Текст книги "Евангелие от Робеспьера"
Автор книги: Анатолий Гладилин
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 17 страниц)
…Легко сказать: «плевать».
21 октября он выступал против «военного закона». «Военный закон» предоставлял право членам муниципалитета приказывать стрелять в толпу после троекратного предупреждения. Поводом послужило убийство толпой парижан булочника Франсуа. Булочника обвинили в том, что он скупает хлеб. Булочник, вероятно, был невиновен. Но Робеспьер считал, что народ, измученный голодом, явно спровоцировали контрреволюционеры. И потом, разве можно стрелять в участников похода на Версаль?
Это была его первая речь, которую собрание выслушало с начала до конца. Но депутаты, напуганные событиями 5-6 октября, приняли «военный закон».
Речь, естественно, не напечатали. Но в газетах появились отклики. Вот один из них:
«Господин де Мирабо – факел Прованса. Господин де Робеспьер – свеча Арраса. Своим красноречием, от которого несет постным маслом и уксусом, он раздражает Собрание».
…Постным маслом и уксусом.
Почему? Просто насмешка? Или видно, что Робеспьер упорно работал над каждой фразой, над каждым словом? Да, Робеспьер писал эту речь несколько ночей, зачеркивая и заново переделывая целые страницы. Бог не дал ему дара импровизации. То, что Барнав скажет в минуту вдохновения, – Робеспьеру писать полночи.
Робеспьер неделю обдумывает речь. Пишет черновики. Делает несколько вариантов. И когда он ее произносит – в зале раздаются иронические хлопки. А Мирабо говорит легко и свободно. «Факел Прованса» – как красиво сказано!
Мирабо. Человек с почти злодейским прошлым. Человек, с которым сначала стыдились рядом садиться. Человек, в речах которого все время звучит «Я! Я! Я!».
Первый оратор Собрания.
Аудитория настроена враждебно. Со всех сторон летят обидные выкрики. Великая измена Мирабо! Кажется, легче пойти на расстрел, чем подняться на трибуну. Но Мирабо поднимается.
Зал замирает, когда он начинает говорить.
И когда он говорит, он бог, он хозяин Собрания.
Сколько раз Робеспьер ловил себя на том, что он сам, увлеченный словами оратора, вместе со всеми аплодирует Мирабо, хотя тот излагает идеи двусмысленные и опасные.
Мирабо может заставить вотировать любой свой проект.
Но у великого оратора один изъян. Он властелин, когда произносит речь. Но когда он сходит с трибуны – ему уже не верят.
Почему?
Запутана и извилиста политика Мирабо.
Робеспьеру ясно одно: Мирабо стремится к власти. И великое благо сделали Барнав и Ламеты, уговорив Собрание принять закон, который запрещает депутатам быть министрами. Стрела попала точно в Мирабо.
…Бессонными ночами, когда на столе горит свеча и разбросаны исписанные листы, когда не слышно даже шагов запоздалых прохожих, и болит голова, и фраза, на которой застрял (двадцать раз переделанная), звучит все хуже и хуже – Робеспьер вспоминает Мирабо.
Он словно видит оратора перед собой. Мирабо стоит, широко расставив ноги. Его голос гремит. Он проникает во все дома Парижа. В такт этому голосу тихо подрагивает стакан на столе у Робеспьера.
И такая подступает тоска! Может, Робеспьер, ты просто бездарный провинциальный адвокат? Куда ты лезешь? Разве ты оратор? Всеобщее посмешище.
Впрочем, таким трагичным все кажется только ночью. А днем – пусть он сидит на задней скамье шумного собрания, пусть он окружен врагами или людьми, которым на него наплевать, пусть у него всего несколько друзей – днем все по-другому. Ибо давно нет наивного Робеспьера, который верил в «добрые намерения» молодого монарха, правящего нами, в великодушное, прекрасное сотрудничество всех депутатов, заботящихся только о благе народа. Он помнит, как его высмеивали, когда он вносил дельные предложения, которым, кстати, аплодировали, если их повторяли другие ловкие ораторы. Он понял, что важные господа, собравшиеся в Учредительном собрании, не очень-то озабочены будущим Франции. Они не столько думают о народе, сколько о той личной выгоде, которую должна им принести революция. С этой публикой надо говорить на особом языке. Для них важно не то, что говорит оратор, а то, как он говорит. Эти народные представителя могут простить покушение на интересы нации за одну блестящую остроту.
