355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Постолов » Речитатив » Текст книги (страница 8)
Речитатив
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:13

Текст книги "Речитатив"


Автор книги: Анатолий Постолов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

Дудочка

Хриплый вой пожарной сирены продырявил ночную тишину, всхлипнул и умолк, и только по стене, как огни встречного поезда, неслись всполохи мигалки. Лев Варшавский бесшумно встал с кровати и выглянул в окно. Машина, видимо, остановилась совсем недалеко от подъезда, где он квартировал. Подобные пробуждения были для него не внове. Он уже к ним привык, хотя вначале недоумевал, подсчитывая число ночных пожаров в Лос-Анджелесе. Потом ему объяснили, что на большинство ночных вызовов, даже не связанных с возгораниями, выезжает вся спасательная троица: медики, пожарная команда и, зачастую, полиция.

Но Варшавского эта хриплая побудка опять вернула в детство, в тот злополучный вечер, когда первый раз в жизни он был не под родительским надзором, а проводил каникулы с группой мальчишек в пионерском лагере в Брюховичах – дачном поселке километрах в двенадцати от Львова.

Ворчание отца, листающего дневник, голос матери, как-то нелепо резонирующий с какофонией кухонной утвари, резкие и хриплые крики мальчишек, играющих в орлянку во дворе, – все померкло перед новой оглушительной свободой.

На третий день, уже где-то под вечер, за полчаса до отбоя он сидел на своей койке и перочинным ножиком мастерил дудочку из ореховой ветки. Вдруг он почувствовал жуткое волнение – такое, что его прошиб горячий липкий пот. Он посмотрел на мальчиков, своих товарищей, не появилось ли на их лицах это странное щемящее чувство… но, похоже, неясная тревога их не коснулась. Он успокоился и начал постукивать рукоятью перочинного ножа по коре, чтобы отделить ее от древесины. Неожиданно дверь широко распахнулась, и в комнату вошла тетя Лиза, сестра его матери. Она теребила узел черной косынки, из-под которой выбивалась седая прядь. Глаза ее были красными от слез. И в эту минуту он все понял, хотя вряд ли сумел бы объяснить свои чувства. Но именно так представлялись ему события того дня по прошествии лет: все, что случилось, он уже знал наперед.

С тех пор он несколько раз возвращался к им самим придуманной схеме, каждый раз добавляя новые и новые мучительные детали и почти поверив в очередность событий, будто он был их немым очевидцем: дождь, льющий всю ночь, постепенно набухающий мутными тяжелыми каплями угол потолка, сухой треск короткого замыкания в проводке, искры, падающие на стопку старых газет, крадущийся язычок пламени, постепенно, сантиметр за сантиметром захватывающий газетные сводки и превращающий эту груду усохших новостей в слоистый густой дым, ползущий из кухни в комнату, где спали мать и отец.

Через два месяца после их смерти лучший друг его отца корабельный инженер Георгий Рогов усыновил Леву и вскоре увез в Ригу. На вокзале его провожала единственная близкая родственница – тетя Лиза. Она уже много лет болела диабетом, жила с дочерью в маленькой однокомнатной квартире и взять мальчика в свою семью не решилась. Но на вокзале на нее напало раскаяние. «Когда подрастешь, возвращайся, Левушка… Я ведь у тебя самая родная теперь… Но мне так тяжело… Ты только подрасти немного», – пряча глаза и вытирая слезы, бормотала она.

Он мысленно попрощался с городом, где прошло его детство, но спустя восемь лет уже шестнадцатилетним долговязым выпускником рижской школы вышел на знакомую привокзальную площадь Львова, заполненную разнородной толпой отпускников, командировочных, деревенских баб – «парашютисток» с огромными торбами на плечах, солдатиков, приехавших на побывку, туристов с гитарами и другим пестрым людом…

За день до этого ему позвонила дочь тети Лизы. «Мама при смерти – сказала она, – просит, чтобы ты приехал, она хочет тебе передать кое-что из вещей, которые удалось тогда спасти…»

Он долго тащился на лязгающем буферами трамвайчике по улицам старого города, пока не оказался в подъезде обрюзгшего дома, где все было узнаваемо: вспухшая штукатурка отсыревшей стены, обгоревшие спички, прилипшие к потолку, ступени, похожие на сношенные подошвы… Он поднялся на второй этаж и нажал звонок, третий снизу.

В большой неуютной комнате, пахнущей лекарствами и старостью, на широкой кровати, обложенная пожелтевшими мятыми подушками, лежала его умирающая тетя. Из подушек торчали лохматые оперения гусиного пуха, словно эти подушки безжалостно обстреливались неумолимыми стрелами старости. Накануне ей ампутировали вторую ногу до колена, но раны из-за диабета гноились и не заживали.

Он сидел на стуле рядом с кроватью и старался не смотреть на измученное тетино лицо. Чуть повернув голову, он разглядывал содержимое румынского серванта: тяжеловесные бокалы из цветного хрусталя и пыльный темно-кобальтовый сервиз, невольно замечая боковым зрением, как по подоконнику на фоне ослепительно синего неба сновал взъерошенный воробышек.

Тетина дочь передала ему тощий желтый портфель с полуистертой монограммой, на которой можно было разобрать только два слова «Моему дорогому…». В портфеле лежали вещи его родителей. Их было немного, и по странной иронии судьбы все они принадлежали отцу: его старый бумажник, карманные часы «Полет» с погнутой секундной стрелкой, помазок для бритья и несколько писем родителям от каких-то давно исчезнувших родственников. Домашние фотографии и документы сгорели дотла, а письма уцелели лишь потому, что они выпали из переполненного ящика комода, но не упали на пол, а застряли в простенке.

Лева искал что-либо принадлежавшее матери, но не находил. Он вспомнил, что у матери было несколько колец и брошь старой работы, подарок бабушки, но постеснялся спросить тетю про них. В самую последнюю минуту он увидел, что на дне портфеля лежал сложенный вчетверо кусок белой материи. Когда он его развернул, оттуда выпало несколько серых и черных лоскутков. Он их поднял, начал рассматривать, почувствовал какие-то толчки из далекого прошлого, но дальше расплывчатых образов воспоминание не шло, и лишь позже, забравшись на верхнюю полку плацкартного вагона и глядя в окно на бугры ржавого с червивыми разводами снега, он вдруг вспомнил…

Пейзаж

Вскоре после войны мать купила на львовской барахолке небольшую ремесленную поделку, картинку-аппликацию, выложенную из лоскутков шерстяного сукна и изображающую зимний деревенский пейзаж. Три человеческие фигурки двигались к домику с колоколенкой. Серые тулупы, черные крестьянские платки, серый домишко с черной кровлей и такое же чахлое черное дерево на белом квадрате – вот и все, что составляло этот примитивный гризайль. Но каким-то непонятным образом картинка притягивала к себе, создавая ощущение наполненного полутонами и смыслом рисунка. Над печной трубой не вился дымок, отсутствовала линия горизонта и не было видно очертаний дороги, по которой шли крестьяне, но, то ли по каким-то причудливым законам бокового освещения, то ли в силу усталости глаза все эти нюансы время от времени проявлялись, как детали на фотобумаге, опущенной в раствор; а запах подгоревшего молока или жареных котлет, вечно плавающий по квартире, казалось, впитывался в овчину крестьянских тулупов, придавая совершенно необъяснимую живость сюжету.

Картинка была под стеклом в простой рамке и висела в спальне. Когда тушили пожар, она упала на пол, стекло разлетелось на мелкие осколки. Белый прямоугольник, вырезанный из грубого сукна и выполнявший роль фона, в одном месте почернел то ли от дыма, то ли на нем пропечатался каблук пожарника. Почти все вещи разделили участь погорельцев, и тетя Лиза, подбирая всё, что могло напомнить о живших здесь людях, сложила вчетверо квадрат белого сукна и спрятала на дно портфеля, который она когда-то подарила своему мужу на сорокалетие.

Несколько лет спустя Лева попробовал по памяти сложить лоскутья в осмысленный рисунок. Сделать это оказалось легко, как несложный пазл. Он купил новую рамку, повесил картинку на стену, но выглядела она плоско и неинтересно, и главное, пропала таинственная линия горизонта, исчезли следы на снегу, полутени… реально выглядело только черное пятно в левом углу рисунка – оно напоминало кострище, у которого вроде бы еще недавно грелись люди, пекли картошку в золе, но чья-то злая воля заставила их уйти от этого очажка, и на снегу осталось только пятно – заштрихованный углем вчерашний день…

Может быть, поэтому образ матери стал самой мучительной нотой его воспоминаний. Ее голос медленно уходил в прошлое, менялся до неузнаваемости, как голоса певцов на старых заезженных пластинках. И только одна фраза отчетливей других звучала в голове. Накануне отъезда в пионерский лагерь он долго ворочался, никак не мог заснуть. Кровать его от родительской спальни отделяла ширма, сделанная в популярной в те годы манере: меж бамбуковыми створками был натянут шелк с китайской символикой – пучеглазыми драконами и высокими пагодами. Мать подошла к нему, села на край постели, долго глядела на него, потом погладила голову, поцеловала в лоб и сказала: «Повернись на правый бочок и сразу уснешь…»

Тембр ее голоса, наполненный нежностью и грустью прощания, поразил его в самое сердце, но понял он это много лет спустя, когда уже почти ничего кроме этих слов не осталось в памяти.

Божоле

Звонок сыграл ля верхней октавы.

– Дверь открыта! – пропела Виола в той же тональности. Звонок протрезвонил опять.

– Открыто! – уже громче пропела она, подбегая к двери и широко ее распахивая.

Варшавский стоял на пороге, держа в руке небольшой букет.

– Входите, Леон. Я пыталась вам кричать, что дверь открыта.

Варшавский удивился:

– Так это вы кричали? А я почему-то решил, что у вас громко работает телевизор…

Он протянул Виоле букетик ромашек.

– Я и в цветах остаюсь вегетарианцем, – сказал он.

– Как это понимать? – спросила Виола.

– Ну, все эти мясистые, как я их называю, цветы, – то есть насыщенные цветом и фактурой, я не люблю. Астры, гладиолусы… я уж не говорю про местные бутонистые монстры на толстых ножках.

– Вы даже не представляете, как мне угодили, я сама люблю полевые цветы.

– А где Юлиан?

– Я его попросила немного подстричь наш балкон, там ведь тоже цветник, и все сильно разрослось… А вот и он сам. И в хорошем настроении, судя по счастливому выражению лица.

– Это не столько счастье, сколько умиление от встречи с интересным человеком, – сказал Юлиан, появляясь в комнате и направляясь к Варшавскому, при этом он агрессивно пощелкивал секатором. – Руку дружбы, впрочем, не протягиваю, чтобы микробов не переносить… Здравствуйте, Леонард. Вы, как всегда, минута в минуту.

Варшавский мельком взглянул на часы и произнес:

– Точность – вежливость королей… Кстати, вы не знаете, почему так говорят? Разве короли бывают аккуратны в этом деле? – он повернул голову в сторону Виолы.

– По-моему, короли самые безалаберные люди в мире. Ведь над ними никого нет выше, кто мог бы ими командовать.

– Да, обыкновенная дипломатическая хитрость, – кладя секатор в карман джинсов, произнес Юлиан. – Придумал ее королевский шут, тем самым намекая на то, что очень просто соблюсти точность, переходя из спальни в тронный зал. Но вы-то не король, зачем же вам приходить так точно? Мне пунктуальные люди внушают страх. Я себя чувствую ущербным.

– Леон, на самом деле Жюль вам страшно завидует, он не понимает, как некоторым людям удается все делать в срок. Вот, например, он уже почти год обещает мне повесить на этой стене картинку, которую мы когда-то купили на арт-шоу, и до сих пор не найдет минутки, чтобы выполнить обещанное.

– Зато я умею своевременно делать кое-что другое, например, ввинтить штопор в пробку и вытащить ее, уложившись в шесть секунд. Когда-то я таким образом выиграл на пари у одного американца ящик превосходного вина… – говоря это, Юлиан достал из бара бутылку и продемонстрировал ее. – Видите легкий налет пыли? Бутылка простояла в баре почти год, что вообще-то негоже для этого сорта вина.

– А какой это сорт? – поинтересовался Варшавский.

– Прошлогодний. Что противоречит самой сути этого вина, потому что называется оно «деревенское божоле» и должно употребляться в дело как можно скорее. Некоторые винолюбы считают, что неповторимость божоле теряется через несколько недель после того, как его разлили по бутылкам. Но мы не будем уподобляться тем знатокам. Новое божоле появится в магазинах где-то в конце ноября, а я захотел сегодня под жареную картошечку откупорить бутылку, которая сохранилась с прошлого года. И знаете почему? – он жестом пригласил Варшавского сесть. – Вообще-то божоле отлично украшает стол на празднике урожая или деревенской свадьбе в сочетании с жареным на вертеле козленком, но мы сегодня выпьем по другому поводу. Ключик, принеси, пожалуйста, бокалы.

– А повод… – сказал Юлиан и сделал паузу, – повод такой: мы пьем это прошлогоднее, но все равно молодое вино за Виолетту, у которой вчера был день рождения.

– Вот как! Почему же вы мне ничего не сказали? – спросил Варшавский, поворачиваясь к Виоле.

– Ой, ну что вы, дата не такая уж значительная, к тому же это мой вчерашний день, – она засмеялась. – Слышите, как смешно получилось: вчерашний день… во всех смыслах… А ваши цветы – самый лучший подарок-экспромт. Вы как будто угадали. Правда-правда! Вы ведь каким-то шестым чувством знали, что у меня день рождения?

– Нет, не знал. Но я почувствовал, что вам грустно, и потому вас цветы должны порадовать. А Юлиан прав. Вкус у вина, может быть, слегка изменился, но оно все равно остается молодым. У вас сейчас самый золотой возраст, самый женственный, самый счастливый… За это и надо выпить.

Виола слегка пожала плечами:

– А что значит «самый счастливый»? Я не чувствую полноты счастья, я… – она умолкла и прикусила губу.

– Полнота – очень неподходящий эпитет к счастью, – назидательно сказал Юлиан. – Счастье – понятие мимолетное и ненадежное. Я меняю счастье на удачу. Тоже ветреная подруга и при случае сбежит к другому, но…

– Нет, – задумчиво произнес Варшавский и бросил внимательный взгляд на Виолу, – вы счастливы сегодня, потому что стоите на пороге важных событий, это преддверие счастья, просто вы всего еще не знаете… но я знаю…

Он на секунду поднял голову кверху и быстро кому-то кивнул.

– Что-то вы, Леонард, заговорили загадками, – усмехнулся Юлиан. – Счастье, по-моему, чистая метафизика, блеф. Надо пользоваться его заменителями в реальной жизни. Вот хорошее вино – давайте порадуемся ему, посмакуем его букет. Тихое домашнее счастье…

– Да, на этот раз вино очень удачное.

– И мы должны осушить бутылку до того, как сядем за стол.

– А к чему такая спешка?

– Отчасти оттого, что американцы любят подготовить свой желудок к приему пищи, выпив пару дринков. Но есть и другая причина, о ней-то я и хочу сказать. Смысл ее в том, что вино и еда должны находиться в трудно достижимом и порой довольно хрупком балансе; иными словами, если вы едите кусок зажаренного мяса, да еще нашпигованного и пропитанного специями, вино положительно должно быть легким, чтобы не смешивать свой резкий аромат с мясным. И наоборот – к еде постной, скажем, к паровым котлеткам, хорошо идет насыщенное, интенсивное вино.

– Логика у вас интересная, но спорная, – возразил Варшавский. – Только зачем об этом говорить, если мы будем есть жареную картошку, а не мясо?

– Вот в этом и весь фокус! Жареная картошка обладает таким неуловимым ароматом, что никакое вино с ней не сочетается и легко может своим терпким послевкусием перебить весь шик нашего блюда. Поэтому мы эту бутылку разопьем до того, как сядем за стол.

Варшавский рассмеялся и пригубил вино.

Виолетта вздохнула:

– Мне придется вас покинуть, мальчики, пойду резать картошку.

– Не спешите, посидите с нами, – сказал Варшавский. – Кстати, картошку я вам помогу порезать, я это делаю очень хорошо и быстро, а кроме того, дам несколько важных и полезных советов, как ее надо готовить.

– Не понимаю, какие особо важные советы можно дать по поводу готовки картофеля, – усмехнулся Юлиан. – Даже такой неприспособленный к хозяйству человек, как я, сделает это не хуже вас.

– Заблуждаетесь, – возразил Варшавский. – Есть один секрет, который я намереваюсь передать Виоле и о котором вы не прочтете ни в одной кулинарной книжке.

– Леон, – сказала Виола, – картошка действительно может подождать. Давайте поговорим о чем-то другом. Это вино сразу меня настроило на особый лад. Расскажите что-нибудь из вашей жизни, вы наверняка встречались с интересными людьми, знаете массу всяких историй…

Варшавский благодушно улыбнулся:

– А что бы вы хотели услышать?

– Как вы живете, есть ли у вас семья, знакомы ли вы с какой-нибудь знаменитостью?. А то порой начинает казаться, что вы живете на облаке, и время от времени спускаетесь к нам, чтобы объявить свой приговор или вывести нас грешных на путь истинный.

– Милая Виолетта, я понимаю, что у людей иногда создается впечатление обо мне, подобное вашему, потому что я бываю нетерпим в оценках и часто говорю вещи, которые не смягчают мой характер, а напротив – рисуют его в довольно-таки резких тонах. На самом деле, я так же, как и вы, ежедневно сражаюсь за хлеб насущный, обмениваюсь мнениями с разными людьми, читаю книги, совершаю прогулки и радуюсь хорошей погоде, но при этом – вы правы – со мной, а вернее сказать, вокруг меня, происходят порой поразительные вещи. Вот я вам сейчас что-то расскажу.

Гектор

Не помню, говорил я или нет, что у меня есть семья: жена и двое сыновей. Возраст у мальчишек, как здесь говорят, тинейджерский, и, конечно, хватает с ними хлопот, но у меня есть еще один член семьи – существо, которое я безумно люблю, это пес по кличке Гектор, возраста весьма почтенного, ему скоро одиннадцать лет. Я когда-то подобрал его щенком на пустыре. Проходил мимо и услышал, как он заскулил. Лежал он с налипшими к шерсти колючками, харкал кровью и, похоже, был не жилец на этом свете. И я сразу понял, что его кто-то жестоко избил. Я почувствовал чужую злую волю, которая, как электрический разряд, пробегала по всему его телу от кончика носа до кончика хвоста. Пес он непородистый, несчастная дворняга. Спустя несколько лет один мой приятель, сам большой любитель собак, объяснил мне, что Гектор, видимо, помесь двух собачьих пород: лабрадора-ретривера с небольшим вкраплением немецкой овчарки. А здесь, в Америке, я показал фотографию Гектора одному американцу, и он мне сказал, что точно такая дворняга была у Фрэнка Синатры. Он ее также подобрал кем-то брошенную, и она много лет жила у него в доме как член семьи…

Гектор так никогда и не избавился до конца от своего пережитого в младенчестве страха. Вот и живет у нас в доме преданный друг, добрейшая душа, но трусишка, каких свет не видал.

– Зато откликается на имя Гектор, – рассмеялся Юлиан.

– Имя-то я дал в надежде, что мифический герой как-то повлияет на собачий характер, но, как видите, ошибся. Да, Юлиан, не смотрите на меня с иронией. Даже Варшавский ошибается. И вот какой поразительный случай недавно произошел с этой собакой… Примерно недели три назад звоню домой. Разговариваю с женой, спрашиваю: как дела, какие новости, одним словом, задаю обычные житейские вопросы. Жена лежит в это время на диване и говорит: «Вот Гектор без тебя мается, по глазам видно». Я ей отвечаю: «Да и у меня, наверное, такие же глаза сейчас, как у него…» Тут она сделала паузу и почти шепотом произносит: «…Он будто почувствовал что-то, подошел ко мне, голову положил на колени… а ну-ка, скажи что-нибудь погромче, я ему дам послушать». Я начинаю кричать в телефонную трубку: «Гектор, псина моя родная, до чего же я по тебе скучаю!» И вдруг слышу жена моя прошептала: «О Господи…» – «Что случилось?» – спрашиваю. А она в ответ: «Он, как только твой голос услышал, начал эту трубку облизывать, как будто сказать тебе что-то хочет!»

Виолетта всплеснула руками:

– Ой, не могу, как трогательно, у меня даже в носу защекотало, сейчас заплачу. Слушайте, мальчики, давайте выпьем за Гектора!

– Да, действительно, чертовски трогательная история, – согласился Юлиан, разливая остатки вина из бутылки. – Но меня, как человека менее эмоционального, чем Ключик, заинтересовала чисто физиологическая подкладка в этом эпизоде. Скажите, Леонард, у вас телефонная трубка какого цвета?

– Белого. Точнее, слоновая кость.

– А не кажется вам, что Гектор бросился облизывать трубку потому, что она ему напомнила косточку… одну из тех любимых сахарных косточек, которые он получал из ваших рук? И ассоциация у собаки… нет, давайте скажем так: собачий инстинкт сработал, благодаря вашему голосу. Ведь Гектор и раньше видел, что люди держат этот, напоминающий косточку предмет у самого рта, то есть, как бы облизывают его. Отсюда вывод: какой бы собака ни была умницей, она все равно остается собакой Павлова, не более.

– Ничего подобного! – возмутился Варшавский. – В течение многих лет каждый раз, когда я входил в дом, Гектор уже с нетерпением ждал меня, встречал, выражая свою собачью радость и преданность, облизывал мои руки, лицо… А я с ним разговаривал, как с человеком, понимаете… И ни тогда, ни сейчас у меня не появилось даже капли сомнения в том, что он мои слова переводил на свой собачий язык и понимал меня. А вы тут же ищете одну физиологию, хорошо еще, что Фрейда не приплели.

– Вас просто не устраивает моя концепция или раздражает мой голос?

– При чем здесь ваш голос? Вы, может быть, и неплохо разбираетесь в психологии людей, но чувства, которые испытывает моя родная собака мне понятней во сто крат больше, чем вам!

– Господа… мальчики, ну что вы надулись, как два индюка. Можно я выскажу свое мнение по этому поводу? – Виола взглянула на каждого из них поочередно и поставила бокал на стол:

– На самом деле вы оба правы. Вначале Гектор бросился к трубке, потому что у него возникла двойная ассоциация с косточкой: внешняя – так как трубка напоминала косточку, а внутренняя – по голосу хозяина. Но как только собака начала лизать трубку, она сразу поняла, что это не косточка. И продолжала лизать, потому что это голос любимого хозяина вызвал к жизни собачий инстинкт… даже не инстинкт, а вот эту собачью преданность… Она буквально лизала ваш голос, Леон. Она не могла иначе выразить свою любовь.

– Виола… – Варшавский сделал паузу. – Я прошу прощения, что назвал вас Виолой, я не вхожу в число близких вам людей…

– Ну что вы, я очень рада, я же вам говорила, что не люблю свое полное имя…

– Виола, пока мы тут с Юлианом мудрствовали и пыхтели, вы сумели в нескольких словах выразить самое главное.

– Выпьем за умнейшую женщину нашего квартала, – усмехнувшись, произнес Юлиан.

– Просто за очаровательную и умную женщину, – поправил Варшавский.

– Слушайте, мальчики, мы болтаем, болтаем, а после вина такой аппетит появился. Я побегу резать картошку. Вы мне поможете, Леон?

– Обязательно… и ради бога, Юлиан, извините мою резкость.

– Никаких проблем. Я бы сказал, немножко перефразируя поговорку, ранее вами сказанную: резкость – вежливость королей. Подходит?

– Жюленок, ты тоже можешь посмотреть, как Леон будет колдовать над картошкой.

– Не-е, я не уверен, что меня этот процесс увлечет. Я пойду уберу ветки на балконе и газетку почитаю, а вы меня позовите, когда колдовские чары развеются и можно будет сесть за стол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю