Текст книги "Максимилиан Робеспьер"
Автор книги: Анатолий Левандовский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Подчеркивая, что добродетель должна существовать и в народе и в правительстве, Робеспьер выводит отсюда, что последнее обязано с доверием относиться к народу и быть строгим к самому себе.
Но в современных условиях добродетель неотделима от террора.
– Если в мирное время опорой народного представительства является добродетель, то во время революции его опорой являются и добродетель и террор: добродетель – ибо без нее террор может стать гибельным; террор – ибо без него добродетель бессильна. Террор – это не что иное, как быстрая, строгая и непоколебимая справедливость; следовательно, он проявление той же добродетели; он является не каким-то особым принципом, а скорее выводом из основного принципа демократии, применяемого родиной в крайней нужде.
С железной логикой Робеспьер отвечает тем, кто нападает на террор, кто считает его несовместимым с идеей свободы, кто требует милосердия.
И вот он подходит к главному. Он развивает более пространно тот тезис, который впервые выдвинул в Якобинском клубе 19 нивоза.
– Внутренние враги народа разделились на две партии и стали как бы двумя отрядами одной и той же армии. Они движутся разными дорогами и несут различные знамена, но цель их – одна и та же. Эта цель заключается в разрушении народного правительства, в уничтожении Конвента и, следовательно, в торжестве тирании. Одна из этих клик толкает нас к слабостям, другая – ко всяким крайностям; одна хочет превратить свободу в вакханку, другая – в проститутку.
…Какая же разница между крайними и теми, кого вы называете умеренными? Это все слуги одного заговора, которые делают вид, что поссорились между собою для того, чтобы лучше скрыть от вас свои преступления. Судите их не по разнице в их речах, а по тождеству их целей…
Эта речь подводила черту. Она не оставляла сомнений в том, что решение принято. Заговор очевиден, заговорщики ясны, лица не названы, но уже обречены. Кто не следует добродетели, чьи поступки и мысли аморальны, тот должен пасть. Революция может выполнить свои задачи, только сокрушив тех, кто безнравствен; слабым и развращенным не место в будущем царстве свободы и равенства.
Страшная сила этой речи, как и особенность всего мышления Робеспьера, состояла в том, что из положений, на первый взгляд абстрактных, он делал строго практические выводы. Туманная формула «добродетель» в его устах превращалась в совершенно отчетливое, конкретное понятие, из которого следовали не менее конкретные заключения. Теперь и те, кто требовал отмены террора, и те, кто хотел все жизненные трудности разрешить исключительно посредством «святой гильотины», в одинаковой мере знали, что их ожидает. Пока Робеспьер не был уверен, пока он не составлял для себя вполне ясной картины, он мог колебаться и сомневаться. Когда же он сформулировал то, что тревожило его душу, когда его сомнения вылились в четкие понятия и определения, все было кончено. Теперь обреченные, пусть они даже были друзьями в прошлом, не могли рассчитывать на его жалость. Принципы были для Неподкупного выше личностей, личности имели цену и право на жизнь только в том случае, если отвечали принципам.
Правительственные Комитеты действовали с энергией и решительностью. Новые заговорщики присоединялись к своим ранее арестованным единомышленникам. Иностранные банкиры, их агенты, их покровители, сколь бы ни было высоким их положение, шли одним проторенным путем. Были арестованы вторично Проли и Дефье. К ним присоединился их соумышленник Перейра. Позднее был арестован Эро де Сешель. Космополит Клоотс, которого Робеспьер громил в начале декабря, был последовательно исключен из Якобинского клуба, выведен из состава Конвента, а затем также подвергся аресту. Доносчик Шабо, заключенный в одиночной камере Люксембургской тюрьмы, с тревогой и отчаянием следил за этими событиями. Он засыпал Робеспьера письмами, которые посылал то ежедневно, а то и по два раза в день, напоминая, что его, как выдавшего заговор, обещали пощадить. Он клялся в любви и преданности революции, проклинал обманувших его иностранцев и коллег, выражал готовность развестись с женою, умоляя Робеспьера о том, чтобы тот взял его под свою защиту и не дал ему погибнуть. Письма разоблаченного афериста оставались без ответа. Для Неподкупного Шабо и другие лица, арестованные в течение последних месяцев, больше не существовали. Он был занят другим.
Неподкупный и его единомышленники хорошо знали, что народ, поставивший их у власти, станет поддерживать их лишь в том случае, если они, со своей стороны, будут выполнять программу самых различных слоев этого народа. Между тем беднота города и деревни пока получила от революции очень мало. Не потому ли эбертисты, отражавшие в какой-то мере настроения этой бедноты, пользовались популярностью, несмотря на демагогический характер своей программы? Для того чтобы выбить почву из-под ног Эбера и его друзей, для того чтобы показать всему народу, что революционное правительство идет правильным путем, нужно было не только сокрушить «снисходительных» и обезглавить иностранцев, нужно было в первую очередь дать обездоленному санкюлоту хлеб и землю. Тогда народ, включая беднейшие прослойки, сам увидит, кто его друзья и кто враги. Робеспьер, Сен-Жюст, Кутон, став еще в сентябре 1793 года на путь, предложенный левыми якобинцами, готовились следовать дальше этим путем.
В результате появились вантозские декреты.
8 вантоза (26 февраля) на трибуну Конвента поднялся Сен-Жюст. Он говорил от имени Комитета общественного спасения. Его речь, посвященная дальнейшему укреплению революционной диктатуры и сокрушению всех ее врагов, во многом напоминала речь Робеспьера от 17 плювиоза: обе они были вдохновлены одинаковыми мыслями и настроениями. Но, разгромив «снисходительных» и «ультрареволюционеров», Сен-Жюст пошел дальше, чем Робеспьер. Он наметил конкретную программу развития и углубления революции. Правительственным Комитетам предлагалось рассмотреть дела всех политических заключенных, арестованных после 1 мая 1789 года, и выяснить, кто из них может быть освобожден, а кто должен быть признан врагом революции. Всю собственность лиц последней категории следовало немедленно конфисковать. Эта собственность подлежала безвозмездной передаче в руки неимущих патриотов соответственно списку, составленному Комитетом общественного спасения. Таким образом, насущные нужды беднейших слоев декреты предполагали быстро удовлетворить за счет имущества врагов народа.
Массы санкюлотов встретили новые законы с радостью. Торжествовали и левые якобинцы, программу которых осуществлял Сен-Жюст.
Иначе восприняли вантозские декреты эбертисты. Эбер и его друзья не скрывали своего раздражения. Декреты, склонявшие симпатии бедноты на сторону Робеспьера и Сен-Жюста, были для них ножом, приставленным к горлу: ведь только на эти симпатии они и рассчитывали, ведя борьбу против революционного правительства! Теперь почва, казалось, уходила из-под их ног. Надо было отвечать, и отвечать немедленно!
В те дни, когда Сен-Жюст с трибуны Конвента провозглашал расширение революции, а эбертисты накапливали силы для реванша, и Робеспьер и Кутон оказались временно выбитыми из седла: оба были больны.
Максимилиан лежал на своей спартанской постели и смотрел в окно. Его мучил жар. Болезнь подкралась неожиданно, как раз в тот момент, когда его присутствие и в Конвенте и в клубе было необходимым. Ну, не насмешка ли это судьбы? Он лежит здесь беспомощный и полуживой, его поят лекарством и обкладывают компрессами, а там, быть может, решается судьба дела всей его жизни. Заговорщики уже окружены, но не прорвут ли они опоясавшую их цепь? Справится ли Сен-Жюст один на один с врагом, сумеет ли выдержать напор до прихода подкрепления? Для Робеспьера не было тайной, что оппозиция существует и в правительстве. Оппозиция пока, правда, глухая. Но кому известно, что будет завтра? Жирондисты когда-то обвиняли его в стремлении к тирании; не называют ли его сейчас за глаза тираном?
Да… Время прошло, но злоба сохранилась. Она спряталась, ее окутало лицемерие, но она не стала от этого меньшей. Неподкупный вспоминает, как некогда, в ранней юности, сколько претерпел он, начинающий адвокат, от недоброжелательства своих старших коллег лишь за то, что отличался от них, что его любил народ. Народ!.. Он и сейчас остается единственным его утешением. Один лишь народ не лицемерит, один народ ему верит и его любит. Вот и теперь, сколько простых людей приходит ежедневно справиться о его здоровье, выразить заботу и внимание, пожелать новых сил… Разве можно оставаться равнодушным к этому?..
Взор Максимилиана старается отыскать в голубеющих сумерках там, за окном, шпиль Якобинской церкви. Нет, шпиль отсюда не виден. О, как бы он хотел знать, что происходит сейчас там, под этим шпилем! Быть может, у якобинцев разыгрывается сражение, битва не на жизнь, а на смерть!..
Жар одолевает больного. Мысли путаются, красные круги вертятся перед глазами, затем вдруг все проваливается в какую-то черную горячую пропасть.
Буря действительно разыгралась, но местом ее оказался не Якобинский клуб, а Клуб кордельеров.
Давно уже не видели в клубе такого стечения народа, как сегодня, 14 вантоза. Казалось, все ждут чего-то необычного. И вожаки эбертистов постарались не обмануть ожиданий рядовых членов.
Началось с оглашения проспекта новой газеты «Друг народа», посвященной памяти Марата. Потом принесли черное покрывало. Для чего оно? Им решили завесить Декларацию прав. Завеса сохранится до тех пор, пока народ не уничтожит клику «снисходительных» и не добьется восстановления своих прав.
На трибуну поднимается Венсан. Он громит «снисходительных». Он устанавливает полное тождество между взглядами их лидеров; он говорит, что их заговор более опасен, чем заговор Бриссо. Только «святая гильотина» может спасти положение и предотвратить гибель свободы!
Затем встает Карье, страшный наместник Нанта. Сверкая глазами, обличает он тех, кто хочет сломать эшафоты только потому, что сам боится на них попасть.
– Восстание, – кричит он, – святое восстание, вот что надо противопоставить злодеям!
Восстание?.. Многие переглядываются. Но против кого же? Против кого восставать, если не против правительства? Значит, оплевывание «снисходительных» не более чем предлог для перехода к атаке против Робеспьера! Эбер, сменивший Карье, спешит рассеять сомнения.
– Самыми опасными, – утверждает он, – являются не воры, а честолюбцы. Чем большей властью они завладевают, тем ненасытнее становятся; они стремятся к единоличному господству!
Намек вполне прозрачный: о ком же может идти речь, кроме Робеспьера? Все более повышая голос, оратор продолжает:
– Я назову вам этих людей, заткнувших рот патриотам в народных обществах…
Однако он никого не называет. Несколько секунд длится тягостное молчание. Ярость борется со страхом. Наконец, овладев собой, он говорит более спокойно, как бы оправдываясь перед присутствующими:
– Вот уже два месяца, как я сдерживаюсь, но больше сердце мое выдержать не может. Я знаю, что они замыслили; но я найду защитников.
– Да, да, – раздается несколько голосов, – мы защитим тебя! Не бойся ничего, отец Дюшен, говори начистоту! Мы сами станем отцами Дюшенами и нанесем удар! Говори, мы тебя поддержим!
Но ни обещания поддержки, ни уверения в преданности не могут заставить эти искривленные, дрожащие уста произнести имя, которое все ждут и боятся услышать. Нет, у него не хватает сил. Он в состоянии выдавить из себя только фразу, смягченную, чуть ли не извиняющую. Он говорит о «…человеке, вероятно впавшем в заблуждение», и смущенно останавливается. Затем уже без всякого подъема, понимая, что отсутствием мужества сам убил вызванный вначале порыв, он напоминает, что этот человек защищал Демулена. Никакой более серьезной вины в своем смятенном уме он отыскать не может.
Но заканчивает Эбер тем же призывом, что и Карье:
…Восстание! Да, именно восстание! Кордельеры первыми подадут сигнал, который должен сразить всех угнетателей!
Речь, как и предыдущие, встречена аплодисментами. Но момент упущен. Энтузиазм угас. Всем ясно, что если он, их вождь, их признанный глава, струхнул и не смог произнести даже имени, то на что же надеяться?
Венсан, внимательно наблюдавший за аудиторией, видит вытянутые лица и бегающие глаза. Испугались! Или, быть может, здесь присутствуют шпионы? Чтобы «сорвать маски с интриганов», он совершает обход, требуя предъявления членских билетов. Напрасная мера! Разве не видно и так, что все кончено, еще не начавшись?
Надежды эбертистов на поддержку масс были тщетными. Париж не пошевельнулся. В отчаянии вожаки попытались увлечь Коммуну. Они явились в ратушу с заявлением, что будут держаться наготове и сохранят Декларацию прав завешенною до тех пор, пока не истребят врагов народа. Однако Шомет, выражавший мнение левых якобинцев – членов Коммуны, не только отказался примкнуть к восстанию, но и осудил авантюру эбертистов. Не поддержали их и секции. Все рушилось. Нужно было срочно трубить отбой.
Между тем Комитет общественного спасения готовился нанести заговорщикам смертельный удар. Член Комитета Колло д’Эрбуа был взволнован. Все знали о его приверженности к эбертизму. Но что мог сделать Колло? Один в поле не воин. Выступить заодно с эбертистами – значит погубить себя. Губить себя не хотелось. Что же, не сумели сделать дела как следует, пусть отвечают сами; ему остается только умыть руки. И, судорожно сжимая кулаки, усилием воли сдерживая свой огненный темперамент, Колло сдается. Мало того: он даже согласен во главе депутации якобинцев отправиться в Клуб кордельеров в качестве карателя.
Кордельеры по-братски принимают депутацию. Колло поднимается на трибуну под гром аплодисментов.
– Пусть тот, кто завесил Декларацию прав, – говорит Колло, – укажет нам тирана!
Он объясняет, что настоящее время в корне отлично от дней 31 мая – 2 июня 1793 года. Тогда восстание явилось необходимым потому, что Гора была угнетена; теперь же Конвент в целом отстаивает интересы народа. При этом смуту сеют в то время, когда идет война, когда Питт пророчит французам антиправительственный мятеж!
Трепещущий Эбер пытается доказать, что, говоря о восстании, он-де имел в виду только более тесное единение с монтаньярами, якобинцами и всеми добрыми патриотами. Карье также уверял, что газеты все переврали, что речь шла лишь об условном восстании. Кого могли убедить подобные фразы?
Кордельеры отступаются от своих недавних вождей. Под крики «Да здравствует республика!» они обнимают якобинцев. Завесу, закрывавшую Декларацию прав, сдергивают и разрывают на куски; их вручают Колло, который должен показать этот трофей в Якобинском клубе.
Позор унижения не может спасти от гибели. 23 вантоза (13 марта) Сен-Жюст произносит обвинительную речь, каждое слово которой отдает металлом.
– Для захвата виновных уже приняты меры, – кончает оратор. – Они полностью оцеплены.
В ночь с 23 на 24 вантоза Эбер, Ронсен, Венсан, Моморо и другие были арестованы. Карье пока пощадили, пощадили только потому, что разыскания в области его нантских казней должны были возбудить вопрос и о казнях лионских. Это затронуло бы Колло д’Эрбуа, а трогать Колло не хотели: члены Комитета вынуждены были идти на известные взаимные компромиссы.
Максимилиан выздоравливал. Он уже вставал с постели и подолгу сидел за столом, вдыхая через открытое окно свежий весенний воздух. Иногда прогуливался в сопровождении Элеоноры, радуясь веселым солнечным лучам. Приближался месяц жерминаль – время прорастания, время постепенного оживления природы, время соков весны.
Домашние старались оберегать Максимилиана от вторжений извне. Куда там! Разве мог он сейчас оставаться изолированным и спокойным? С Сен-Жюстом он виделся ежедневно. Только теперь он начинал по-настоящему понимать и ценить этого стального человека, путь которого так тесно переплелся с его путем. Сен-Жюст был неутомим и непреклонен. Его мнения совпадали с мнениями Неподкупного.
24 вантоза Робеспьер впервые после болезни посетил Якобинский клуб. Его встретили овацией. Еще очень слабый, он все же взял слово. Что было предметом его забот? Он опасался, как бы, громя эбертистов, не затронули многих слишком пылких, но искренних патриотов.
– Если человек, – сказал он, – всегда поступал мужественно и бескорыстно, я требую убедительных доказательств, чтобы поверить, что он изменник… Было бы величайшею опасностью приплетать патриотов к делу заговорщиков…
Как благородно и мудро это было сказано! Скольких, быть может, бедствий избежали бы силы демократии, если бы Робеспьер позднее вспомнил об этих словах!
1 жерминаля (21 марта) начался процесс эбертистов. Это был типичный политический процесс, перед началом которого и прокурору, и присяжным, и председателю суда все было ясно – от предпосылок до выводов и меры наказания включительно. На скамье подсудимых оказалось всего двадцать человек, в числе которых были Эбер, Ронсен, Венсан, Клоотс и Моморо; к ним присоединили подозрительных иностранцев, фабрикантов и банкиров – Кока, Перейру, Дефье, Проли и связанного с ними писателя Дюбюиссона; кроме того, был привлечен ряд второстепенных и случайных лиц. Чтобы выставить эбертистов в самом неприглядном виде, обвинительный акт был составлен таким образом, что серьезные политические разоблачения в нем перемешивались с обвинениями в мелком воровстве, житейской нечистоплотности и т. п. Особенно это относилось к Эберу, которого, между прочим, винили в присвоении… рубашек, воротничков и матрацев, которые одна женщина одолжила ему в дни его бедности.
Венсан, Ронсен и Моморо держались гордо и независимо. Эбер был подавлен. Он казался изнуренным и постаревшим. Вот что сообщает агент, собиравший сведения о разговорах среди зрителей, толпившихся в Революционном трибунале:
«…Говорят, что Эбер в своем кресле выражается, подобно членам британского парламента, лишь при помощи «да» и «нет» и что он похож скорее на дурака, чем на умного человека. Контраст между общественным негодованием, ныне его подавляющим, и почти всеобщей любовью, предметом которой он был раньше, стыд оттого, что стал объектом всеобщих насмешек, а также горе от сознания, что гибнет сам, после того как погубил стольких людей – всего этого достаточно, чтобы поразить его чем-то вроде глупости…»
Действительно, общественное мнение было целиком против заговорщиков. Толпа, осаждавшая трибунал в течение трех дней процесса, бурно приветствовала решение присяжных и вынесение смертного приговора почти всем обвиняемым.
Казнь состоялась 4 жерминаля (24 марта) на площади Революции. Улицы, по которым проезжали тюремные телеги, были запружены народом. Брань по адресу смертников сливалась с криками «Да здравствует республика!». Все осужденные, за исключением Эбера, встретили смерть мужественно.
Разгром и казнь эбертистов воодушевили «снисходительных». Камилл проявлял свою буйную радость, издеваясь над поникшим «Отцом Дюшеном». Ему вторили Бурдон и Филиппо. Значит, правда была на их стороне! Никогда заблуждение не бывало столь безосновательным.
Разве они забыли, что говорил Неподкупный 19 нивоза, а затем повторял месяц спустя? Разве можно было забыть выражение лица, с которым Сен-Жюст в своем вантозском докладе бросил намек, после которого головы всех повернулись в сторону Дантона?
– Есть один среди нас, – отметил Сен-Жюст, – который питает в своем сердце замысел заставить нас отступить и сокрушить нашу деятельность. Он разжирел на народных бедствиях, он наслаждается всеми благами, оскорбляет народ и совершает триумфальное шествие, увлекаемый преступлением…
Разве не должны были от этой реплики оледенеть сердца многих, хотя речь шла только об одном?
Впрочем, если Дантон и его друзья хотели забыть былые страхи и чувствовать себя триумфаторами, то Робеспьер не дал им этого сделать. 1 жерминаля, в тот день, когда начался процесс эбертистов, он произнес в Якобинском клубе слова, которые не оставляли надежд для «снисходительных».
– Если завтра же или даже сегодня, – сказал Робеспьер, – не погибнет эта последняя клика, то наши войска будут разбиты, ваши жены и дети умрут, республика распадется на части, а Париж будет удушен голодом. Вы падете под ударами врагов, а грядущие поколения будут страдать под гнетом тирании. Но я заявляю, что Конвент твердо решил спасти народ и уничтожить все опасные для свободы клики.
Резкость, с которой Робеспьер ставил вопрос о «последней клике», имела весьма серьезные основания.
Противоречия между робеспьеристами и дантонистами достигли предела и угрожали завести правительство в полный тупик. В области внешней политики «умеренные» вели к капитулянтскому миру: в области внутренней – к прекращению террора и свертыванию революции. Все это означало, по мнению робеспьеристов, прямой отказ от всех завоеваний народа, достигнутых ценою такой крови и таких материальных жертв. И эта контрреволюционная программа настойчиво проталкивалась дантонистами в дни, когда окончательная победа казалась Робеспьеру не только достижимой, но уже и близкой! В этих условиях сосуществование обеих фракций становилось невозможным. И поскольку в руках Робеспьера, опиравшегося на народные массы, сосредоточивались гораздо большие силы, чем в руках Дантона, финал мог быть только один: Дантон и все те, кто защищал его программу, неизбежно подлежали устранению.
К этому выводу раньше других пришли люди, обладавшие железной решимостью, – Билло-Варен и Сен-Жюст. Робеспьер, любивший Демулена и слишком хорошо помнивший былые заслуги Дантона, не мог принять сразу жестокое решение. Даже громя «снисходительных» в целом, даже обрекая их на гибель, он про себя оставлял лазейку для двух своих прежних друзей. Когда Билло, выступая в Комитете, впервые предложил убрать Дантона и Демулена, Робеспьер страстно воскликнул:
– Значит, вы хотите погубить лучших патриотов?
Постепенно, однако, пелена спадала с глаз Неподкупного. Новые наблюдения и материалы неуклонно подводили его к роковому выводу. По-видимому, уже в феврале 1794 года он полностью осознал неизбежность жертвы. События, последовавшие за казнью эбертистов, укрепили его в принятом решении.
– Комитет общественного спасения производит правильную порубку в Конвенте, – горько заметил Демулен вскоре после ареста Фабра.
Теперь он взялся вновь за перо. Он писал № 7 «Старого кордельера». Номер носил характерное название: «За и против, или разговор двух старых кордельеров». В этом номере автор до крайности усилил свои нападки на «чрезмерную власть» Комитета общественного спасения, на революционные комитеты и персонально на Колло д’Эрбуа, Барера, наконец, Робеспьера. Членов Комитета общественной безопасности он называл «страшными братьями», а их агентов – «корсарами мостовых». Что касается Робеспьера, то для него Камилл не пожалел своих сарказмов.
«Если ты не видишь, чего требует время, если ты говоришь необдуманно, если ты выставляешь себя напоказ, если ты не обращаешь никакого внимания на окружающих тебя, то я отказываю тебе в названии человека мудрого…» – так начинал журналист свой вызов Неподкупному. Он сравнивал его с Катоном, который, требуя от республиканца более строгой нравственности, чем допускало его время, тем самым лишь содействовал ниспровержению свободы. Он издевался над ним за то, что Робеспьер обсуждал недостатки английской конституции; он упрекал его за противоречивые выступления, за «излишнее словоизвержение»; он, по существу, старался доказать, что Неподкупный играл на руку… Питту! При этом Демулен ясно давал понять, что, насмехаясь над Робеспьером и нанося ему политические уколы, он мстит за то, что Максимилиан, пытаясь его спасти, оскорбил его самолюбие. «…Робеспьер, ты несколько лет назад доказал на трибуне Клуба якобинцев, что обладаешь сильным характером; это было в тот день, когда в минуту сильной немилости к тебе ты вцепился в трибуну и крикнул, что тебя надо убить или выслушать; но ты был рабом в тот день, когда допустил так круто оборвать себя после первого же твоего слова фразою: «Сожжение не ответ»…» И далее об этом же говорил журналист еще более прозрачно, обращаясь к самому себе: «Осмелишься ли ты делать подобные сопоставления и ставить Робеспьера в смешное положение в виде ответа на те насмешки, которыми он с некоторых пор сыплет на тебя обеими руками?»
Демулену не было суждено увидеть последний номер своей газеты: его издатель Дезен был арестован, а газета конфискована. Но именно вследствие этих обстоятельств ее прочли те, против кого она была направлена: члены обоих правительственных Комитетов.
Своими словесными упражнениями Демулен окончательно подписал себе смертный приговор. Он осмелился опорочить правительство, мало того, он осмелился высмеять Неподкупного, высмеять дерзко и несправедливо. Такого Максимилиан не прощал никому. Он понял, что его школьный друг неисправим, что ловушка захлопнула его намертво, что он сам уничтожил всякую возможность к вызволению себя из трясины. Но, отступившись от Демулена, мог ли Робеспьер не пожертвовать тем, кого правильно считал и совратителем и вдохновителем несчастного журналиста?..
Если Демулен бился с яростью до конца, то был человек, поведение которого одинаково смущало как друзей, так и врагов: это был вождь фракции Жорж Жак Дантон. «Если он не вполне ослеп и оглох, то о чем же он думает?» – спрашивали себя лидеры дантонистов. Действительно, с некоторых пор образ действий Дантона казался совершенно непонятным, мало того, совершенно нелогичным. Он, который стоял во главе всей группы, он, во имя кого заварилась вся каша, он или предавал своих, как было с Филиппо, а позднее и с Демуленом, или даже оказывал поддержку… эбертистам!
А затем после казни эбертистов он вдруг впал в полную летаргию. «Дантон спит, – говорил Камилл Демулен, – это сон льва, он проснется, чтобы защитить нас». Но титан и не собирался просыпаться. Еще раньше Дантон усиленно толковал о том, что он устал от борьбы, что хочет отойти от государственной деятельности и удалиться на покой, в свою мирную усадьбу, к своей молодой жене, к полям и деревьям. Подобные сентенции в устах кипучей натуры, подобные мысли у тридцатипятилетнего «старика» казались невероятными. Робеспьер исты ему не верили и были правы.
В действительности Дантон долгое время вел очень хитрую и тонкую политику. Гораздо более проницательный, чем его товарищи, он сознавал могущество Робеспьера. Поэтому он никогда открыто не выступал против него. Он вел дело к тому, чтобы найти общий язык с эбертистами, правильно рассчитав, что союз с ними, заключенный в критический момент, сможет противопоставить робеспьеристам такую силу, которая заставит их серьезно задуматься. Известную ставку делал Дантон и на события международной политики. Он ориентировался на приход к власти в Англии либеральной оппозиции во главе с Фоксом, который мог сменить консерватора Питта на ближайших выборах; в случае установления кабинета Фокса можно было ставить вопрос о заключении мира, а мир давал «снисходительным» все преимущества перед диктатурой робеспьеристов. Все эти расчеты не оправдались. На выборах в Англии победил Питт, что означало продолжение войны, а эбертисты в результате своего необдуманного выступления и молниеносного ответа правительства оказались сразу сброшенными со счетов. Тогда-то вокруг Дантона и его фракции образовалась пустота, которую пророчили и так стремились создать робеспьеристы. Дантон, мечтавший нейтрализовать
Робеспьера, сам оказался изолированным. Это он хорошо понял, лучше, чем все окружавшие его, и, поняв, впал в апатию отчаяния.
Кое-кто из лидеров «умеренных» тешил себя надеждой, что еще не все потеряно, что главное сейчас – примирить Дантона с Робеспьером. Веря в возможность примирения, организовали несколько встреч. Во время последней из них Дантон попытался взять на себя инициативу. Он уверял, что ему всегда была чужда ненависть и что он не может понять равнодушия, с которым относится к нему с некоторых пор Робеспьер. Неподкупный промолчал. Тогда Дантон стал громить Билло-Варена и Сен-Жюста, двух «шарлатанов», в руки которых попал якобы Максимилиан.
– Верь мне, стряхни интригу, соединись с патриотами, сплотимся, как прежде…
Робеспьер не выразил желания поддерживать эту тему.
– При твоей морали, – сказал он после продолжительного молчания, – никогда бы не оказывалось виновных.
– А что, разве это тебе было бы неприятно? – живо возразил Дантон. – Надо прижать роялистов, но не смешивать виновного с невиновным.
Робеспьер, нахмурившись, ответил:
– А кто сказал тебе, что на смерть был послан хоть один невиновный?
Такой ответ звучал угрожающе. Дантон притих. Молчали и все остальные. Вскоре Неподкупный покинул общество. Оставшиеся переглянулись.
– Черт возьми! – воскликнул Дантон. – Дело плохо; нам надо показать себя, не теряя ни минуты!
Но человек, произнесший эти слова, продолжал пребывать в бездействии. Зато действовали Комитеты, и действовали со всей решительностью. Учитывая, что дантонисты пользуются значительным влиянием в Конвенте, что их ставленник Тальен избран его председателем, в то время как друг Дантона Лежандр стал председателем Якобинского клуба. Комитеты решили нанести удар быстро, внезапно и в самое сердце. Робеспьер, покинувший Дантона и Демулена, предоставил Сен-Жюсту обширные материалы для составления обвинительного акта.
Вечером 10 жерминаля (30 марта) оба Комитета собрались на совместном заседании. Здесь-то и был составлен приказ, написанный на клочке конверта, приказ, скрепленный восемнадцатью подписями и определивший дальнейшую судьбу фракции «снисходительных».
В ночь с 10 на 11 жерминаля Камилл Демулен, ложась спать, услышал стук нескольких ружейных прикладов. Сомнений быть не могло: в такое время приходили лишь с одной целью. Камилл бросился в объятия жены, нежно поцеловал ребенка, мирно спавшего в люльке, и сам пошел открывать дверь посланцем Комитета общественной безопасности. Его отвезли в Люксембургскую тюрьму. Туда же в то же время и на основании того же приказа водворили Дантона, Филиппо и Делакруа. Дантон, который вначале не верил возможности ареста, считая, что на него посягнуть не посмеют, в дальнейшем примирился со своей участью. Когда один из друзей посоветовал ему бежать, он ответил:
– Мне больше нравится быть гильотинированным, чем гильотинировать других, – и затем прибавил фразу, ставшую бессмертной: – Разве можно унести родину на подошвах своих башмаков?
Сделав столь решительный шаг. Комитеты отнюдь не были уверены в полном успехе. Они ждали сопротивления Конвента, и ожидания их не обманули. Делакруа удалось переслать письмо Лежандру, и уже рано утром бывший мясник оказался в курсе дел. Он развил весьма активную деятельность и прежде всего подготовил своего единомышленника, председателя Конвента Тальена. В самом начале заседания 11 жерминаля (31 марта) один из депутатов потребовал присутствия обоих Комитетов. Собрание отдало соответствующий приказ. Тогда на трибуну поднялся Лежандр и произнес с волнением: