Текст книги "Человек нового мира"
Автор книги: Анатолий Луначарский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
В этой обстановке большие сдвиги произошли также и в настроении меньшевиков.
Во всяком случае, это обстоятельство давало возможность соглашения, которое диктовалось общим для всех положением, грозившим революции.
После закрытия «Новой жизни» и «Начала» 14 была сделана попытка создания единой газеты, которую назвали «Северным голосом». Одновременно с этим начались длительные переговоры между большевистским и меньшевистским центром для того, чтобы прийти к какому-либо соглашению.
Вот тут-то я часто стал встречать Ленина и наблюдал его в этой фазе развития нашей партии как тактика и стратега внутрипартийных боев.
На большинстве этих собраний председательствовал я, но линию нашей партии вел почти исключительно Ленин. Он только время от времени поручал кому-нибудь отдельные выступления или заявления. Главным же образом борьбу с меньшевиками вел он, а главной целью этой борьбы было заставить меньшевиков занять действительно революционную позицию, принять некоторый, впрочем, весьма значительный, минимум действий решительного характера.
Некоторые из нас, считая очень важным как можно скорее прийти к соглашению, готовы были идти на некоторые уступки. Но Ленин заранее поставленных рамок возможного соглашения ни за что не хотел изменить ни на иоту. <…>
На этих собраниях к определенному заключению мы не пришли. Подготовлен был только материал для соглашения. Потом создавшийся таким образом материал подвергался обсуждению на раздельных конференциях: на конференции большевиков в Таммерфорсе и на меньшевистской конференции, не помню уже где имевшей место.
В результате, как известно, возник объединенный Центральный Комитет и объединенная редакция Центрального Органа.
Почти непосредственно вслед за этим неудача декабрьского восстания опять изменила политическую ситуацию. Сперва большевистский центр (и в первую очередь сам Ленин) не считал московскую победу правительства за факт столь решительный, чтобы менять основную революционную тактику партии и пролетариата. Наоборот, Ленин стоял на точке зрения необходимости перестроить чисто боевой характер нашей борьбы. Если не ошибаюсь, на Васильевском острове произошло то большое партийное большевистское собрание, на котором Ленин впервые выступил с речью о необходимости партизанской войны против правительства, об организации троек и пятерок, которые, в виде героических групп, дезорганизовали бы жизнь государства и давали бы, таким образом, разрозненным строем гигантский арьергардный бой, перебрасывая его, как мост, к новому подъему революции. Этой речью он произвел на собравшихся огромное впечатление. <…>
В дальнейшем бывали моменты, когда раздосадованные необходимостью отступления, полные революционного пыла рабочие и старые революционеры на различных собраниях и конференциях делились чуть не пополам между тактикой, недавно еще провозглашенной самим Лениным, и новым курсом, который он стал постепенно брать, – курсом на сохранение нелегальной партии во всей ее неприкосновенности, на известное сбережение сил, на необходимость использовать все легальные возможности, остатки свободы думской трибуны и т. д.
Мы, продолжавшие находиться под впечатлением революционных событий и действительно не сумевшие вовремя понять радикального изменения тактики, к которому обязывали события, пошли тем ложным путем, который некоторых из нас вывел потом за пределы нашей партии, а других заставил вернуться в нее с повинной головой и признать всю мудрость ленинской тактики.
Что касается меньшевиков, то они линяли, каялись в своих революционных увлечениях, теряли веру в революционные возможности. Среди них уже начали чумными пятнами выступать те самые цвета предательства, в которые потоп оделось их ликвидаторское крыло.
Но инерция продолжавшихся переговоров о соглашении, некоторая завуалированность тех процессов, которые происходили, с одной стороны, в нашей партии, с другой стороны – среди меньшевиков, были еще достаточно сильны, чтобы среди этих описываемых мною споров продолжались попытки объединения партии. Главной из них был Стокгольмский съезд.
Четвертый, так называемый объединительный съезд партии не входит в рамки этой статьи, так как попадает за хронологические рамки 1905 года, но переходом к нему явилась избирательная кампания, которая по самому духу своему тесно смыкается с типом работы, которую мы вели в 1905 году.
Во время избирательной кампании мне приходилось очень часто сопутствовать Ленину. Я думаю, не менее чем на десяти собраниях выступали мы с ним вместе. В большинстве случаев по заранее установленному плану я излагал основную нашу платформу. С меньшевиками мы резались люто. Хотя съезд должен был быть объединенным, но каждый понимал, что в зависимости от количества голосов на этом съезде объединенная партия получит ту или другую физиономию.
Ленин говорил мне тогда: «Если в ЦК или в Центральном Органе мы будем иметь большинство, мы будем требовать крепчайшей дисциплины. Мы будем настаивать на всяческом подчинении меньшевиков партийному единству. Тем хуже, если их мелкобуржуазная сущность не позволит им идти вместе с нами. Пускай берут на себя одиум разрыва единства партии [12]12
Навлекают на себя ненависть за разрыв единства партии (odium – по-латыни ненависть). – Ред.
[Закрыть], доставшегося такой дорогой ценой. Конечно, из этой объединенной партии они при этих условиях уведут гораздо меньше рабочих, чем сколько туда их привели».
Я спрашивал Владимира Ильича: «Ну, а что, если мы все-таки в конце концов будем в меньшинстве? Пойдем ли мы на объединение?» – «Зависит от обстоятельств. Во всяком случае мы не позволим из объединения сделать петлю для себя и ни в коем случае не дадим меньшевикам вести нас за собой на цепочке».
Отсюда видно, с какой трудностью велись дебаты. Каждый лишний голос в самом Петербурге, которому суждено было позднее стать Ленинградом, был очень важен. Та же борьба, конечно, велась всюду.
Я и сейчас еще с величайшим восхищением вспоминаю тогдашние бои в разгоряченной революционной обстановке. Даже общее чувство того, что волна революции начинает ниспадать, не заслоняло счастливого обладания подлинной революционной, подлинной марксистской тактикой.
[1930]
Стокгольмский съезд *
Я прошу читателя не отнестись к этой небольшой статье как к этюду о Стокгольмском съезде. Для этого нужны были бы большие предварительные работы. Статья, которую я пишу по просьбе редакции журнала, представляет собою только личные впечатления одного из участников этого съезда, притом постольку, поскольку они удержались в его памяти.
* * *
Идея о необходимости сближения в сущности окончательно разорвавшейся на две партии РСДРП возникла совершенно естественно. Правда, ко времени, когда переговоры между обеими фракциями усилились, уже наблюдалось два подводных течения в партии. Одно продолжало не только говорить, но и думать, что революция идет поступательно. Ведь и на самом съезде, даже после декабрьского поражения, вера в немедленную новую революционную волну была еще крепка. В то время она владела еще и самим Владимиром Ильичем.
Что же касается меньшевиков, часть которых позднее, как известно, допрыгалась до ликвидаторства, то они еще перед декабрем, осенью 1905 года, склонялись к мысли, что революция идет на убыль.
Однако и те, которые думали, будто нам предстоят новые победы, и те, кто полагал, что началось отступление, одинаково понимали, как важно сплотить и для продвижения вперед и для организованной самообороны все рабочие ряды. Отсюда длинный ряд переговоров, в которых искали путей к объединению. <…>
Такого рода соображения я лично слышал из уст Плеханова. Может быть, отчасти под его влиянием так же думали руководящие меньшевики.
При этом надо, однако, сказать, что и у той, и у другой фракции была надежда на большинство на Стокгольмском съезде. Предполагалось, что съезд получит соответственную окраску, и тогда дело объединения сделается проще. <…>
Важнейшими вопросами, стоявшими на порядке дня, были, как известно, пересмотр аграрной программы, вопрос о думе и о вооруженном восстании. На этих трех китах стояло все проблематическое здание объединения.
Первым вопросом поставлен был аграрный вопрос. Фигурировало несколько аграрных программ. Ленин и группа большевиков, его поддерживавших, считали необходимым объявить в случае победы революции всю землю национализированной. На этой национализированной земле, разумеется, должно было развертываться в своем естественном развитии крестьянское хозяйство. Ленин не боялся усиления государственности, потому что твердо верил, что вышедшее из недр революции рабоче-крестьянское правительство сможет не допустить реакции. Национализация же земли была, по его мнению, естественным концом буржуазной революции как таковой, ибо частная собственность на землю считалась им остатком феодальных порядков.
Меньшевики же в то время плохо верили в окончательную победу революции. Поэтому они сразу же, в так называемой программе муниципализации, стали на какую-то половинчатую точку зрения. Это не была ни прямая передача земли крестьянам, как это произошло во время французской революции, ни национализация земли. Запутанная программа эта была потом, в ходе работы съезда, еще более запутана. <…>
Докладчиков выступало по аграрному вопросу много, но, в сущности говоря, центр тяжести сводился к борьбе Плеханова и Ленина. Ленин излагал свои идеи первым. Главная мысль его доклада заключалась в том, что в деревне надо, во-первых, уничтожить все следы помещичьего режима, для чего стремиться создать там революционные крестьянские комитеты, и этим он хотел втянуть как можно глубже крестьянство в революционную борьбу и творчество. Борясь, таким образом, реально за землю, крестьянин легче всего мог покинуть все свои монархические предрассудки и стойко стать за окончательную политическую революцию, за наиболее демократическую форму республики. Для всякого было ясно, что Ленин держит курс своей речи на весьма последовательное революционное правительство, в котором будут преобладать фактически или иметь огромное влияние социалисты.
Доклад Ленина был ярок, горяч и убедителен, как всегда, полон веры в революцию. Когда я вспоминаю его теперь и сравниваю его с гораздо более решительными позициями, занятыми Лениным после 1917 г., я вижу, что они органически сплетаются между собою. Только одиннадцатью годами позднее Ленин, уже при свете революции, сумел не только пойти вообще дальше, но и с необычайной классической ясностью осветить условия рабоче-крестьянской революции с ее проблемами завершителя аграрной революции мелкого крестьянства и зачинателя коммунистического строительства. При свете этих дальнейших событий становится ясно, какая огромная зоркость прогноза заключалась в позиции Ленина на Стокгольмском съезде.
Полной противоположностью, даже в самой манере говорить, по всему стилю, как и по сущности, являлся тов. Джон, он же Маслов.
Какой-то помятый, потертый, нерешительный и вялый взошел он на трибуну и стал буквально мямлить свою речь. При криках «громче» он чуть повышал свой голос, а потом опять впадал в бормотанье. От времени до времени он останавливался, словно у него завода не хватило, и довольно долго беспомощно висел на трибуне. Его речь, как она была произнесена, казалась мне не ответом Ленину, а инцидентом для ясного показания разницы самих темпераментов борющихся партий.
Вслед за этим явился во всем обаянии своего художественного слова и во всем блеске своего авторитета Г. В. Плеханов. Говорил он слегка по-актерски и нашу провинциальную публику даже несколько разочаровал. <…> Плеханов в своей речи на Стокгольмском съезде, насколько я помню, доказывал, что крестьянин бунтарь, поскольку жжет помещичьи усадьбы, но затем сейчас же готов упасть на колени перед царем батюшкой, что он раб и государственник, что мы ни за что об руку с ним не дойдем до действительно последовательно революционного правительства, что еще меньше можно надеяться на какие-то просветы в сторону социализма, если мы будем за национализацию, и только по существу говоря, послужим на усиление государственности, которая ни в коем случае не будет нашей, может быть, даже будет прямо реакционной.
Я не буду останавливаться на дальнейших перипетиях речей об аграрной программе, менее яркие выступления к тому же улетучились из моей памяти. <…>
Помню хорошо ту идею Ленина, которую я потом развил в своей речи в ответ Плеханову. Плеханову все рисовалось, будто Ленин под захватом власти разумеет чуть не личную диктатуру. Ленин с негодованием отвечал на это представление и ясно отмежевывался от всякого бланкизма. Он наставительно поучал Плеханова, что говорит о захвате власти широкими массами рабочих и крестьян. Но, по-видимому, для Плеханова это была какая-то незнакомая музыка. Он видел только две перспективы: если захват власти, то захват власти заговорщиками, если революция – то какое-нибудь учредительное собрание, из которого выплывает разношерстная фигура, в лучшем случае, буржуазно-демократического правительства.
В результате меньшевики провели свою резолюцию, но внесли в нее разные поправки и поправочки.
Затем съезд перешел к оценке общего состояния революции и в связи с этим к той тактике, которая предписывалась революционной партии моментом. <…> Выяснилось то, что мы, впрочем, и раньше знали, что меньшевики уже успели благодаря декабрьскому поражению в Москве отшатнуться к самому исходному пункту своих полулиберальных ересей. Они вновь выдвинули лозунг поддержки оппозиционной буржуазии и даже стали подчеркивать, что-де либеральная буржуазия, хотя она и буржуазия, но все же либеральная, западническая, цивилизованная. Крестьянство же, с его неумытым рылом, может ежеминутно оказаться оплотом самодержавия. <…>
Резолюцию по текущему моменту составлял Ленин, привлекший к этой работе меня и еще 2–3 товарищей. Под нашими именами она и была подана. Но она собрала одни только большевистские голоса.
Бой продолжался и по другой резолюции, которая должна была специально осветить вопрос вооруженного восстания. Докладчиком по этому вопросу выступил Красин. Принимая во внимание обостренные отношения к вопросу вооруженного восстания со стороны меньшевиков, Красин весьма осторожно и тщательно указывал на отличие нашего взгляда на вооруженное восстание от всякого путчизма. Помню, что на речь Череванина, ссылавшегося на то, что мы не созрели к революции, и требовавшего чисто политической и даже психологической подготовки, блестяще отвечал Ярославский. Говорил он, как человек, нюхавший подлинный порох, действительно близко стоящий к настоящей практике так называемого технического подготовления к восстанию, как и к подготовительной работе в армии. Мне пришлось именно по этому пункту выступить с моей основной речью на съезде. Я высмеивал навязанную нам Плехановым идею захвата власти. Говорил, что для нашего времени такого рода захват власти можно видеть только в оперетках и что с опереточными перспективами заговорщической авантюры мы, большевики, ничего общего не имеем. <…>
Съезд окончился ярким определением двух непримиримых позиций, и все же была попытка организационного примирения. Владимир Ильич, Сталин, Красин и другие руководители нашей фракции после чрезвычайно мучительных дебатов настояли все-таки на необходимости объединенного ЦК партии, хотя прекрасно понимали, что единой работы у нас не выйдет. Тем не менее настроение партии было такое, что брать на себя ответственность за разрыв было нельзя. Решено было на деле, в самой практике, показать, что меньшевики в своих стараниях как можно скорее изжить большевизм толкают нас неизбежно к объявлению собственной самостоятельности.
Свою сплоченность и ясность своих идей мы сознавали великолепно и знали, что меньшевизм не проглотит нас и переварить не сможет.
Стокгольмский съезд уже выдвинул со стороны большевиков большую фалангу таких крепких, таких ясно мыслящих людей, что, несмотря на весь культурный блеск плехановской аргументации, никакое большинство меньшевиков не могло, думается мне, заслонить от глаз внимательного наблюдателя бесконечно больший удельный вес революционеров-большевиков.
Со съезда мы уехали не разочарованные, не разбитые, а торжествующие.
[1926]
Свержение самодержавия *
Несколько воспоминаний
Свержение самодержавия не застало нас врасплох. Общий ход войны и то, что доносилось до нас в сравнительно свободную и открытую всем ветрам нейтральную Швейцарию из России, сильно укрепляло в нас, эмигрантах социал-демократах, надежду на скорый взрыв революции. <…>
«Когда покачнулось русское самодержавие и когда произошла февральская революция, Владимир Ильич стал стремиться в Россию… Владимир Ильич понимал, как обкрадена революция, что революцию сделали, конечно, рабочие, опираясь на солдат, а власть получила буржуазия».
(«Ленин и РКП»)
Тем не менее падение самодержавия случилось так легко, гнилой плод так быстро отвалился от ветки, что, конечно, радостная внезапность этого события не может быть отрицаема. Для нас, эмигрантов, это, разумеется, был светлый праздник. Все поздравляли друг друга, все были безмерно счастливы и старались заразить этим счастьем французских и немецких швейцарцев. Мне самому пришлось выступить несколько раз с докладами на русском и французском языках, где я, совершенно одержимый буйной революционной радостью, пел настоящие гимны в честь красавицы Революции, пришедшей в нашу страну не только для того, чтобы изменить в корне всю ее судьбу, но и чтобы бросить ее революционную энергию на служение революции мировой.
На другой или на третий день после революции мы, тогдашняя группа впередовцев, постановили подчинить себя руководству Центрального Комитета большевиков, и я специально поехал к Ленину с этим заявлением.
Все маленькие разногласия, и особенно разная эмигрантская накипь, вспыхнули и сгорели в один миг в взорвавшемся пламени революции, и следующей мыслью был страстный вопрос: как же нам быть, как же нам попасть туда, на родину? А попасть нужно было во что бы то ни стало не только потому, что хотелось жить или умереть там, где происходили великие революционные события, но и потому, что зоркое око Владимира Ильича издалека заметило и в его публичных «Письмах на родину» [13]13
Имеются в виду ленинские «Письма из далека». – Ред.
[Закрыть]отразило возможность извращения революции. Не позволить ей застыть на социал-патриотических и, в сущности, глубоко буржуазных позициях, все силы бросить на то, чтобы пламя ее было неугасаемо и чтобы власть перешла в руки пролетариата! Это желание превращалось в какую-то бешеную тоску. Мы не находили себе места, мы рвались во все щели, через которые, казалось нам, могли покинуть мирную Швейцарию и добраться до места революционных битв.
Были испытаны все средства, но страны Антанты сгрудились непроницаемой стеной. Ни одного эмигранта, настроенного по камертону Кинталя или Циммервальда, и тем более еще более левых, в революционную Россию не пропускать! Тут Владимир Ильич объявил нам о возможности через посредство социал-демократов немецкой Швейцарии добиться пропуска в Россию через Германию.
«…Ленин – грандиозен, Какой-то тоскующий лев, отправляющийся на отчаянный бой».
(Из письма к А. А. Луначарской)
Поднялась туча споров. Одни, наивные моралисты, толковали о том, что вообще не этично воспользоваться таким разрешением, и с головой выдавали тот социал-патриотический и мещанский душок, который в них жил. Другие заявляли, что хотя само по себе это допустимо, но враги наши сумеют истолковать это вкривь и вкось и беспросветно скомпрометировать нас в глазах рабочих масс.
Владимир Ильич, весь какой-то упругий и словно пылающий внутренним огнем, торопливо, силою стихийного инстинкта, как железо к магниту стремившийся к революции, отвечал с какой-то беззаботной усмешкой по этому поводу: «Да что вы воображаете, что я не мог бы объяснить рабочим допустимость перешагнуть через какие угодно препятствия и запутанные обстоятельства, чтобы прибыть к ним и вместе с ними бороться, вместе с ними победить или умереть?».
И когда мы слушали эти слова вождя, мы понимали, что наш класс нас не осудит. <…>
Я приехал не вместе с Ильичем, а в следующем поезде 1 и не присутствовал при той великой картине, которая запечатлена теперь в художественно сильном памятнике Ильичу в Ленинграде: Ильич на броневике, бросающий в толпу почти яростный призыв: «Не думайте, что вы сделали революцию, революция еще не сделана. Мы приехали доделать ее вместе с вами!»
[1927]