355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Ткаченко » Мыс Раманон » Текст книги (страница 3)
Мыс Раманон
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 03:38

Текст книги "Мыс Раманон"


Автор книги: Анатолий Ткаченко


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц)

МАТЬ НАША МАШЕНЬКА

По крутому склону, через желтые осыпи и зеленые рощицы, с бетонной площадки, где когда-то стояла вышка фуникулера, скатывается к морю протяжный, истонченный расстоянием зов:

– Руси-ик!

Это зовет Русика мама. Сегодня, значит, она смогла освободиться пораньше, приготовила обед, хочет накормить его, побыть с ним «полный часик». Русик поднимает голову, видит на обрыве светлое пятнышко, мерцающее в знойных всполохах, берет сумку, удочку, кукан с наловленными бычками и по длинной поскрипывающей деревянной лестнице идет вверх. Ему кажется, что идет он быстро, но шаги у него маленькие, а ступеньки крутые, и всякий раз мама говорит ему, когда Русик, наконец прошлепав по бетонной площадке, ловит ее руку:

– До-олго ты! Совсем притомился, как старичок.

– Не-ет, я быстро шагал, – не верит ей Русик.

Мама сжимает его шершавую от морской соли ладошку, забирает клеенчатую сумку, удочку, кукан. Они идут сначала по аллее Будынка твирчисты, потом сворачивают вправо, к санаторию «Жемчужина». Здесь давно уже мама работает кастеляншей, и живут они в глиняном домике у стены санатория, собственном домике, доставшемся им от деда.

Крыльцо густо заросло виноградными лозами, над летней кухней – корявый старый грецкий орех (орехи еще в зеленой кожуре, похожи на крупные сливы), дворик маленький, тихий, по краям огороженный колючими акациями. Хозяйства у них почти никакого – четыре курицы и одноглазый петух. Было когда-то больше птицы, да отец Русика, приходя из плавания, приказывал маме рубить головы «глупым хохлаткам», которые становятся тихими и умными лишь на сковородке, с картошкой. Он же выбил глаз петуху: сделал рогатку Русику, стрельнул сам, чтобы испытать, и выбил. Случайно, конечно. И вообще моряки, особенно «заграничники», не любят заниматься хозяйством. Зато вещи хорошие привозят. У Русика есть сомбреро, кубинские рубашки, старенькие уже, правда; мама надевает дома махровый полосатый халат, а по праздникам – оранжевые сапожки... Другое всякое, кока-колу там, жевательные резинки, кокосовые орехи, волосатые, похожие на обезьяньи мордашки, значки разных стран...

– Мой руки, иди к столу, обедать будем. – Мама несет кукан с бычками под навес летней кухни, кладет бычков в миску, заливает водой; черные рыбешки оживают, выплескивают хвостами брызги. – На ужин тебе поджарю.

В доме прохладно, сумеречно, будто наступил уже вечер; стол застлан чистой клеенкой (это от нее мама отрезала лишний кусок, сшила рыбацкую сумку), и никого нету: Нинуська в детсадике, Иван Сафонович на работе, в своем ателье «Фиалка». Русик ждет и вроде бы немножко дремлет – из него выходит береговой жар, и если не шевелиться, то кажется, что сидишь в теплом невидимом облаке. Есть пока не хочется, но Русик знает: сегодня будет что-нибудь вкусное.

Входит мама, ставит перед Русиком большую тарелку пельменей, залитых растопленным сливочным маслом, сует в руку вилку, а сама садится напротив, подпирает ладошкой щеку, говорит протяжно и негромко, чтобы не вспугнуть тишину, сумерки прохладного глиняного дома, доставшегося им от деда, говорит для одного Русика:

– Кушай, мой Рыжик, пельмешки вку-усные.

Глотнув один-другой, теплый, масляно-душистый, Русик оживает, приваливается к столу и в несколько минут съедает пельмени; бульон, не дожидаясь ложки, пьет через край тарелки. Мама придвигает кружку молока с магазинной маковой булкой, кладет две шоколадные конфеты. Русик смеется, голос у него чисто булькает, будто плещется в кружке молоко, и мама тоже улыбается: она рада, что накормила своего Рыжика, сумела сегодня ему угодить. Ведь у них каждый день борщ и каша, для всей семьи, ничего другого она не успевает приготовить. Без борща, правда, не может жить Иван Сафонович, он ест его утром, в обед, вечером – ему нужны витамины, которыми с детства он мало напитался где-то там, у себя на севере, в Костромской области. А Русику скучно делается, во рту кислая слюна скапливается, если он даже подумает о борще; лучше уж хлеб с сыром или колбасой, когда бывает колбаса, Русику вполне хватает такого обеда.

– Теперь отдохни маленько, пока на дворе жарко. Может, букварь почитаешь, учительница скажет – какой Рыжик хороший, уже читать умеет. А я картошку поокучиваю хоть полчасика, совсем заросла картошка, а так хорошая уродилась, скоро свеженькую будем подкапывать, свою, не купленную, что-то в этом году дорогонько стоит картошечка. Ну, я пойду, а ты позанимайся.

Мама говорит, как напевает, голос ее понемногу глохнет за тихо прикрытой дверью, потом звякает в сенях тяпка, потом мама, словно совсем уже издалека, кричит на кур: «Кши, шалавые, пропасти на вас нету!»

Вяло поднявшись, Русик идет в комнату-боковушку, в свою маленькую комнату, где едва помещаются кровать, белый столик от кухонного гарнитура, табуретка. Когда-то, при деде, здесь был чулан для рыбацких сетей, удилищ, лесок, разной морской одежды, на зиму дед вносил сюда мотор со своего баркаса, и теперь еще пол, дощатые стены пахнут соляркой, пеньковыми канатами, копченой кефалью. Боковушку мама отдала Русику, когда отец целый год не приходил из плавания, а у них стал жить мастер высшего класса Иван Сафонович Кожемякин. Мама будто отселила Русика... нет, не от себя – от новой жизни, которая началась в их доме. Об этом Русик не сам догадался, старик Шаланда сказал: «Квартеру, говоришь, персональную получил? Смотри, чтоб энтот курортник куда подале тебя не спровадил». Но Русик ничуть не боялся закройщика Ивана Сафоновича – у них и раньше поселялись отдыхающие, правда женщины,– зато в своей боковушке он устроил корабельную рубку: повесил фотографию отца в форменке, тельняшке и мичманке, с маленькими усиками, бородкой и большой, почти мальчишеской улыбкой; у окна прикрепил старое штурвальное колесо, повесил бинокль; на столе положил карту Черного моря и компас, подаренный мамой в день рождения; спасательный круг, побитый волнами, с еле заметной надписью «Строптивый», кусок настоящего пенькового каната, сушеные бычки на гвозде... Мама входила только подмести или протереть пол, Иван Сафонович вовсе не заглядывал, а Нинуська... Нинуськи сначала не было.

В окне неподвижно, как нарисованные, темнеют широкие виноградные листья, за ними – сомлевшие от жары кусты акаций, дальше, если зорко вглядеться, в яркой пустоте, у самой кромки берегового обрыва, синеет, мерцает дневное море.

Русик садится к столу, раскрывает букварь и, водя пальцем по слогам, читает: «Ми-тя мал. Он мял гли-ну. Ва-ля и Ко-ля ле-пи-ли. Моя ма-ма до-яр-ка». Русик рассматривает рисунок: мама-доярка, румянощекая, боевая, в белом халате, блестящих сапожках; она держит полное ведро молока, а позади нее – длинный желтый коровник и много пестрых веселых коров.

«Красивая мама,– думает Русик,– и работа у нее хорошая: подоила коров и отдыхай, пока они напасутся... Кастеляншей труднее. Простыни, наволочки, одеяла, белье, мыло, полотенца – все надо выдать, за все головой отвечаешь. Одни приезжают, другие уезжают, простыни рваные сдают, верблюжьи одеяла воруют. Чертова работа, правильно говорит мама».

Русик хочет представить на месте мамы-доярки маму-кастеляншу, но получается не очень красиво, совсем не для книжки, и он, вздыхая, закрывает букварь.

Со двора сквозь виноградные листья и оконные стекла слышится сухой, частый звяк тяпки о песчаную скрипучую землю.

Ему становится жаль свою маму, обидно за нее, она ведь все равно лучше всех других, только об этом никто не знает. Она вот такая... Но точных, единственно нужных слов Русик не находит, еще сильнее жалеет маму, а когда щеки его заплывают слезами, он ложится на кровать, долго смотрит в дощатый некрашеный потолок, выстроганный давным-давно дедом. И ему видится, точнее чувствуется, ощущается мама – теплым хлебом, молоком, заботой. Она в этой комнате-боковушке, в каждой вещи, в фотографии отца на стенке. Она во всем доме, во дворе и еще в нем, в самом Русике. Ловит Русик бычков, говорит со стариком Шаландой, ворует персики – мама всегда с ним, улыбается, хмурится, журит, жалеет. Он может ее не слушаться, может поспорить с ней, а то и шлепок от нее хороший получит – рука у мамы крепкая, – но она все равно простит и не уйдет из его комнатушки, из дома, из вещей и из самого Русика. Она как воздух морской, который всегда в тебе и вокруг тебя, если ты живешь рядом с морем. О нем не думаешь, но им каждую минуту дышишь.

А с самого-самого начала, как только глаза Русика зажглись от света и он понял, что это свет, мама казалась ему большим белым облаком. Облако наплывало, отдалялось – согревало, если ему было зябко, освежало, если он задыхался в духоте. Белое облако-мама плавало над ним или он плавал в нем, и Русик кричал, если оно исчезало надолго: он хотел жить, а вся его жизнь была в этом большом белом, теплом облаке.

Снаружи, совсем близко, послышалось:

– Ах ты ворюга несчастный! Всю рыбу сожрал! Русик ловил-ловил... Черт чумазый!

По лестнице зачастил мягкий стукоток – нашкодивший кот Базилио спрятался на чердаке.

Надо вставать, идти куда-нибудь. Скоро из ателье явится Иван Сафонович, приведет Нинуську: по пути он заходит в детсад, забирает свою любимую дочку. Она ничего, Нинуська, бывает очень даже смешная, и жалко, если ее обижают, но иногда хочется отлупить эту сестренку: нанесет в боковушку кукол, лоскутов, а рядом с фотографией Русикова отца прицепит большой раскрашенный портрет Ивана Сафоновича. Русик выбрасывает, она прикалывает да еще лепечет: «Мой папуля луче». Никто не говорит, что Иван Сафонович плохой, это поначалу его не любили соседи, теперь вежливо здороваются, приходят советоваться или заказывают платья, костюмы, если пошить хотят. И мама, которая стала при нем «мать наша Машенька», сказала однажды бабке Соне, жене старика Шаланды: «Хватит, наплавалась со своим моряком, хочу к тихому берегу причалить». Бабка закивала согласно, поругала Шаланду, позабыв совсем, что о ней такая хорошая морская песня поется. Иван Сафонович и сам говорит: «Завоевал достойный авторитет». Пусть. Но у каждого свой отец, и нечего его навязывать другим, даже если это красивый портрет. Русик скоро приделает на боковушку замок, подкопит денег, купит в хозтоварах и приделает. Можно бычками заработать.

Он выходит во двор; под навесом летней кухни на столе расплескана вода. В миске плавают три рыбешки, самые маленькие. Он вылавливает их, идет к лестнице и забрасывает в слуховое окно на чердак, где отсиживается Базилио.

– Жри остальные,– вежливо говорит Русик, словно кот постеснялся съесть всю рыбу сразу, и тут же прибавляет, услышав, как похрустывают рыбьи кости: – Поймаю – шкуру сдеру!

Он берет тяпку, маленькую, купленную для него мамой, напрямик пробирается сквозь колючие акации, за которыми у них огород – клинышек картошки, огуречные и помидорные грядки. Мама уже хорошо поработала, осталось окучить всего шесть рядков. Надо ей помочь, раньше бы прийти и помочь. Потому что весь огород – их забота, мамы и Русика. Нинуська малолетняя, Иван Сафонович – интеллигент, ему нельзя мозоли набивать: резать и кроить материал – «нежное дело, для особо тонкой души, наших людей мы должны одевать чистыми руками, элегантно, красиво и скромно». Раз он попробовал крыльцо подладить – ступеньки провалились да быстро пальцы поотбивал; мама засмеялась, отняла молоток, сама приколотила доски. А так Иван Сафонович хозяйственный, в магазины сам ходит, маме и Нинуське платья шьет, Русику из каких-то «неоприходованных обрезков» моряцкие брюки клёш выкроил.

Взяв тот же ряд, что и мама, только с другого конца, Русик начинает работать: бьет лезвием тяпки в сухую, скрипучую землю, поднимает ее и нагребает на корни картофельного куста. Земля снизу влажная, пахнет береговым илом, кусты осыпаны фиолетовыми цветками; потревоженные, цветки сорят в лицо Русика невидимой пыльцой с желтых пестиков, пахнущих прохладно и резко сырой картошкой. Вот он ударил слишком сильно, разрубил розовый клубень, срез мгновенно заплыл крупными каплями, будто окропила его роса. Русик глянул – не заметила ли мама? – снова наклонился, реже и осторожнее загребая тяпкой.

Посередине они сходятся (Русик спешил, мама, наверное, немножко придерживала себя, и они сошлись точно посередине), распрямляют спины, опираются на тяпки.

– Я бы и сама, Ры-ижик, – длинно и истомленно говорит мама. – Ты почитал бы лучше, а я бы сама. Тут ведь несколько бороздок осталось. Маленький ты у меня еще. А вырастешь и помогать не будешь, как все другие.

– Буду.

– Упрямый ты, как твой батька Максим Задорожко. Только ты в моряки не ходи-и, мало из них серьезных выходит: балованные деньгами, веселой жизнью. Они ведь «по морям, по волнам – нынче здесь, завтра там».

– Пойду.

Мама тихо смеется, сдергивает с головы белую косынку, вытирает лицо, а потом, улыбаясь, молча и долго смотрит на Русика. Она, мама, рослая, темноглазая, и волосы не красит, и брови не подводит, лишь кремом мажется немножко, чтобы лицо от солнца «как у арапки не стало». Красивая мама. Нет, вовсе не Русик так считает – он-то точно, пожалуй, не знает, красивая ли она,– другие говорят. Соседки, мужчины отдыхающие. Иной раз просят: «Рыжик, познакомь с мамой». Бывают такие дяди, что очень даже хочется познакомить. Русик сказал однажды: «Мам, с тобой хочет позна...» – и получил шлепок по затылку.

Почему-то сейчас ему припомнился этот случай, прошлогодний, дядя из Москвы, бородатый, но молодой, спортивный, всегда веселый – он плавал дальше всех, ему кричали со спасательной станции: «Гражданин, вернитесь в зону купания!» Он ходил в мировецком форменном костюме, какого никогда не сшить закройщику Ивану Сафоновичу, а главное, он был летчиком с «ИЛ-62», – и Русик, ощутив тот шлепок по затылку, обиду (ничего же он плохого не сделал, наоборот, хотел угодить маме – такой дядя стесняется к ней подойти), насупившись, сказал:

– Ты Мать наша Машенька, вот!

Мама так же тихо и длинно рассмеялась, глядя суженными, совсем затемнелыми глазами на Русика, провела ладошкой по его жестко засолоневшим от морской воды волосам.

– Рыжик, ежик, дурачок! Я все равно люблю тебя.

Он мотнул головой, рука мамы соскользнула ему на плечо.

– И закройщика...

Это выговорилось как-то само собой, первый раз, Русик не хотел вовсе упоминать Ивана Сафоновича, просто не забывал о нем, и всё, и теперь чуть приподнял плечи, отчего рука мамы сделалась вдвое тяжелее, отвернулся, ожидая резких слов или того хуже – приказа уйти с ее глаз, а потом быть до конца дня одному, жалеть себя, сердиться на всех, придумывать, как помириться с мамой или еще больше досадить ей, чтобы помнила: есть у него отец, он в плавании, может в любое время вернуться и спросить: «Кто здесь обижает моего сына?» Но Мать наша Машенька опять положила ладошку на голову Русика, слегка запрокинула его лицо, глянула пристально и удивленно, словно не веря себе – он ли, Русик, перед нею? – губы ее, стиснутые до мелких морщинок, расслабились в грустноватой, еле уловимой улыбке, спокойно, даже ласково выговорили:

– Он же ушел от нас, понимаешь? Женился на дочке капитана с «Орла», понимаешь? У него уже своя дочка, как наша Нинуська... Или лучше не понимай, зачем тебе это, маленький? Давай работать... Когда работаешь, про все забываешь, жизнь незаметно идет.

Мама пошла к акациям, начала новый ряд. Русик взял другую бороздку, чтобы не сходиться и не встречаться посередине – хватит ему сегодня разговоров, да и мама запечалилась: была веселая, быстрая, а теперь едва поднимает тяпку. Зачем им такая «душевная беседа»? Ну, знал Русик, говорил ему Витька-дуроход, другие мальчишки подшучивали, что отец никогда не вернется к нему из долгого плавания. Не очень верил он им – злятся, если чего-нибудь не дашь или не захочешь персики у Страхпома воровать. Это мелкие пустяки. Вот мама сказала – другое дело... На дочке капитана с «Орла»... Значит, капитан заставил, приказал... Ведь отец простой матрос, хоть и первого класса. Может, надо его выручать, а не сердиться на него?

Русик поднимал и опускал тяпку, хорошо наловчился – не резал клубни, не придавливал землей кусты,– и размолвка с мамой уже почти не помнилась. Правильно говорит Мать наша Машенька: жизнь незаметно идет, когда работаешь; и солнце, весь день горячо висевшее посередине неба, вдруг спряталось, подмигивая, за кирпичную стену санатория «Жемчужина». Оно еще долго будет полыхать над морем, но здесь, на их маленьком дворе, сразу стало прохладно, ветерок пробрался сквозь акации, залепетал горячими виноградными листьями, точно спал под обрывом, где пещеры, прохладная глина, проснулся, прихватил с берега водной свежести, принес – и нате вам, мне не жалко, я тоже должен работать. С чердака сошмыгнул черный кот Базилио. В санаторной роще, провожая день, негромко и тоскливо прокричал дикий голубь-вяхирь: «Ку-у-гук!»

– Все, – сказала мама. – Спасибо тебе, Рыжик. Такое дело сделали – как гора с плеч. Потом выберем время, помидоры подвяжем, а то, видишь, валятся, гнить будут.

Она стоит рядом, горячая, пахнущая горьковатой травой – дергала ее руками, ладошки зеленые, – и ситцевым платьем, промокшим под мышками. Русику хочется припасть к ней головой, замереть на минуту, поплакать, чтобы она не видела, но почувствовала и простила ему все-все сердитые слова, которые сами по себе, откуда-то изнутри поднимаются, душат горло, и Русик не может удержать их на языке. Она молча кладет ему на плечо руку, тяжелую, отдыхающую, прижимает его к себе, ведет в дом.

– Мой Ры-ижик, – опять, как во время обеда, протяжно и негромко напевает мама, достает из холодильника графин кваса, наливает два стакана, один дает Русику. – Серди-итый мо-ой мужичок. Нам ведь до-олго с тобой жи-ить. И ты все-о поймешь. А пока зачем тебе, а-а? Живи, бегай, радуйся, а я буду тебя люби-ить.

Русик глотал кисло-сладкий квас – ему казалось, что он высох, как растение, теперь поливает себя и оживает, может даже весь зазеленеть свежими листьями, – слушал и почти не понимал маму, лишь бы она говорила-напевала, была рядом, и всегда дома было тихо-тихо, как сейчас, и он поймет ее, научится понимать, ведь им до-олго вместе....

Сухо хлопнула калитка, застучали шаги, сквозь виноградную сумеречь проник в оконное стекло звучный голос:

– Вот мы и дома, доченька! Почему же не встречает нас Мать наша Машенька?

ВИТЬКА-ДУРОХОД И ТАНКЕР «ОРЕЛ»

Витька шел в тельняшке с закатанными рукавами, в старенькой мичманке, но с надраенным большим крабом, в потертых джинсах и ботинках на желтой микропорке. Руки он держал глубоко в карманах, будто боялся, что свалятся брюки, на нижней губе у него, как приклеенная, дымилась папироска. Он шел по пляжу, вздернув нос и разглядывая из-под прищуренных девчоночьих ресниц загорающих и купающихся. Небрежно так, словно бы до глубины души поражаясь, чего они тут копошатся, визжат, когда есть в жизни другие, очень важные дела, Витька сплюнул, не вынимая изо рта папиросы; плевок едва не шлепнулся в зонт над толстой, красно обгоревшей тетей.

Его, казалось, не смог бы остановить пограничный патруль из трех вооруженных автоматами солдат, и потому Русик негромко, без особой надежды окликнул, бросив удочки и вытерев о трусы руки:

– П-привет, Витька!

Придержав шаг, Витька глянул вниз и чуть поверх Русика, минуту помедлил, точно вспоминая, кто такой этот человек, осмелившийся его остановить наглым панибратским приветствием. Затем он выплюнул сгоревшую папиросу, провел языком по иссохшим губам – они у него тоже были припухлые, нежные, девчоночьи, – протянул руку, жестко стиснул Русику пальцы и выговорил с хрипотцой, вроде простуженный от морской непогоды:

– Здоров, феринка.

Раньше Витька называл всех, кто младше него, салаками, сегодня назвал Русика феринкой – самой маленькой рыбешкой в море. Значит, гордый очень. Или денег заработал, или на судно матросом поступил, или... Русик не мог угадать, какое еще более значительное «или» произошло с Витькой, от него всего можно было ожидать: он личность известная, его знает вся Шестнадцатая станция Большого Фонтана, все рыбацкие поселки вокруг. С детства его кликали Витькой-мореходом – никто лучше не ходил под парусом, не знал так хорошо типы военных и торговых кораблей, не презирал так штормы и ураганы, – но, когда за кражу спасательного катера Витька отбыл два года детской трудколонии, а потом трижды его снимали с пароходов дальнего плавания (раз он доплыл до Босфора), слово «мореход» заменили на «дуроход». Нет, Витька не переменился особенно, только серьезнее стал: этой весной он получил паспорт и мог законно записаться матросом, хотя и не совсем настоящим – учеником пока. Мог работягой в торговый порт или подать заявление...

– В мореходку поступаю, понял? – так же чуть поверху оглядывая Русика, сказал Витька и сунул руку в карман. – Документы сдал.

– Ой, мир-рово! Я подумал... Честное слово, подумал, что, может, в мореходку поступаешь?

Русик прокричал это громко, сидевшие и лежавшие рядом курортники повернули к ним лица и с особенным интересом посмотрели на Витьку, что очень понравилось ему, и он, слегка зардев щеками, небрежно вынул сигареты «Опал», сунул одну в губы, прикурил турецкой зажигалкой.

– Ну, чем занимаешься, малец? – спросил, выпустив изо рта дым и прижмурив длинные ресницы.

– Бычков ловлю... Краба, смотри, какого подцепил!

– Примитивное занятие.

– Да, противное,– согласился Русик,– ничего интересного.

И вдруг он вспомнил, да он и подумал сразу, как только увидел Витьку-дурохода, но позабыл об этом за разговором: надо попросить, чтобы помог Витька встретиться ему с отцом. Он ведь каждый день бывает в порту, знает наизусть все торговые пароходы.

– Вить, – тихо выговорил Русик. – Вить... ты не видел – танкер «Орел» пришел из загранки?

– Зачем тебе?

– Папка у меня там...

– Так бы и калякал. Повидаться хочешь?

– Очень надо.

– А он тебя примет на высоком уровне?

– Ну да. Он же отец!

– Понятно, – кивнул Витька, задумчиво покурил, глядя в гладкое и теплое сияние моря. – Кажется, стоял вчера на рейде. Точно, «Орел». Такая ржавая посудина?

– Наверно.

– Так, помыслим. Тебе, значит, надо? А что я буду иметь с этого?

Русик схватил брюки, сунул руку в карман и протянул на ладошке три рубля металлическими монетами.

– И еще, – зашептал он, придвинувшись к Витьке. – Страхпом бочку с дерьмом возле дыры вкопал. Я проверил. Для тебя слазию, фруктов нагребу. И... и верный буду.

– Трояк... – размышлял Витька, будто не слыша горячих слов Русика. – До порта нам двадцать монет, оттуда двадцать... Закусить, то да се... Ладно, – шлепнул он по голому плечу Русика. – Свой рупь добавлю, поехали!

Русик мгновенно оделся, они зашагали в гору, съели из клеенчатой сумки бутерброды с сыром, выпили бутылку кваса, а сумку и удочку спрятали в пещеру на обрыве.

Решили ехать автобусом («Трамвай, – сказал Витька, – транспорт пенсионеров»). Ждали недолго, с полчаса, зато влезли первыми и места заняли впереди – чтобы обзор был, как из ходовой рубки корабля.

Справа замелькали кирпичные, решетчатые, беленые изгороди и арки санаториев, пионерских лагерей, туристских баз, тесно занявших весь берег Большого Фонтана; слева – домишки частников, которые еще недавно были деревенскими, виноградники, огороды, во дворах – пристройки, надстройки, крашеные вагончики для приезжающих без путевок. А потом, за Шестнадцатой станцией, начался город: стеклянные магазины, киоски, белые высокие дома, праздничный народ, словно всегда тот же, беззаботный, живущий на асфальтовых улицах, среди чистеньких бульваров, кафе, ресторанов, кинотеатров.

– Знаешь, – заговорил Русик, чтобы скрыть свое смущение перед городом: он ведь редко выезжал со своей окраины, – я познакомился с вундеркиндом. Из тундры приехал, в Будынке живет.

– Это которые всё знают? Киберы?

– Ага. Такой умный и бледный.

– А ты спроси – откуда он взялся? Скажет, в капусте мама нашла. Дохляки. У них весь ум из книжек.

– Не-е, он ничего. Мы с ним у Страхпома персики воровали. Правда, трусил немножко. Ты помни: Страх бочку вкопал.

– Ха! Спасибо за информацию. Я ему в эту бочку дохлую собаку бросил. Не вытерпит. Свой запах терпит, этот – не сможет!

Русик засмеялся, понимая, как здорово придумал Витька: в такую бочку да еще собаку! Надо не забыть рассказать Юлию, ничего подобного он наверняка не знает и не слышал. Вундеркинду не придумать!

За домами и парками открылся темно-синий, мерцающий солнцем клин моря с парусниками и белым теплоходом. Витька вгляделся, вздохнул чуть расстроенно:

– «Молдавия». Позавчера на трехчасовую прогулку ходил в открытое море. Билет два шестьдесят. Шик пароходик! Ресторан первого класса, бар-алле, музыкальный салон – седой дядька на пианино шпарит, оркестр и танцы на верхней палубе. Коктейль «Южная ночь» выкушал: виски, коньяк, шампанское, сок манговый. Воображаешь?

– Не-е.

Витька сидел, широко расставив ноги в джинсах и положив локти на спинку кресла, сдвинул к затылку мичманку, из-под которой выпала, полуприкрыв глаза, русая прядь нестриженых волос, и поглядывал пренебрежительно на остро сверкающие автобусные стекла. Город он знал отлично. Чтобы не скучать, объявлял Русику, как экскурсовод:

– Пятая станция – овощной рынок, санаторий «Аркадия» – лучший пляж в стране, киностудия наша – здесь снимался Высоцкий, вокзал, центральный рынок «Привоз» – все идет, что привез!

На площади Мартыновского они пересели в другой автобус и вышли у ворот торгового порта. Здесь Русик никогда не бывал и удивился и растерялся: пассажирский порт со стеклянным морским вокзалом, высокими причалами, асфальтовой площадью, въездами для машин красив, прост и понятен, а этот, торговый... да тут заблудиться в два счета можно! Пирсы, затоны, волнорезы, всюду ползающие, размахивающие стрелами краны, катера-буксиры, мачты, трубы огромных кораблей, ржавые борта, белые рубки, заграничные флаги, грохот, дым, пар. Люди маленькие, едва заметные, даже автомобили ползают, как растерянные глупые жуки. И вода у пирсов темная, густая, будто в ней разбавили асфальт, с фиолетовыми мазутными озерами. Русик слепо нащупал руку Витьки, чуть потянул к себе:

– Вить, может, не надо?..

– Чего? – не понял он, зорко глядя в провал ворот, у левого края которых, рядом с желтой будкой, стоял вооруженный вахтер – проверял бумаги у въезжавших в порт и выезжавших шоферов. – Главное, туда попасть, – шепнул он и указал на грохочущий причал за воротами: – Следи, делай, как я, по-моряцки. Вон видишь грузовик? Как загородит рылом ворота – прыгаем в кузов. – Он оттолкнул дрогнувшую руку Русика. – Ну, не трусь. Порт не страшнее Страхпома.

Машина поравнялась с ними, затем немного прошла вперед, притормаживая перед вахтером, и они вскарабкались в кузов. Борта были высокие, но Витька поднял край брезента, комканно лежавшего у кабины, скомандовал взмахом руки: «Лезь сюда!» Они слышали голоса охранника и шофера, вахтер осматривал кузов, став ногой на баллон, и наконец машина качнулась, пошла, потом мягко зашуршала по ровному бетону пирса.

Выпрыгнули под стрелой крана, уже державшего на тросах контейнер, юркнули к навесу цинкового пакгауза и не спеша зашагали в конец причала, где между пирсом и волнорезом густо набились самые разные суда.

– Вон он, твой «Орел», – сказал Витька. – Пришвартовался вторым бортом, любуйся и радуйся!

Да, вторым от причала, за таким же ржавым, огромным, с высокой рубкой в самой корме танкером, стоял «Орел». Название было написано еще по-иностранному. И на каждом спасательном круге, даже на палубных ведрах выведено белой краской: «Орел». Русик впервые видел так близко танкеры и удивился их громоздкости и неуклюжести. Казалось, они вовсе и не корабли – какие-то железные, непонятной формы плавающие понтоны, а ведь издали, когда смотришь с берега, танкер похож на длинную торпеду, четкий, разумный весь, с мощным буруном перед носом.

– Глянь, тебе повезло,– толкнул его локтем довольный Витька. – Команда не разбрелась, недавно ошвартовались. Пошагали в гости.

На ходовом мостике, сцепив руки за спиной, неспешно похаживал толстый моряк в галстуке и белой фуражке; иногда он брал мегафон и что-то кричал на палубу громко, непонятно. Матросы, одетые в синюю робу, скручивали круглыми бухтами канаты, стопорили лебедку, убирали ведра, ящики. Вот уже и нет никого, команду словно волной смыло, попрятались в кубрики, лишь выхаживал степенно багроволицый моряк по краю мостика.

С причала на борт танкера был переброшен деревянный трап, Витька ступил на него и, видя, что Русик трусит, схватил его за руку. Они прошли по гулкому железу первого танкера, а на «Орел» перепрыгнули: суда стояли, тесно притертые бортами, их разделяли только резиновые баллоны-кранцы. Тут же сверху обрушился мегафонный гром:

– Куда направился детский сад?

В тишине, звонкой от плескавшихся где-то внизу маленьких волн, прозвучал тоненький голос – Витька сложил ладони рупором, крикнул, задрав голову:

– Нам матроса первого класса Задорожко! Сын к нему пришел! По очень важному делу, товарищ капитан!

– Боцман Задорожко! – рявкнул мегафон. – На выход!

Не успел Русик толком осознать и порадоваться за отца – он ведь теперь боцман! – как появился моряк в кителе, мичманке, черных наглаженных брюках (успел, видно, переодеться для берега), издали, от надстройки, глянул в их сторону и, явно ничего не понимая, медленно приблизился к ним. Был он невысокого роста, зато плечист, с крупной головой, крепкой шеей, загорелый – сквозь загар на щеках и носу еле заметно проступали конопушки, из-под мичманки рыжел жесткий чуб.

– Он, – шепнул Витька. – Твой.

Моряк минуту смотрел на Русика и Витьку рассеянно, затем отвел взгляд, словно ища того, настоящего, кто вызвал его на палубу, снова с неохотой воззрился на них серо-голубыми, невозмутимо спокойными глазами и спросил, чуть наклонившись вперед, – от него свежо пахнуло одеколоном:

– Вы к кому, ребята?

– К вам, товарищ боцман! – сказал громко Витька и подтолкнул Русика, замершего, одичалого, распустившего губы в глуповатой и счастливой улыбке. – Это ваш сын, Руслан по имени.

Резко выпрямившись, будто его обидно оттолкнули, моряк закинул за спину руки – к нему уже тянулся Руслан, чтобы крепко пожать ладонь отцу-боцману, – глаза у него притухли под беловатыми ресницами, губы сжались, кажется, чуть побелели и, почти не шевелясь, выговорили:

– Так. Понятно. Тебя мать послала? Да?

– Не-е... – не слыша себя, вымолвил Русик.

– Чего ей надо? Ну? Говори?

– Мы сами, честное слово! – Витька вплотную подошел к боцману, ткнул себя кулаком в грудь. – Он хотел вас увидеть, говорит: папа очень нужен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю