Текст книги "Страж западни (Повесть)"
Автор книги: Анатолий Королев
Жанры:
Прочие приключения
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– Карау-ау-ау…
Призрачная процессия с Сашкой-Дионисом на колеснице заколыхалась в глазах, словно зеркальная поверхность ручья, в который опустилась рука.
Конь готов сорваться в галоп, вслед за туманной кавалькадой, но остается на месте. Он и сам колеблется как отражение в речном потоке – конские глаза цветут в глубине, потом устремляется в вечность. Из степного перелеска туда, на солнечную поляну посреди оливковой рощи, где мерещится Караулу, что там вслед за Сашкой несут на руках деревянное изваяние коня с позолоченными крыльями, что там менады поют гимн коню, губы которого чутки, словно пальцы, и легко отделяют зерна овса от плевел, уши которого различают топот муравьишек на лесных тропах. Слава коню, который, не оглядываясь, видит все, что происходит за спиной! Коню, который, отпивая воду, благословляет купание ребенка, вода чиста как слеза. «Я не променял бы своего коня ни на какое животное о четырех копытах. Так скажу я вам! Он отскакивает от земли, словно мяч, набитый волосом: летающий конь, огнедышащий зверь. Самый скверный рог его копыт поспорит в гармонии со свирелью Гермеса. Он горяч как имбирь. Конь Персея. Он весь – воздух и огонь. Он – брошенное в цель копье. Его ржание звучит как приказ короля, его осанка внушает почтение».
В этот момент прапорщик Попритыко сумел с третьей попытки набросить аркан на шею взбесившейся караковой кобылицы, и Карта заголосила от боли и унижения. Она попыталась разорвать веревку, но у нее не было для этого ни рук, ни ладоней, а копыта не пальцы.
– Тпррру, проклятая! – визжал разгоряченный погоней «фендрик», забирая аркан на себя, рывком сбрасывая пойманную лошадь со стойки на задних ногах.
Хлопцы, соскочив с коней, тащили подобранное в степи седло.
Один из них заметил вдалеке и белого жеребца.
– Жеребчик-то, жеребчик… – закричал он, не зная куда бежать.
Караул пустился с места в карьер и разом обрел свою горькую участь. Лицо его вновь очутилось внутри клетки из сыромятных ремней, рот попался в железный капкан, в копыта вонзились четырехгранные гвозди «ухнали», а спина прогнулась под тяжестью засаленного строевого седла.
Ветер задул тенистое зеленое пламя священной рощи. Пропали голоса и смех менад, дробь трещоток, пение флейт. Жеребец стремглав поскакал в открытую степь, и хотя в седле его не было седока, брошенные поводья, уздечка, удила направляли его бег в сторону Энска.
«Фитю видел, фить-ю видел…» – печально кричит с макушки низкорослой козьей ивы голосистая чечевица.
Глупая трясогузка ухватилась крохотным клювиком за хвост, вырвала один конский волос на подстилку гнезда. Затем в морду коня метнулась варакушка, Караул громко всхрапнул от испуга и только прибавил аллюр. Его четкий топот донесся до низко летящего над дорогой турмана Фитьки, и тот набрал высоту. Струя горячего ветра от скачущей лошади стряхнула с придорожной конопли мотылька; кувыркнувшись в воздухе, он взлетел как можно выше и вырулил на прежний курс. Теперь все трое – конь, птица и бабочка – устремились в одну точку на горизонте; конь вскачь, мотылек порхая, голубь пикируя.
Тело, размерами которого можно пренебречь в данных условиях, называется материальной точкой. Пример: гимназист, возвращаясь домой, проходит путь в одну версту. Ввиду того, что размеры гимназиста малы по сравнению с верстой, гимназиста можно рассматривать как материальную точку, а так как радиус Земли почти в 24 000 раз меньше, чем расстояние от планеты до Солнца, то Землю также можно считать точкой… Алексей Петрович готовился к допросу методично и в то же время несколько машинально.
Стул для большевика-комиссара часовой Острик переставлял четыре раза. Штабс-капитану казалось, то слишком близко, то далеко. В то же время он таким образом успокаивал нервы, которые после известия о побеге Галецкого и шумной ругани в карауле (прапорщик Субботин получил трое суток ареста) были, так сказать, взъерошены.
Наконец стул встал на свое место.
Алексей Петрович убрал со стола лишние предметы – остался только любимый карандашик – и последний раз окинул мысленным взором диспозицию фигур, которые перемещались его волей: унтер-офицер Пятенко двигался с двумя нижними чинами на квартиру Галецкого; хищная птица гарпия пребывала в засаде на пожарной каланче или колокольне Крестовоздвиженского собора; в номер мошенника Бузонни был направлен часовой для досмотра птиц, коих гарпия должна приносить в клетку; прапорщик Ухач-Огорович продолжал поиски голубятен на дачной окраине Энска; агент Лиловый ждал дальнейших указаний, и, наконец, арестант из бильярдной комнаты, пресловутый главарь опереточного подполья, должен вот-вот предстать перед глазами Алексея Петровича.
«Одним словом, всякие неожиданности исключаются абсолютно». Эта мысль и стала заглавной в допросе-поединке.
– Острик, веди!
Алексей Петрович придал лицу соответствующее выражение (лицо – оружие при допросе), бросил: «Кури».
Круминь выбрал из портсигара, вытянул из-за резиночки папироску, нарочито медленно помял в пальцах табачный цилиндрик, надолго уткнулся в любезно протянутый огонек зажигалки «Мими пенсон», глубоко затянулся слабым дамским табаком, незаметно оглядел кабинетный стол, пытаясь найти хоть какую-нибудь зацепку для ума, подсказку для внимательного глаза, например, среди неких помет и заметок на полях, но на столе штабс-капитана никаких бумаг не было, кабинетный стол был чист и пуст безукоризненно, а на лице контрразведчика нельзя было ничего прочесть, кроме скуки и усталости… Точнее, пока ничего нельзя было прочесть.
– Итак, товарищ визави, – сказал Муравьев, – разговор у нас первый и последний. Дорога тебе от меня только на тот свет.
Алексей Петрович отчеканил мелкую паузу.
– Правда, есть у меня одно предложение, идейка, так сказать. Если мы поймем друг друга… впрочем, боюсь, что жить тебе осталось (Муравьев взглянул на русские часы фирмы Август-Эриксон) час или два.
– Я весь внимание, господин штабс-капитан, – сказал Круминь.
Перед ним сидел типичный золотопогонник, неврастеник, самовлюбленный штабной вояка. Форма красивого желчного рта, тени под глазами, насмешливый взгляд, презрительные гримаски говорили о капризном уме, властолюбивом характере, на донышке которого таится тщательно скрываемый страшок перед революцией…
– А у тебя есть скепсис, товарищ большевик. Вот умница! – Муравьев по-птичьи наклонил коротко стриженную американской машинкой голову. – Открою один секрет, я как раз исхожу из посылки, что ты меня умнее. Так, на всякий случай, чтобы не попасть впросак.
Алексей Петрович внимательно посмотрел в глаза Учителя. Ирония, гибкая правильная речь, холодноватая вежливость, чувство собственного достоинства – все это выдавало в пролетарском комиссаре человека благородных кровей и домашнего воспитания. Если «восставших илотов, рабов и хамов» Алексей Петрович в печальные минуты пусть с натяжкой, но понимал, то вот такие полуинтеллигенты-комиссары от красной испанки были ему ненавистны мучительно.
«Расстрелять, и баста…»
– Итак, карты на стол, – и Алексей Петрович извлек из верхнего ящика стола сложенный вчетверо листочек. Развернул.
– Твоя подпольная кличка Учитель. Выходец из обрусевшей латышской семьи. Закончил рижскую гимназию. Учился в Берлинском университете. Закончить университет помешало увлечение эсдековскими идеями. Ты член Российской социал-демократической партии примерно с 1908 года. Имеешь несколько арестов за непозволительную политическую деятельность. В 1912 году по приговору Киевского окружного суда был осужден на каторжные работы. Сбежал при этапировании и с тех пор окончательно перешел на нелегалку. В 1917 году принял активное участие в петроградском перевороте за Совдепскую республику. В прошлом году был направлен Москвой комиссаром на Южный фронт… Все верно?
Круминь молчал, он боролся с яростным желанием вцепиться в горло золотопогонника, а там будь что будет…
«Погибнуть – легко, выиграть труднее», – твердил Круминь наперекор собственным чувствам.
«Вот оно – лицо хаоса», – думал Муравьев, с неудовольствием оглядывая заросшие за долгие часы ареста крупной щетиной щеки и подбородок большевика.
– Дальше в моих записочках провал, – продолжил Алексей Петрович, – сам понимаешь, сплошные пробелы. Известно только, что, когда началось успешное наступление освободительной армии, тебе было приказано уйти в подполье.
«Все выведал, черт…» Круминь помнил из лекций по психологии, которые он когда-то неаккуратно посещал зимой 1904 года, в бытность студентом Венского (штабс-капитан ошибся) университета, что душевный мир любого из нас можно, например, сравнить с большой передней, в которой томятся все наши тайные мысли. К этой передней примыкает другая комната вроде салона. Здесь обитает человеческий ум. На пороге между двумя комнатами стоит на страже дворецкий, который дотошно разглядывает каждую из тайных мыслей и в редких случаях выпускает какую-нибудь из них в переднюю, на публику, на свет…
В душе штабс-капитана, в его умственном зале Круминь пытался разглядеть нечто похожее на отражение в старом трюмо, а именно лицо провокатора. Мысль о нем несомненно вертелась в уме Муравьева, а порой и просилась на язык.
Круминь погасил докуренную папироску. Из рассказа хитроумного американца Эдгара По, которые когда-то поразили его воображение, комиссар почти дословно помнил мысль мосье Ш. Огюста Дюпена о том, что, когда хочешь узнать, насколько умен или глуп, насколько добр или зол мой партнер и что он при этом думает, следует стараться придать своему лицу такое же, как у него, выражение, а потом ждать, какие у вас при этом появятся мысли и чувства.
– Тебе, как председателю шутовского подпольного ревкома, удалось сколотить среди местного пролетарского хамья подпольную боевую дружину. Согласно конспиративным правилам она разбита на засекреченные пятерки. По моим подсчетам, у тебя что-то около двадцати человек. Или немногим больше. Каждый боевик обеспечен личным оружием. Кроме того, у вас найдется с десяток мелкокалиберных ружей, плюс ручные гранаты… Хватает для мятежа?
– Да, господин штабс-капитан, вполне хватает, – с подчеркнутой любезностью ответил Круминь. При этом он чуть расслабился и незаметно повторил презрительную гримаску штабс-капитана… «Искусство настоящего карточного игрока, – опять вспомнил Круминь По, – проявляется как раз в том, что правилами игры не предусмотрено. Он изучает лицо своего товарища и сравнивает его с лицом каждого из противников, подмечает, как они распределяют карты в обеих руках, и нередко угадывает козырь за козырем по взглядам, которые они на них бросают. Следит по ходу игры за мимикой соперников и делает уйму заключений…»
– Хватит? – переспросил Алексей Петрович, поймал себя на том, что выдал противнику свое удивление, и с тайной досадой отметил ту вежливость, с которой говорит и держится комиссар от красной испанки.
«Расстрелять собаку, и баста…»
Алексей Петрович, чтобы не вспылить и не наделать логических ошибок, откинулся на спинку кресла, и на миг задумался ну совершенно ни о чем, о светскости, о том, что любезность в обществе всегда встречает благосклонность, о том, что во Франции все мужики свободно говорят по-французски, а в Англии… услужливая память подсказала тем временем пример того, как один французский агент провалился благодаря собственной любезности. Агент рекомендовал себя в Мюнхене комиссионером какого-то берлинского сталелитейного концерна, и его выдала немецкой полиции обыкновенная кельнерша из случайного кафе. Француз попал впросак из-за того, что с истинной галльской любезностью благодарил ее каждый раз за все, что она подавала на стол. Частые «благодарю вас, фрау» на фоне поголовной грубости обычных немецких посетителей убедили кельнершу в том, что этот человек совсем не тот, за кого себя выдает.
– Острик! – крикнул штабс-капитан в приоткрытую дверь.
В кабинет заглянул молоденький часовой.
– Крикни Семена – побрить…
И Учителю, переходя вдруг на «вы»:
– Не могу долго говорить с небритым, господин визави. Скатываюсь в шутовство, в несерьезный тон. Того и гляди дам себя провести.
В дверях встал удивленный денщик-брадобрей с прибором и бритвой на маленьком круглом подносе.
– Вот, Семен, побрей комиссара. Только живо, ему пора на тот свет.
Круминь невольно зацепил взглядом поднос, где между помазком и стаканчиком для пены блестела новенькая бритва с черепаховой рукояткой. Ему ничего не стоило схватить ее и…
Но он взял себя в руки и подчинился с видом: что ж, я не прочь.
Принять правила игры противника – значит проникнуть в механизм его логики, понять механику души. Круминь полунасмешливо задрал подбородок, остро-остро ощутил почти нереальное, давно забытое прикосновение накрахмаленной ломкой салфетки. Учителю было вполне понятно поведение Муравьева. Выложив все карты на стол, играя в «ты» и «вы», как в кошки-мышки, усеяв свою речь полунамеками, бравируя осведомленностью, наконец, причастив противника мылом, белой салфеткой и бритвой к неизбежному концу, штабс-капитан контрразведки как бы говорил комиссару: ах, братец, возиться с тобой я не собираюсь, глянь, сколько мне уже известно и без тебя, песенка спета, а будешь ты говорить или нет, не имеет особого значения.
Тем временем Алексей Петрович встал из-за стола, подошел к полузадернутому окну и отодвинул камлотовую штору. Острым взглядом он поискал на всякий случай в небе гарпию, и, действительно, впервые заметил ее короткий перелет от колокольни Крестовоздвиженского собора, над Конногвардейской площадью, к обугленной пожаром каланче. Возможно, что красный почтарь выбрал ориентирами именно эти два самых высоких городских сооружения – тогда мимо ему не пролететь.
Гарпия летела тяжело, как бы с усилием взмахивая короткими крыльями.
Как и положено, птица пребывала в небе на своем боевом посту согласно его прямому приказанию. И все-таки этот факт был удивителен и, отметив сие, Муравьев испытал странную смесь дрянного ребячьего восторга и наполеоновского величия: ему подчинялись небеса, люди, птицы, обстоятельства, законы природы… В центре этого подчиненного пространства зияло отверстие, проколотое ножкой циркуля; разум и геометрия побеждали хаос. Жизнь радовала глаз ясностью строевых упражнений.
Муравьев сделал губами победное: «Трум-бум-бум».
Натура держала равнение на его грудь.
Круминь наблюдал за ним сквозь прищуренные веки. Постепенно характер Муравьева становился ему ясен – это был опасный и неглупый соперник, классовый враг, которого он и презирал, и принимал всерьез. Становилось ясно, что в неравном поединке Муравьеву нужно было противопоставить его же оружие – холодный расчет. Подобное бьют подобным.
В руках денщика лезвие буквально порхало, и сейчас от этой нехитрой процедуры невольно сжималось сердце, неужели отныне жизнь недоступна? И шафрановая полоса солнца на паркете – милость судьбы, праздник. Да и край неба, видный в окне, голубел так желанно… силуэт контрразведчика на его фоне гляделся черной мишенью.
«О чем он думает? Какую цель имеет этот допрос?»
Штабс-капитан думал о том, что не только крупных птиц, но даже мелких пичуг приучают подчиняться чужой воле. Например, канареек учат подражать некоторым солдатским приемам: они носят маленькое ружье, выполняют с ним приемы, маршируют по команде, соблюдают строй, даже счет с левой ноги.
Муравьев вспомнил свое первое впечатление от гарпии… бррр…
– Хорошо, Семен, хватит, отставить. – Алексей Петрович вернулся к столу.
Денщик проворно вышел, оставив часть щеки недобритой.
– Ну вот, совсем другой вид, товарищ эсдек, вы сразу поумнели.
Сухой смешок. И в руках снова завертелся бумажный листочек с колонками непонятных цифр, букв, плюсов и минусов.
– Как раз в эти дни, в связи с рейдами противника по нашим тылам, вы запланировали опереточный мятеж. Сигналом к выступлению послужит сущая безделица: перелет почтового голубя через линию фронта с датой наступления красных частей… На этом остановимся.
Муравьев забарабанил пальцами по столу, откинулся на спинку кресла.
– У меня три вопроса. Вопрос первый – в городе почти полсотни голубятен, почти все заброшены, а те, что еще вчера уцелели, сегодня разрушены. И все же опасность прилета вашей пташки остается, ведь голубю совсем не обязательно лететь к голубятне. Для него могут выбрать другие ориентиры. Короче: куда он прилетит? Бросьте ваше упрямство и подскажите, иначе… Кроме того, мне позарез нужно сегодня, в крайнем случае завтра, ликвидировать всю вашу шутовскую банду. Согласитесь, это трудно. – Муравьев усмехнулся глазами и продолжил: – Пыткой от вас, по-моему, ничего на добиться. Ведь ваша мечта – героическая смерть за идеалы социал-марксизма. Вы же типичный фанатик, исчадье нелегальных брошюр.
Алексей Петрович увлекся фразой. Встал из-за стола. Разминая ноги, прошел взад-вперед по кабинету. Добавил:
– Кроме того, если честно, грубые методы мне не по душе.
Круминь был знаком с таким типом людей, как Муравьев. Эта аккуратная речь, обилие «во-первых», «во-вторых», весь его облик, дотошная пунктуальность, оглядка на логику и прочие равнения на формы – с головой выдавали в нем отечественного германофила, одного из тех доморощенных патриотов, кто жалел о том, что Россия не Пруссия, и мечтал осчастливить отчизну муштрой вкусов и идеалов на кайзеровский лад вместо святынь свободы, равенства и братства.
– Слова, слова, слова, – язвительно протянул Муравьев, останавливаясь у окна, – когда же они очистятся от лжи и крови? Наша Расея больна словоблудием… Маркс ничего не писал об этом в своем писании?
– Об этом он ничего не писал, – в тон ему сказал Круминь, – он писал о другом: «Философы лишь различными способами объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».
– Вам этого никто не позволит! – резко ответил Муравьев. Он хотел повернуться лицом к большевику, но решил, что в позе спиной больше презрения и силы.
– История не гимназистка, чтобы спрашивать позволения у кого бы то ни было.
– Бросьте агитировать, – не выдержав, оглянулся штабс-капитан.
– Агитируют не люди, а идеалы, – спокойно возразил Круминь.
«Каков же третий вопрос?» – думал он, не теряя нить размышлений.
– Отставить! – окончательно вспылил штабс-капитан и перешел на «ты». – У твоих идеалов чертовский аппетит, отвечай на вопросы.
И Алексей Петрович пошел к столу.
Раздосадованный выдержкой большевика, он даже не заметил, что гарпия вдруг вылетела из засады на верхушке каланчи и, петляя, ринулась вдогонку за какой-то пернатой жертвой.
Гарпия увидела турмана.
Она вздрогнула, словно в ее оранжевый глаз попала соринка.
Сначала Цара заметила неясное движение на границе той незримой окружности, которую она очертила вокруг пожарной каланчи – центра своей западни. Очертила будто поворотом циркуля. Гарпия встрепенулась и рассмотрела летящее белое пятнышко, которое по прямой линии должно было вот-вот вонзиться в молчаливый круг страха. Граница западни проходила по черте городской набережной там, где над рекой начинался чахлый и скучный бульвар, но Цара заметила стремительное перышко еще тогда, когда турман подлетал к реке… Вот белое пятнышко мелькнуло над розовыми откосами глиняного карьера, вот быстрая пушинка пересекла синеющее на солнце степное озерцо в балке и, продолжая свободный полет, устремилось прямо к реке, за которой начинался Энск.
Гарпия сидела на подоконнике прямоугольной амбразуры, а всего их было четыре, на все стороны света. Здесь, на верху обгоревшей каланчи, раньше находилась смотровая площадка караульного пожарника. Увидев летящую птицу, гарпия отступила от солнечного края амбразуры поглубже в тень, продолжая с мрачным вниманием следить за энергичным полетом намеченной жертвы. Это летел явно кто-то чужой, городские птахи третий день держались подальше от каланчи, не смея и клюва высунуть из щелей до вечера, а если и вылетали, то неслись, петляя низко над мостовой, от укрытия к укрытию. Местным пичугам невиданная в энских краях тварь казалась исполинским чудовищем (средний вес южноамериканской гарпии 7–8 килограммов при росте 80–90 сантиметров. Для сравнения: вес коршуна около 800 граммов). Гарпия вся подалась вперед, мелко-мелко подрагивая от охватившего ее возбуждения. Так в черной головне на пепелище вдруг вновь проступает от порыва ветра погасший было огонь.
Пернатая жертва пронеслась над рекой, миновала границу западни и смело устремилась в глубь круга. Она летела прямым курсом на пожарную каланчу. Это был голубь ненавистного гарпии цвета: белого.
…Царе шел двенадцатый год. Однажды ее, тогда совсем молодую, достали из ловчей сети человеческие руки, и она, охваченная первым страхом в жизни, долго не могла разжать когти и выпустить из лап убитую ударом клюва приманку – жирного опоссума, а когда наконец расправила когти и попыталась напасть на птицелова, было уже поздно: ей напялили на голову, на глаза черный кожаный колпачок и усадили на натянутое в корале лассо. Ее, рожденную убивать, догонять, терзать и преследовать добычу, стали подчинять чужой силе, и пытка эта длилась целую вечность. Каждый день, каждый час дети, женщины и сам птицелов-охотник дергали растянутое лассо. Сотни раз гарпия, теряя равновесие, распускала в темноте – колпачок прочно сидел на глазах – свои невидимые крылья, пытаясь вновь обрести опору, пока не восстанавливала равновесие до следующего рывка. Иногда пытка прерывалась: человек усаживал ее на руку в кожаной рукавице до самого плеча, снимал с ее головы тесный колпачок, кормил вяленым мясом и несколько раз громко и отчетливо повторял одно и то же слово: «Цара, Цара, Цара, Ца-ра». В эти короткие минуты гарпия отдыхала, к ней постепенно возвращалась молодая сила, а вместе с ней и желание напасть и убить человека. Но тот, предчувствуя нападение, торопливо закрывал ее глаза ненавистным колпачком, вновь усаживал на растянутое лассо, и пытка продолжалась. Когда они первый раз выехали вдвоем на охоту и голодная гарпия, слетев с перчатки на руке человека и позвякивая бубенчиком на пуцах – ремешке между лап, – убила на границе пампы и леса агути, желтого зайца, человек подскакал на коротконогой лошади и требовательно позвал: «Цара!» Гарпия сначала подчинилась и, приняв свое имя, взлетела с теплой тушки на правую руку, но когда рядом оказался висок хозяина, она яростно накинулась на человека, но тот оказался сильнее и приволок ее домой в мешке из ловчей сети. Это была последняя попытка покорить ее волю. Цара не подчинилась, и ее оставили в покое, но свободу она больше не получила. Через полгода хозяин продал упрямую птицу в цирковой балаган Аугенсио Сантоса. Балаган Сантоса колесил по Латинской Америке, и гарпия исполняла «кровавый» номер «Коррида в воздухе», рассчитанный на солдат, гаучо, гуахиро – грубых любителей петушиных боев. Жена Аугенсио выбрасывала из клетки белых голубков – они лучше смотрелись, а сам хозяин выпускал голодную гарпию, привязанную длинной тонкой бечевой за правую лапу. Под дружный рев толпы Цара устраивала расправу над беззащитными птицами, которые не могли улететь из-под матерчатого купола. На самых увертливых из голубиной стаи делались мелкие ставки, если голубь успевал прошмыгнуть мимо клюва и лап в убежище, Аугенсио проигрывал, но такое случалось редко. Иногда, смеха ради, Аугенсио с силой дергал за бечеву, и гарпия выделывала в воздухе унизительные кульбиты. Так прошло три года. Когда дела в балагане пьяницы Сантоса совсем расстроились, гарпию продали в мексиканский менажерий, а затем еще несколько раз перепродавали из рук в руки, пока она не попала наконец на глаза последнего владельца – Умберто Бузонни – в Триесте. Он возил ее по Европе, потом по России. С каждым годом нрав Цары становился злей, и она, например, никогда не упускала случая долбануть клювом по пальцам любопытных зевак, которые совали в клетку печенье, косточки от плодов. Раз или два в месяц Бузонни выпускал ее полетать, чтобы птица не потеряла сил, не растеряла своей злобной мощи. Он выпускал ее в полет на длиннющей бечеве, но гарпия каждый раз торопливо возвращалась к клетке, и итальянец однажды рискнул отпустить ее без привязи. Цара вернулась и с тех пор всегда возвращалась после таких полетов. Она привыкла к чистой клетке, к свежей воде, к вареному мясу, к человеческому голосу. Лишь иногда в ней вдруг просыпалась прежняя ярость хищницы, и гарпия бросалась на разную живность; убив, она вяло клевала тушку, равнодушно шевелила ее лапой – ее инстинкт был словно пригашен. Только белые голуби приводили ее в злобное бешенство… «Воздушная коррида» в балагане Сантоса не прошла без следа.
…Фитька стремительно летел к городу, который он сразу узнал и по узкой ленте реки, что подковой огибала городские кварталы, и по двум самым заметным ориентирам: куполу Крестовоздвиженского собора и штыку пожарной каланчи. Купол пылал рыжей позолотой, пожарная вышка чернела. Над каланчой голубь обычно круто разворачивался и, полого снижаясь, летел на городскую окраину, прямиком к заветному дому в вишневом саду у белой стены Десятинского монастыря, к стенам которого, сделав петлю, прижимались воды Донца.
Здесь, у голубятни в саду, кончался его опасный полет.
При виде Энска Фитьку охватило чувство, которое на языке птичьих ощущений можно назвать восторгом: река отливала сизым пушком птенца, пирамидальные тополя торчали зелеными перьями фазана. Город-гнездо тонул в солнечном чаду и сладко покачивался перед глазами крылатого странника.
Набирая скорость, Фитька промчался над последними дубовыми перелесками, миновал розоватые откосы глиняного карьера, отразился в малом озерце в степной балке и вылетел к обрывистому правому берегу.
Здесь его открытый полет пытались остановить береговые стрижи – они вылетели навстречу турману из норки гнезда в береговом откосе и пронеслись с тревожным визгом перед Фитькой, словно хотели сказать: назад! Голубь, напуганный их стремительным вылетом, шарахнулся в сторону и одним махом перелетел неширокую реку, пронзив навылет незримую стену западни. Тут его полет подстерегла старая городская ворона, которая днем обычно отсиживалась в одной из дыр разбитого снарядом купола над домом призрения. Увидев летящего прямо в лапы гарпии глупца, она не выдержала и, вылетев из убежища, громко каркнула. «Карр… кар-рр…» – предупреждая турмана. И действительно тревожный крик заставил Фитьку насторожиться – голоса городских ворон ему были понятны, тем более крик об опасности – «бер-регись, пр-р-рячься, дур-рак». Еще не зная, откуда грозит беда, турман, кувыркаясь, стал стремительно падать под защиту городских крыш, и гарпия, молнией вылетев из засады, была вынуждена на лету развернуться. Потеряв скорость, она, свирепея, метнулась вдогонку. Огромный круг западни, в который только что был вписан центр Энска, стремительно съежился до размеров крылатой мишени – почтового голубка. Циркуль превратился в пернатую стрелу.
Фитька засек черную тень слева.
Его сердечко отчаянно заколотилось.
Десятки птичьих глаз следили из щелей за погоней.
– Гляди, гляди, – крикнул извозчик своему седоку, тыча кнутом в небо, – во потеха.
Фитька падал вдоль бесконечного ската золотой горы церковного купола, скрываясь из глаз дьявольской бестии, но гарпия неумолимо настигала. Кувырок, еще кувырок через голову, и Фитька тоскливо помчался над необъятной крышей «Торгового дома братьев Тучковых». Крыша, крытая листовым железом, сияла внизу безжалостным блеском раскаленной пустыни. Там нельзя было укрыться от ужаса. Голубь уже явственно слышал сзади частые хлопки настигающих крыльев. Вдруг крыша оборвалась, внизу показался сквер из пыльных серебристых тополей, кривых акаций и кустов жасмина. Сложив крылья, турман спикировал в седые волны тополиной листвы, петляя между ветвей, залетая в кроны; он ждал от деревьев защиты, нырял в самую гущу ветвей – скорость бегства резко упала, но тополиный заслон был слишком редок, в кущах зияли сквозные дыры. Гарпия яростно настигала. Ее глаза полыхали. Сейчас она воочию стала той адской фурией, что когда-то преследовала фракийского царя Финея, красной медью отливают ее крылья из стрел-перьев. Она уже почти нагнала голубка, нависла когтями, когда на помощь пришли воробьи: пестрая стайка вспорхнула с акаций и пронеслась перед гарпией галдящим взрывом. На несколько мгновений Цара потеряла свою жертву из виду, и когти стиснули воздух.
Фитька, вылетев из-под ненадежной тополиной защиты, метнулся в тоннель гостиного двора и помчался под сводами кирпичной аркады. Он летел из последних сил, потолок качался над ним как грузная туча. Его отчаянный полет заметила живописная группа цыган, дремлющих в тенистой прохладе, а когда под своды влетела разъяренная бестия, цыгане повскакали с испугом, хватая на руки детей и выбегая на солнце. В два взмаха она догнала уставшего турмана, переворачиваясь на лету на спину, чтобы стиснуть его снизу лапами. Фитька, увидев под собой жуткий цветок из когтей, зажмурил глаза и не сразу заметил, как из глиняных гнезд у потолка вылетели пять ласточек, пять чернокрылых птах с узкими хвостами-вилочками и белоснежными грудками. Ласточки помчались за гарпией, смело хватая крохотными клювиками перья траурного хвоста, бесстрашно пикируя на грудь страшилища. Гарпия, дрогнув, перевернулась и долбанула клювом по ближайшей ласточке. Тельце шлепнулось на каменный пол галереи, и все же погоня вновь споткнулась. Городские птицы словно ловили гарпию в тонкую сеть, и, разрывая каждый раз упругие ячейки, Цара теряла скорость. Фитька вылетел из-под сводов аркады на ослепительное солнце и из последних сил устремился по прямой к распахнутому чердачному окну здания ссудной кассы, двухэтажный дом которой стоял на Рождественском спуске. Чердачное окно было широко распахнуто настежь, и, влетая на чердак, Фитька понял, что дом не укроет его от смертельной погони черного снаряда. Вылетев из аркады, гарпия успела заметить, как крылатый снежок утонул в темноте чердачного окна, и в последнем стремительном броске устремилась вперед.
Фитька, обессиленно ткнувшись по сторонам чердачного тоннеля, обреченно слетел на выброшенную старую швейную машину «Зингер». Он оказался в ловушке. Его глаза устремились на солнечный квадрат окна и наконец увидели гарпию: дьявольскую фурию с оранжевыми кольцами вокруг зрачков. Фитька как всегда ослепительно и беззащитно белел в черноте, гарпия победно устремилась на жертву, но… но чердак ссудной кассы был давно облюбован горластыми сероглазыми галками, и сейчас они многоклювой ватагой набросились на ненавистную тварь, крича и толкаясь крыльями, целясь в глаза, в голову, в грудь увесистыми носами. Гарпия закружилась в ворохе птиц, словно с размаху угодила в кучу осенних листьев, утонула в галдящем пернатом омуте, размахивая мощными лапами, рвала на клочки живую сеть.