И все, все они хотят служить королю!
Ты должен раз и навсегда запомнить, что политика – это борьба, борьба не на жизнь, а на смерть, и тебя будут бить, используя запрещенные приемы. Над тобой будут издеваться. На тебя будут клеветать. Таков закон борьбы, и надо быть бесчувственным к ударам циничных политиков, к насмешкам тех демагогов, которые под прикрытием демократических фраз продают революцию оптом и в розницу.
Надо крепче стиснуть зубы. Ты должен быть непробиваемым, ты должен быть железным. А если вдруг не выдержишь, если вдруг возмущенно закричишь: «Господи, за что меня так? Ведь это же несправедливо!» – жалкий вопль мольбы вызовет лишь всеобщий смех – не лезь в политику!
Ты должен знать, что раз со всех сторон на тебя нападают враги, раз они смеются над твоими речами, раз они прерывают тебя криками – значит, все в порядке, и ты, Робеспьер, на правильном пути, значит, ты им мешаешь, значит, они тебя боятся. Страшнее будет, если Учредительное собрание вдруг начнет тебе аплодировать, если с тобой все будут согласны. Это только для мелких недалеких карьеристов аплодисменты в этом зале значат больше, чем неодобрение всей страны.
И вот только тогда, когда ты станешь выше этих политиканов, когда ты станешь бесчувственным к их насмешкам – только тогда ты заставишь Собрание слушать себя.
Даже если у тебя будет очень мало сторонников.
Даже если их совсем не будет.
Ибо народ, тот, от чьего имени ты говоришь, он не представлен в этом зале.
Да, народ знает, чего он хочет. Но народ темен и необразован, его легко сбить иллюзорными обещаниями, его легко опутать мишурой ловких острот. И сейчас больше, чем когда бы то ни было, надо раскрывать народу его заблуждения и объяснять то, что ему, народу, самому не ясно.
Вот твоя основная задача, Робеспьер. И пусть тебе тяжело, пусть ты часто теряешь уверенность в себе – надо пережить это и помнить, что главное – это твоя миссия, которую ты обязан выполнить.
– Слово предоставляется депутату Робеспьеру.
Секретарь Собрания вернул его к действительности. Робеспьер записан на очереди. Его речь давно готова. Она лежит, свернутая трубочкой, в кармане его сюртука. Робеспьер сознательно старался не думать о предстоящем выступлении. Гнал от себя эти мысли. Но вот момент наступил.
Сочувственный взгляд Петиона…
А на правых скамьях оживление. Он знает, что особенно будут усердствовать дворяне из провинции Артуа. Вот уж и вправду «нет пророка в своем отечестве». Они не могут ему простить, что он, стряпчий, с которым они еле раскланивались, претендует на роль оратора.
Он идет, пытаясь сдержать дрожь, которая, как ему кажется, заметна всему залу.
С усилием делая каждый шаг (нелепая мысль; вдруг кто-нибудь выставит ногу, а он зацепится, упадет под гомерический хохот), он приближается к столу председателя. Поднимается по ступенькам. Достает речь, разглаживает листки.
И что происходит вокруг, он уже не видит и не слышит.
Теперь, читая речи Робеспьера, пытаешься понять, почему они сначала не имели успеха.
В первых его выступлениях заметны следы излишнего пафоса, некоторой напыщенности (но с каждым разом Робеспьер становится резче и сильнее). Собрание привыкло, что ораторы пересыпают свои речи остроумными шуточками, изъясняются изящно построенными периодами. Робеспьер не старался подлаживаться к публике. Он был сух, бесстрастен, отпугивающе холоден. Уже в 1790 году он говорил языком Конвента, языком 1793 года.
Мнение историков:
Олар: «Скоро те, которые высмеивали его, умолкнут: 16 января 1790 года его уже не прерывают, когда он произносит речь в защиту тулонского народа, незаконно заключившего в тюрьму враждебных революции чиновников.
С этого времени он уже вполне владеет своим ораторским методом и усваивает особый жанр аргументации, которым он будет пользоваться во все время существования Учредительного собрания. Какую бы реформу ни предложили его коллеги слева, он выступает против нее, как умеренной и мало благоприятной народу. Можно ли говорить о насилиях народа? Последний проявляет скорее непостижимую терпимость; после стольких веков рабства и пыток он в дни своих побед ограничивается тем, что сжигает несколько замков и вешает нескольких аристократов. Есть ли здесь чем возмущаться? „Пусть же, – говорит он 22 февраля 1790 года, – не клевещут на народ! Я призываю в свидетели всю Францию; я предоставляю врагам ее преувеличивать факты и вопить о том, что революция ознаменовала себя варварскими деяниями; я же утверждаю, – и все истинные граждане, все друзья разума согласятся со мной, – что никакая революция не стоила так мало крови, не причиняла так мало жестокостей. Вы были свидетелями того, как многочисленный народ, став господином своей судьбы, вернулся к порядку при полной растерянности властей, тех самых властей, которые в течение стольких веков угнетали его“.
…Такова тема, которую Робеспьер не перестает развивать на трибуне. Это спокойствие удивляет и скандализирует членов Учредительного собрания, но оно уже начинает нравиться трибунам и улице.
…С того дня, когда он заставил замолкнуть тех, кто смеялся над ним, он не переставал выступать в Ассамблее. Он высказывал свое мнение относительно всех стоявших на очереди вопросов.»
Глава V. Грани характера
Триумвиры были сначала главными вожаками якобинского клуба. Робеспьер скрывается в их тени и, как выражается Мишле, следит, не говоря ни слова, за тем, как они убивают Мирабо.
Олар
Он все время говорил. Он хотел говорить. Он не мог не говорить. Сначала он выступал ночью. Сам перед собой. Мысли его казались ему очевидными, слова – беспощадными. Он заранее предвкушал эффект будущей речи: враги посрамлены, а истинные друзья народа торжествуют! Он не мог ни есть, ни спать, пока не записывал свою речь.
Абзацы выстраивались, как колонны солдат перед укреплениями противника. Идеи обрушивались, как залп артиллерийских батарей. Ход доказательств был неопровержим, как победоносный стратегический план сражения.
И самое главное: то, что он хотел произнести, представлялось ему элементарным. Как странно, что другие до сих пор этого не поняли!
В середине ночи он засыпал, но внезапно опять просыпался. Нет, это сказано не так. Есть контрдовод. Мысль неудачно выражена. Могут прицепиться и скомпрометировать идею. Он вставал и переписывал листки.
Присутствуя на заседаниях и слушая других ораторов, он мысленно выступал сам. Он был готов выступать в любое время.
Он ходил по улицам и продолжал говорить.
Он горел и бредил, он чувствовал себя больным, пока наконец не наступал момент, когда он получал возможность произнести свою речь. Но потом, когда его речь была выслушана, потом, когда она была напечатана – она переставала его волновать. Потому что эта речь как бы жила сама по себе, отдельно от него.
Его мучили новые проблемы. Он думал о новых выступлениях.
Он не принадлежал к числу тех ораторов, которые, произнеся однажды две удачные фразы, потом всю жизнь их помнят.
* * *
Люди рождаются равными. У них должны быть равные права. Отстаивать эти права – его задача.
В тот момент, когда отдельные группы людей пускаются во всевозможные ухищрения, чтобы добиться себе льгот и привилегий, он должен проповедовать право.
Правда едина. То и дело одна из группировок собрания объявляет себя носителем этой правды.
Легче примкнуть к какой-нибудь из существующих партий. Но тогда он будет связан обязательствами. Ради интересов этой партии придется пожертвовать принципами всеобщей справедливости. Значит, никаких компромиссов. Пока он должен быть один. Он принадлежит к партии «своего убеждения». Но наступит день, когда придут люди, искренне преданные делу всеобщего равенства, и он будет с ними.
Нет ничего страшнее популярности, цинично выпрашиваемой у толпы. Конечно, речь нравится, когда оратор, захлебываясь от волнения, говорит комплименты присутствующим…
* * *
Добрая старая Франция оставила нам в наследство обыкновенного среднего француза-вольнодумца.
Обыкновенный средний француз-вольнодумец воспитывается в духе повиновения королю, богу, отцу, матери, кюре, мэру.
В лицее он читает древних философов.
Вне лицея он читает Руссо, Вольтера, Монтескье, Мабли.
За завтраком он читает газеты самых различных направлений.
Обыкновенный средний француз – человек доверчивый. Он верит всем по очереди, но особенно тем, кого прочел или услышал последним.
Со временем обыкновенный средний француз вдруг проницательно замечает, что, оказывается, все говорят абсолютно разное. «Ах, так, – думает он, – меня не проведете, я стал умным». И с тех пор он решительно никому не верит.
Но воспитание и привычка сделали свое дело. Да, он по-прежнему никому не верит. Но он хорошо усвоил, что прав тот, за кем осталось последнее слово.
Еще раньше, с того момента, когда он впервые побрился и надел нарядный костюм, его начинали волновать другие проблемы. Почему он не так красив, как, скажем, принц Конде? Почему он не так богат, как герцог Орлеанский? Претензии, естественно, к родителям.
Тогда обыкновенный средний француз срочно вспоминает, чему его учили. А учили его тому, что счастье человека в добродетели и в служении обществу.
И он, пересчитывая последние су, становится добродетельным и, протирая единственные штаны, усердно служит обществу.
Однако за честное служение обществу почему-то мало платят.
Однажды он отрывает свои глаза от конторских бумаг, смотрит в окно и видит, как по улице, в роскошной карете, запряженной четверкой лошадей, с кучером в форменной ливрее, катит его сверстник.
Обыкновенный средний француз впервые начинает самостоятельно рассуждать. Хоть расшибись, а у него никогда не будет столько экю, сколько у этого молодчика, хотя всем известно, что образ жизни последнего отнюдь не добродетельный, и занят молодчик чем угодно, только не служением обществу.
Значит, неладно что-то в нашем государстве. Надо бы изменить порядок вещей.
Обыкновенный средний француз вечером идет с приятелями в кафе, выпивает вина больше, чем обычно, и произносит пламенную, но благонамеренную речь. Возмущение его понятно: он работает, а другие разъезжают в каретах. Но истоки благонамеренности тоже ясны. Француз по природе своей жизнелюб. А раз жизнелюб, значит, оптимист. А раз оптимист, значит, он надеется, что и ему когда-нибудь повезет и он тоже будет разъезжать в роскошной карете с личным кучером. А если так, то, может, не стоит пока уравнивать всех в правах?
Словом, обыкновенный средний француз начинает политически мыслить.
Но, увы, в один прекрасный день он встречает милое, невинное, очаровательное создание. Создание – дочь портного с этой же улицы. У себя дома создание занято тем, что чистит ножи и штопает чулки. Но, выходя на улицу, оно затягивается в корсет и, ах, сколько прелести и таинственности в нем для нашего молодого человека! Молодой человек забывает все на свете. Пропади пропадом все политические проблемы. Он мечтает о мимолетном свидании, о первом поцелуе. Папаша создания, прикинув капитал молодого человека, сначала категорически против. Создание тоже колеблется.
Наконец – великое счастье – «Да», – сказал папаша; «Да», – сказало создание. Белая фата, свадебный хор колоколов. Молодой человек занят медовым месяцем, родством душ и устройством уютного гнездышка.
Устройство гнездышка требует денег. Прибавка к жалованию дается за примерное поведение на службе. Так что пока не до вольнодумства.
К мыслям о политике обыкновенный средний француз возвращается только тогда, когда создание (оказавшееся странно – обыкновенной сварливой женой) швыряет в него сковородкой и кричит; «Достал бы лучше денег, старый хрыч!»
Он идет с приятелем в кафе, выпивает вина больше, чем обычно, и произносит пламенную, но благонамеренную речь. Да, конечно, неладно что-то в нашем государстве. Ведь прошло столько времени, а денег все нет. Но с другой стороны, как не быть благонамеренным? Теперь он отец семейства. Худо-бедно, а живут не хуже соседей. Дети здоровы, и на черный день отложено. А все почему? Потому, что был порядок. А новшества еще неизвестно к чему приведут. Возможно, будет и лучше. А если хуже? Нет уж, мы лучше по старинке, как наши деды и прадеды.
И он будет воспитывать своих детей в духе повиновения королю, богу, отцу, матери, кюре, мэру.
…Робеспьер после Собрания возвращается к себе, на улицу Сэнтонж. Обычно, в воскресный день, на мостовой играют дети, а у подъездов, на скамейках, сидят женщины. Но сейчас идет дождь. Улицы пустынны. Куда подевались люди? Робеспьер подымает голову, морщась от дождевых капель.
Да вот они. У окон, прильнув к стеклу, стоят отцы семейств и их жены. Так они будут стоять, пока не стемнеет, рассматривая тех, что стоят у окон напротив. Но вот сейчас появилось развлечение, прохожий, и их взоры устремлены на него.
Почтенные производители! Ваша миссия выполнена! Вы продолжили род! Теперь вы, словно образцовые музейные экспонаты, приколоты к стеклу в назидание потомству!
* * *
О Великая революция! Ты вытащила людей из их нор, ты разбила стены, отделявшие их друг от друга. Поход на Версаль – юность революции! Людское море перед королевским дворцом! Какими жалкими казались тогда знатные господа – сильные мира сего! Как они были напуганы!
Каждый человек в отдельности может быть ничтожен. Но когда люди собираются вместе, с них спадают путы, привязывающие их к старому порядку. Уже никто не думает о своих личных интересах. Это не отдельные личности, это народ. И только высшее право, высшая справедливость волнует его. Народ думает об общем благе, ибо только общие интересы объединяют людей.
И вождем революции становится не тот, кто ведет за собой отдельных индивидуумов. Вождь революции тот, за кем идет народ.
* * *
И вдруг понимаешь, что ты больше. Ты идешь – они плутают, ты веришь – они колеблются, ты знаешь – они сомневаются, тебя слушают – их нет. Вот так становятся вождем.
* * *
Тебе труднее. Ты ведь тоже обыкновенный человек. Но ты лишен радостей обыкновенного человека – любви, дружбы. Ты один.
Каждому человеку природой отпущено определенное количество энергии. Все свои силы ты отдаешь заботе о благе общества. Будь осторожен. Экономь силы. Делай только то, что кроме тебя никто не сможет сделать. Не стремись быть лидером Учредительного собрания. Пришлось бы идти на компромисс, а это сдача позиций и, к тому же, бессмысленная трата энергии.
И потом, есть ли у тебя план?
Одно провидение знает, куда пойдет революция.
Говорят, революция завершилась. Во всяком случае, нас очень хотят в этом уверить.
Но дворяне и духовенство готовят заговор. Король – игрушка в руках двора. Победа, одержанная над абсолютизмом, дала выгоды лишь богатым. Политические привилегии рождения замещены привилегиями богатства. Тысячи людей еще находятся в рабстве невежества и голода. Эмигранты подымают всю Европу против Франции.
Что будет дальше?
Сам ты уверен в одном: революция только начинается.
* * *
Робеспьер, столь проницательный, когда дело касалось достоинств и недостатков других политических деятелей, был наивен как ребенок, когда впервые почести выпали и на его долю.
Весной 1790 года он посылает восторженное письмо в Аррас, в котором с гордостью рассказывает, что его патриотизм оценен по достоинству и он избран президентом Якобинского клуба.
В какой-то период ему кажется, что наконец-то Барнав и Ламеты признали его и выступают с ним единым фронтом. Теперь он с уважением говорит о триумвирате. На самом деле произошло вот что.
Еще осенью 1789 года радикально настроенные депутаты стали собираться в церкви св. Якова. Так был создан Якобинский клуб. На своих заседаниях якобинцы обсуждали актуальные политические вопросы и договаривались о совместных действиях в Учредительном собрании. Все больше и больше решения Якобинского клуба влияли на работу Собрания. У клуба появились филиалы в других городах, и это усиливало его роль.
Сиейс, Ле-Шапелье, Мирабо, Лафайет, Барнав, Дюпор – могущественные лидеры Собрания и клуба, тасовавшие колоду с должностями и назначениями, – зорко следили за тем, чтобы на руководящие посты не проник ставленник какой-нибудь из группировок. Сильные фигуры боялись друг друга и в президенты старались провести кого-нибудь из «пешек», но в то же время человека независимого и стоящего вне партий.
Весной 1790 года кандидатура Робеспьера показалась им самой удачной, и Робеспьера избрали президентом сроком на три месяца (как и положено по уставу Якобинского клуба).
Правда, вскоре Робеспьер понял эту игру. Но, пробыв три месяца президентом, он понял и другое:
Клуб с его бюро, уставом, секретарями, перепиской, филиалами и трибуной представлял стройную организацию.
Она (организация) еще не стала единой, но по своему духу должна была стать таковой.
Учредительное собрание составляло законы. Якобинский клуб формировал общественное мнение.
Клуб становился господином Собрания.
И благодаря своему теперешнему демократическому уставу Клуб не только вел за собой народ, но и сам находился под влиянием народа.
Чтобы руководить ходом революции, надо было взять в свои руки Якобинский клуб.
* * *
Поздний вечер. Свечи тускло освещают мрачные своды, голые стены, деревянные скамьи, трибуну на мосте алтаря. Рука об руку, прижавшись друг к другу, сидят торговцы и студенты, домовладельцы и адвокаты.
Днем каждый из этих людей занят своими заботами и хлопотами, но сейчас все личные дела как бы остались за дверями клуба. Теперь здесь только патриоты. Их мысли устремлены на то, как отстоять революцию, защитить свободу, разрушить заговоры. И как истинные патриоты они подозрительны. Наибольшим успехом пользуются ораторы, которые обращают внимание собравшихся на козни контрреволюции. Собравшиеся считают себя высшим судом. Тщательно и придирчиво они обсуждают дневные выступления в Ассамблее, речи министров, поведение короля.
Газеты сообщают неутешительные сведения: феодальная Европа готовит интервенцию.
И поэтому человек, стоящий сейчас на трибуне, надрывно вещает:
– Я доношу на Германию, Португалию и Испанию, Мексику и Шампань, на Лиму и Перу. Я доношу на Италию, Африку и Берберию, Англию и Россию.
Слова эти кажутся несколько наивными, но они зовут к бдительности.
Клуб – грозная общественная сила. Политики всех мастей сознают это и спешат на поклон к нему. Среди присутствующих внимательный глаз замечает журналистов Фрерона и Фабра д'Эглантина, художников Давида и Гро, аббата Грегуара, герцогов Монморанси и де Ларошфуко.
Кто этот юноша, робко выглядывающий из-за массивного плеча мясника Лежандра? Ему, вероятно, плохо видно, он щурится и вытягивает шею. Это молодой герцог Шартрский. Через сорок лет он будет королем Франции, Луи-Филиппом. А этот, в мантии епископа, с блуждающей улыбкой на губах? Морис Талейран, будущий министр Наполеона.
Неисповедимы пути господни! Кто только не приходил в Якобинский клуб в смутные вечера 1790 года!
Но вот в зале возникает шумок, который сразу гаснет. Внимательно и напряженно слушают нового оратора. Он в оливковом фраке. Волосы заплетены в косичку и напудрены. Взгляд неподвижен, лоб нахмурен. Оратор говорит резким голосом, сопровождая свои слова сухими жестами.
Пламя свечей колеблется, и по лицам якобинцев проносится вырастающая тень Робеспьера.
С букетом белых роз, в белой фате, самая красивая девушка, которую когда-либо он видел (именно такой являлась к нему прекрасная Незнакомка в грезах его юности), Люсиль Дюплесси венчается с его давним товарищем Камиллом Демуленом.
…Все мы – «железные сверхчеловеки» – искренне завидуем простому счастью.
Когда победит Робеспьер, когда во Франции установится мир и порядок, все девушки будут красивыми. Потому что исчезнет голод и неравенство, а жизнь пойдет свободная и обеспеченная. Но мы, старые люди, кому тогда будем нужны?
Тихие звуки органа уносят воображение в мир таинственный и сказочный. Аббат Берардье, бывший директор их колледжа, говорит проникновенные слова. Робеспьер закрывает глаза и чувствует себя школьником; словно вернулись далекие годы, когда он стоял в церкви колледжа Людовика Великого, воск свечи капал ему на пальцы, а он даже не замечал этого, ибо отдавался мечтам, и будущее представлялось ему светлым и радостным…
Странные звуки заставляют его открыть глаза. Что такое? Плечи Камилла трясутся, он всхлипывает.
О, великий артист! Все знают, что Демулен вынужден был пойти на церковный брак – иначе родители Люсиль не давали согласия. Все знают, с каким трудом Камилл упросил кюре Пансемона совершить обряд. Кюре категорически отказывался венчать известного безбожника, который в своей газете «Революция Франции и Брабанта» издевался над священниками. Камиллу пришлось каяться и исповедоваться. И теперь, в столь торжественный час, Камилл продолжает ломать комедию!
Робеспьер дергает Камилла за рукав и раздраженно шепчет: «Не плачь, лицемер!»
Церемония окончена. Свидетели ставят свои подписи.
Петион. Прославленный оратор, красавец, любимец парижской публики.
Бриссо. Популярный журналист. Остроумный собеседник. Когда-то он вместе с Робеспьером служил помощником парижского прокурора. Тогда это был ничем не примечательный человек. А теперь… Что ж, Робеспьер рад успехам коллеги. Знал Демулен, каких приглашать свидетелей! Интересно, позвал бы Камилл своего старого однокашника, не стань он, Робеспьер, известным депутатом?
Подписываясь, Бриссо и Робеспьер обмениваются шуточками:
– Может, откажемся?
– Несолидный человек Камилл.
– Он женится, а мы облизываемся.
– Счастливчик! Повесам всегда достаются красотки. Люсиль грозит им пальцем – не обижайте моего Камилла. Люсиль смеется (кокетничает. Знает, что нравится Робеспьеру), протягивает руку, и Робеспьер целует ее. Шумная компания вваливается в квартиру Демулена. Кто сказал, что в городе плохо с продуктами? Проныра Камилл постарался. Пир на весь мир! Вино разлито в бокалы. Робеспьер требует тишины.
– Однажды заметили, что святой апостол Петр связывает нитки. Он берет простую нитку, вяжет ее в узелок с золотой и бросает. (Робеспьер вспомнил старый тост, слышанный им еще в Аррасе.) Его спросили: «Что вы делаете, святой апостол? Почему вы скверную нитку вяжете с золотой?» – «Так я устраиваю браки на земле», – отвечал апостол.(Робеспьер заметил, как исчезла улыбка с лица Камилла. Ура, шутка удалась!) Но иногда апостол Петр брал две золотые нитки и связывал их вместе. Это происходило крайне редко, и я рад, друзья, что мы присутствуем при том самом случае.
Дружный хохот. Аплодисменты. Люсиль посылает Робеспьеру воздушный поцелуй.
Камилл:
– Максимилиан, я уж, было, хотел обидеться.
Бриссо:
– Оказывается, мрачный трибун умеет шутить.
Петион:
– А я был спокоен. Я знал, что тут какой-то фокус. Все встают, поднимают бокалы.
– Здоровье, счастье молодых!
С треском распахиваются окна. Зимний сырой ветер врывается в комнату. Гаснут свечи. В полумраке возникают ведьмы и призраки. Визгливыми голосами они пророчествуют:
– Пройдет несколько лет, и в лесу найдут изъеденный волками труп Петиона. Он пытался спастись от казни, к которой приговорили его Робеспьер и Демулен.
– Настанет день, и по воле Робеспьера и Демулена, под крики и улюлюканье толпы в допотопной телеге поедет на казнь Бриссо.
– И будет утро, когда бледный, с прыгающим ртом взойдет на эшафот Камилл Демулен. С глухим всплеском упадет нож гильотины, и, вторя ему, пронзительно закричит, забьется Люсиль.
– А потом и саму Люсиль, связанную, с горящими глазами фанатички, почти сумасшедшую, шепчущую проклятия Робеспьеру, повезут на Гревскую площадь.
За закрытыми окнами мягкий вечер. Ярко и ровно горят свечи. Ведьмы и призраки существуют только в воображении английского автора Шекспира, и на театральной сцене их играют второстепенные, страдающие одышкой актеры.
Ничто не нарушает веселья. Друзья протягивают бокалы, чокаются (у Камилла даже вино расплескалось на скатерть, Петион замечает: «К счастью!»), выпивают (Все до дна! Иначе добрые пожелания не сбудутся!) и энергично (изрядно проголодались за день!) принимаются за закуску.
Собрание медленно, но неуклонно катится вправо. Между правым и левым центром граница чисто условная. Смелый Барнав произносит слова, которым мог бы аплодировать эмигрант Мунье. Партии сближает одна задача: остановить революцию.
Редеют ряды крайне левой. Но все уже знают, что как только Собрание затрагивает интересы народа, на трибуну поднимается Максимилиан Робеспьер.
Когда Робеспьер однажды пропускает важное заседание – все в недоумении.
Марат пишет: «Робеспьер наверное болен, если только не сделался жертвой какого-нибудь покушения со стороны заговорщиков».
Робеспьер – защитник революции. Он совесть нации.
«Разве те, кто не уплачивает известных податей, являются рабами? Разве они не заинтересованы в общественном деле? Все они содействовали избранию членов Учредительного собрания; они предоставили вам осуществлять за них права; разве они поручили вам осуществлять права против них? Граждане они или нет? Я краснею при мысли, что мне приходится спрашивать об этом».
Робеспьер был единственным депутатом-демократом, которого не затронуло повальное увлечение законом против эмиграции, вызванным отъездом теток короля.
Робеспьер колеблется. А вдруг этот закон ущемляет права людей?
– Закон против эмиграции мне не нравится, но я хотел бы, чтобы мне доказали дельными доводами, что его следует отвергнуть.
Когда в Собрании стали раздаваться голоса, требующие сожжения литературы, в которой отстаивались аристократические принципы, Робеспьер сказал: «Сделайте это, и вскоре инквизиции подвергнутся также и патриотические произведения».
Заметим, кстати, что именно Робеспьер требовал отмены смертной казни. Но Собрание не пошло за ним и оставило в силе старые законы. Однажды, когда ему не дают выступить, он бросает в запальчивости следующую фразу:
– Всякое требование, имеющее целью подавить мой голос, – гибельно для свободы. Многие буржуазные историки, анализируя этот период деятельности Робеспьера, пишут, что вот видите, каким Робеспьер был хорошим, Собранию стоило прислушаться к нему, и тогда Франция избежала бы ужасов террора.
Конечно, соблазнительно поддержать легенду о добром Робеспьере. Но, во-первых, было бы утопией считать, что Собрание могло принять предложение Робеспьера. А, во-вторых, сам Робеспьер выступал в роли абстрактного демократа, стоящего вне партии. Его гуманизм был наивен. Как только Робеспьер станет во главе Якобинского клуба, как только он получит возможность действенными мерами бороться с врагами революции – он заговорит по-другому.








