудрый синьор да – Винчи.

И старуха сердито повернула к художнику свою широкую серую поясницу.

– Но мне все – же нужно видеть синьора Пиппо.

– Это легко сделать, если он отворит вам дверь. Он живет через две лестницы направо.

Старуха скрылась в темноте, бормоча:

– Собрат пришел к собрату. Леонардо вышел назад на улицу и в сумерках набросал спину, чепец и толстые растопыренные руки старухи в своем альбоме. Потом, улыбаясь под усами своими детскими губами, он пошел по каменной лестнице и очутился около указанных дверей. Он попробовал их. Дверь была не заперта, и он вошел в комнату. На столе, заставленном пузырьками и всякой грязной посудой, горел тусклый фонарь. На полках и у стен стояли свитки, почтенные фолианты… всюду много пыли и грязи. Окно было открыто настежь. В него виднелся сумрак вечера, серо-коричневый, мрачный фасад противоположного дома и полоса неба. Углы комнаты тонули в тени.

– Синьор Пополони! – мягко позвал Леонардо.

Ответа не было. Художник прислушался, В одном углу он услыхал прерывистое дыхание спящего.

– Ба! – сказал он и, взявши Фонарь, пошел по направлению к звуку.

Круг света, колеблясь, дошел до угла и вскарабкался на серую стену. У ее подножия на куче рухляди, покрытой кое – как старым ковром, лежал человек. Его ноги и голова свешивались почти до полу. На судорожно вздрагивавшей груди лежали его скрюченные руки. Леонардо осветил лицо: жилы на лбу напружились, все лицо, запрокинутое, было странно и почти страшно, мертвые глаза стеклянисто светились при свете фонаря, изо рта по щеке, испещренной сетью посиневших жил, текла липкая пена.

– Летает, – сказал тихо Леонардо. – На котором-то небе этот несчастный?

Он присел на стопу фолиантов, наскоро набросал два эскиза в альбоме, – эскизы, на которых метко схвачены были и мертвенность лица, похожего на лицо удавленника, и судорожная поза, и что-то жалкое во всем теле, брошенном кое – как в угол на кучу рухляди, покрытой стареньким ковром. На одном из эскизов мастер написал:

«Так вы летаете мастер Пополони. Но, может быть, вы летаете духом? О, верьте мне, что ваш фантасмоген будет разжигать ваш мозг, лишь пока дышит грудь и освежает воздухом кровь, питающую голову, но когда ваши мнимые полеты, эти припадки искусственной болезни, испортят дивный механизм тела, – грудь замрет, кровь сгустится, мозг окоченеет и ночь поглотит тебя, бедный брат. Ты ищешь побольше жизни, а найдешь скорую смерть. Но что из того? Ты счастлив теперь, ты видишь третье и четвертое небо. Но хотя бы ты поднялся до седьмого, ты не вылетишь из круга собственных грез: то, что ты видишь, – только смесь обрывков, читанных в твоих чудовищных фолиантах, и сказок твоего бедного воображения. Но ум в сияющем полете воистину открывает новые небеса и земли. Я хочу иных крыльев. Ум человека – шестикрылый серафим, мощно парящий на пяти чувствах и силе памяти, и я знаю, что и мое бренное тело когда-то завоюет себе воздух, потому что ум подарит ему плотские крылья и крылатые корабли».

Леонардо вырвал этот листок, нежно и заботливо уложил Пополони поудобнее, всунул ему в скрюченные пальцы его портрет с подписью и вышел.

Было темно. Прямо в щель улицы светил молодой месяц. Леонардо расправил члены и, поднявши руки, воскликнул:

– Мы полетим когда нибудь на деле!..

III.

– Наглый глупец, – ворчал Пополони. – Наглый глупец!..

Он шел по аллее платанов на земляном валу, направляясь от города Campo Larso. Утро уж брезжило. Свежий ветер дул ему в лицо с больших каналов.

– Но как мне скверно! Как болит голова!.. Неужели он прав? Неужели это явление мозга? Никогда. Тогда и вся вселенная… тоже явление мозга? Как болит голова!

Вдруг Пополони услыхал голоса.

– Видишь, опять согнулась эта ось, – говорил один голос; – все оси недостаточно прочны, но если их сделать неполыми, как ты советуешь, мы мало выиграем в прочности, но много проиграем в весе. В этом ведь вся задача.

Пополони остановился.

– Уж не он ли, не глупец ли?

– Синьор Леонардо, – отвечает другой голос, – ветер крепчает, и в этот раз можно взлететь довольно высоко. Позвольте мне.

– Нет, я попробую сам.

Пополони раздвинул ветки кустов, росших по сторонам аллеи, и увидел на откосе вала огромную, чудовищную птицу, длинные острые крылья которой смутно белели при загоравшейся заре. Эти крылья вдруг дрогнули, раза два медленно развернулись и поднялись, как крылья бабочки, сидящей на ветке. Потом они задвигались чаще, и длиннокрылая птица красиво и плавно поднялась навстречу утреннему ветру, все выше и выше… Пополони окаменел, глядя вверх, раскрыв рот.

– Брависсимо, мастер! – кричал вслед птице человек, стоявший на откосе вала.

Птица стала медленно опускаться и села на землю в двух – трехстах шагах. Человек, представлявшийся Пополони дымчатым силуэтом, сбежал с откоса, послышались радостные голоса, и крылья, странно качнувшись и сложившись, приникли к земле и поволочились вверх по откосу прямо к Пополони. И мимо ошеломленного Пиппо, возбужденные и веселые, прошли, волоча крылатый механизм, мастер Леонардо с учеником. Это был он… Бескрылый глупец.

Пиппо желчно сжал губы, его бородка дернулась к носу, нос опустился к бородке, и он побрел назад к городу, стараясь не думать, потому что от мыслей болела его отравленная голова.

Арфа

Я долго принадлежала старому кантору в маленькой деревушке. Где и как я родилась, не помню. Инструменты одухотворяются сознанием лишь позднее. Душа их пробуждается лишь душою людей, соприкасаясь с ней в царстве звуков.

Там, в маленькой деревне, в комнате старичка я влачила свое существование.

Но, впрочем, мне не казалось оно плачевным. Я любила моего виртуоза. Он первый пробудил во мне прекрасные звуки. Я рада была звенеть и рокотать, аккомпанируя хору свежих детских голосов. «Лучше ничего нет, – думала я, – вот она музыка, вот она любовь». Странно было лишь то, что до иных струн кантор не прикасался никогда.

Половина струн звучала постоянно, ясно, сознательно, разнообразно, другие звучали и дрожали лишь изредка, я сознавала их смутно, они казались мне бедными, бледными… А некоторые струны молчали. Но я знала, что они есть у меня…

Как-то я стояла у окна. Оно было раскрыто: луна сияла на небе, блестели серебристые тополя переливчато, их гладил ветерок и благословляло голубое сияние. И вот ветер пахнул в окно и тронул дыханием мои струны. И все они издали слабый стон. И те застонали, которые всегда молчали. И тут я затосковала на минуту. Ах, как я затосковала! Все струны, которые молчали, шепнули: «Еще». Но ветер не трогал их больше. А им хотелось петь. Понимали ли вещи вокруг меня, понимали ли люди, что я умоляю позволить мне петь, что я жажду звучать, потому что я живу, наслаждаюсь, люблю. О, зазвучать всеми струнами! Но, должно быть, они не красивы, не нужны людям. Лишь некоторые им нужны, другие они трогают редко, – они немощны и жалки, – а многих, многих струн они чуждаются, избегают. Отчего у меня не меньше струн?.. Когда кантор подходил ко мне, я была в восторге, я охотно отдавалась ему и пела, и мечтала: вот он коснется и их, тех отвергнутых, непроснувшихся струн. Нет, он всегда миновал их, упорно играя все те же мелодии. Конечно, это жемчужины красоты, венец музыки эти мелодии. Как я благодарна моему виртуозу!

Как-то раз я стояла одна, погруженная в мой полусон полуодушевленного тела. Вдруг голоса. Один сочный, громкий. Входит мой кантор в своем пожелтевшем сюртучке, широких брюках, с лысой головой и слезящимися глазами, а за ним высокий старец во славе серебристых кудрей, с блестящими черными глазами. Власть в его губах, в его жестах. Он громко говорил:

– Так ты попал в канторы, старина? Учишь петь котят и щенков? На чем же ты аккомпанируешь?

– Вот она, – сказал весело мой владелец, указывая на меня пальцем.

– На арфе? – спросил чудный незнакомец и положил на меня свою нервную руку. – Благородный инструмент, если кто умеет играть,

– Она расстроена. Ведь я играю на ней все то же да то же.

– А слышал ты, старина, мою музыку на плач детей Израиля?.. Нет? Ну, слушай же.

И он взял меня, обнял своими горячими руками. Он немного подтянул иные струны, трепетавшие под его пальцами. И вдруг, Боже! Я ли, я ли это? Какие вздохи ангелов наполнили комнатку, что за золото, что за молитвы, что за чистые слезы! Какие рыдания полились из-под дорогих пальцев, которые я целовала, какие глубины открылись!

И звуки, росли, гремели… Теперь месть, месть звучала: я вся дрожала от неиспытанного еще гнева, я призывала проклятия: «Блажен, кто разобьет о камень твоих младенцев». Молчал старый кантор, молчала толпа под окном, бурно вздымалась грудь вдохновенного маэстро, а я еще звучала счастьем новой жизни. Так вот она музыка, вот она жизнь! Так вот те струны, которые я сама стала презирать, которые словно умирали во мраке молчания.

И сколько счастья открыл он мне! Он играл на мне «Песню песней», и я плакала от страсти, звенела жгучим зноем, трепетала, шептала замирая… Мир открыл он мне во мне самой… О, жизнь! Ты прекрасна, неизмерима. О, повелитель мой, царь, волшебник, бог мой! И он говорил: «Откуда у тебя такой инструмент? Я тебе подарю прекрасную фисгармонию, а ты уступи мне свою красавицу. Что за форма, что за голос! Редкая арфа!»

И он взял меня.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю