Текст книги "Наводка на резкость"
Автор книги: Анатолий Злобин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
"28 оболтусов из З-б решали по 4 задачи каждый. 19 оболтусов решили по одной задаче, 5 оболтусов решили две задачи и 4 оболтуса не решили ни одной задачи. Спрашивается, сколько задач было решено и когда будет решена главная задача – когда же наконец прораб Степан Петрович Петров на своем дырявом самосвале приедет за нашей учителкой и увезет ее в другой город?"
Кто написал эту гадость? Признавайтесь! Я знаю, кто это сделал. Симоненко! Где он? Кому я говорю? Все ушли, сдав тетради. Негодные дети. Что это там шумит? Спасибо, Машенька, спасибо, ты умница, ставлю тебе пять, я вижу: самосвал подъехал. Это Степа, конечно, он! А я вся лохматая.
С какой бы радостью укатила от этих оболтусов. Пусть решают свои задачи без меня.
16
Кабинет заместителя генерального директора по кадрам Петра Григорьевича Пономаренко. Стол в виде буквы "Т", во главе стола сидит хозяин кабинета, красивый мужчина 38 лет. Вдоль приставного стола сидят члены увольнительной комиссии, их пять человек, в том числе женщина, ведущая протокол. На скромном стуле у стены примостился автор.
Заседание продолжается третий час. На лицах присутствующих написана некоторая усталость, лишь Петр Григорьевич бодр по-прежнему, как в первую минуту заседания.
Пономаренко. Попросите следующего.
Зритель наглядно наблюдает процесс, обозначаемый в официальных бумагах текучестью кадров, термином сугубо бюрократическим, но в данном случае не лишенным некоторой метафоричности.
В кабинет входит женщина в легком пестром платье с авоськой в руках. Садится в конце стола.
Пономаренко. Товарищ Никонова? Расскажите членам комиссии о цели своего прихода.
Никонова. Я уйти хочу. За документами пришла.
Пономаренко. Почему же вы хотите забрать документы? Чем вам у нас не нравится?
Никонова (с улыбкой). Так я обманутая. Квартиры вы мне не дали.
Пономаренко. Где вы сейчас живете?
Никонова. В общежитии, четыре койки в комнате. А мне уже 29, я из срока вышла. В этом году опять не обещают. Сплошным обманом занимаетесь.
Пономаренко. Критику признаем. Некоторый элемент агитации действительно имел место. Но и мы не виноваты. У нас строители отобрали два готовых девятиэтажных дома, иначе вы как раз бы получили свою малосемейку. Подождите еще немного.
Никонова. Я ухожу, это бесповоротно.
Член комиссии. Она к строителям уходит.
Пономаренко. Они вам что-нибудь обещают?
Никонова. За обещания разве пошла бы. Они дают. В том самом доме.
Пономаренко. Отпускаем вас с болью в сердце.
Если через некоторое время надумаете к нам, милости просим, ведь вы тогда уже с жильем будете.
Женщина уходит. Ее место на стуле занимает сероглазый паренек с насупленным лицом.
Пономаренко (читает заявление). "...по собственному желанию". Скажите, товарищ Лукин, откуда у вас возникло собственное желание?
Лукин. От жены. Она и говорит: "Если через тринадцать дней не приедешь, подаю на развод". У нас дочка, второй годик.
Пономаренко. Где же она живет? Зачем вы ее отпустили отсюда?
Лукин. Хозяйка она. Двор у нее.
Пономаренко. Давайте мы ее сюда вызовем, поговорим с нею по душам.
Лукин (смеется). Да вы что? Она тут всех разнесет. Не зовите ее, предупреждаю.
Пономаренко. Ну тогда вы сами подождите еще немного, может, она передумает. Как-никак, у вас тут квартира. Верно, обстановку уже приобрели.
Лукин. Не могу я. Сегодня двадцатый день, мне уже ничего не осталось. А то приеду, а на моей подушке чужая голова лежит. Тут квартира, а там дом от родителей. Хозяйка она у меня. И я теперь, выходит, в крестьяне подамся.
Пономаренко. Я даже не радуюсь, что вы оставляете нам квартиру. Чувствую, что теряем хорошего человека. Подписываю ваше заявление.
Лукин. Вот спасибо. Вы уж извините, я побежал.
В кабинет входит высокий подтянутый красавец с густым чубом, лекальщик пятого разряда Сергей Петрович Крючков, 30 лет. Уверенно садится на стул. Теперь они смотрят в глаза друг другу, заместитель генерального директора по работе с кадрами П.Г.Пономаренко и лекальщик 5-го разряда С.П.Крючков. Оба полны напора. Между ними члены комиссии.
Пономаренко. Так, так, товарищ Крючков. От трудностей бежите?
Крючков. Я от трудностей не бегу.
Пономаренко. Заявление это вы писали?
Крючков. Я писал.
Пономаренко. Значит, все-таки бежите?
Крючков. Но не от трудностей. Я от трудностей никогда не бегал.
Пономаренко. Отчего же вы бежите, хотелось бы знать?
Крючков. От беспорядка. Меня мама еще в детстве учила: всюду должен быть исключительный порядок.
Пономаренко (взрывается). Так кто же этот беспорядок создает?! Вот вы бежите от нас и тем самым увеличиваете количество общего беспорядка. Да, сейчас у нас организационные трудности, у нас трудности роста. Про "Атоммаш" даже говорят, что здесь собралась толпа в 11 тысяч человек. Чтобы закрутить "Атоммаш", заставить его работать на страну, одной толпы мало, нужен сплоченный коллектив, сплоченный организационно и социально. А вы теперь приняли решение сбежать из этой толпы, вместо того чтобы помочь ей превратиться в коллектив. Где ваша гражданская совесть? Чем вас обидели на "Атоммаше"? Квартирой? Зарплатой?
Крючков. Квартира есть: на троих две комнаты.
Пономаренко. Вот видите, "Атоммаш" квартиру вам дал.
Крючков. Квартиру я получил не от "Атоммаша", а от государства.
Пономаренко. Но ведь посредством "Атоммаша". Мы вас отстаивали, рекомендовали. А зарабатываете сколько?
Крючков. Двести рублей.
Пономаренко. Вот видите! Вы же благополучный человек. Квартира есть, зарплата высокая – при чем тут беспорядок? Нет, я вас не отпускаю. Только по суду. Расскажете на суде, какой вы есть благополучный и гладкий. Пусть закон на вашей стороне и вы это знаете, пусть у меня шансов один процент, что вас не отпустят. Но все равно – суд. Пусть в суде тоже узнают, какие благополучные люди от нас бегут. Построили себе карьеру на "Атоммаше" – и дальше бежать. Я даже знаю, куда вы бежите. Сказать? Вы бежите в "Южстальконструкцию". (Переходит на "ты", с иронией). И сколько же тебе там обещали, многоуважаемый товарищ Крючков?
Крючков (невозмутимо). Гарантированных триста, но я рассчитываю выработать четыреста.
Член комиссии. Я тоже получаю двести рублей и никуда не бегу.
Крючков. Видимо, вы двести рублей и стоите, больше вам не предлагают.
2-й член комиссии. Типичное рвачество.
Крючков (взрывается, не теряя, однако, чувства собственного достоинства). По-вашему, я рвач? Так я вам скажу, кто я такой. Я рабочий. Я лекальщик. Вам не надо объяснять, что это такое. Я рабочий высшей квалификации эпохи НТР. Я "сотку" кожей чувствую. Я тоже мог бы стать синим воротничком, родители меня в институт тянули, а Иван Спиридонович на уроках труда меня разглядел: "У тебя, говорит, золотые руки, такие руки, говорит, два раза в сто лет рождаются. Ты будешь руками думать и руками кормиться". Я пошел на завод, в инструментальный цех, учился только своему делу. У меня уже пять лет пятый разряд, и руки мои еще 25 лет будут чуткими. Я в Курске работал, все имел – квартиру, триста рублей с гаком. Прочел в газете про "Атоммаш", загорелся, все бросил. А теперь не выдержал.
Пономаренко (не теряя задора). А зубы стиснуть ты не мог?
Крючков. Так зачем, скажите, непрерывно жить со стиснутыми зубами? Что у нас сейчас: война? Недород? У нас сейчас мирное время. Я же не от работы бегу, от работы я еще никогда не бегал, мне чем труднее, тем интереснее. Я бегу от безделья. Утром прихожу в цех, а работы мне нет, два часа сижу ожидаю, полдня ожидаю, когда мне работу дадут. Заняться, конечно, можно. Козла забивать, как многие, но я как-то не приучился.
Член комиссии. А ты требуй работы.
Крючков. Почему я должен ее требовать? Что я – безработный? Я рабочий. Мое дело работу исполнять. А начальников надо мной вон сколько, ниже меня никого нет, все наверху. Я их работу делать не умею, сам бы тогда сидел в начальниках и поучал бы подчиненных: ты сам работу ищи. А я буду лишь зарплату получать.
Пономаренко. Вы в каком цехе, Крючков?
Крючков. В инструментальном корпусе.
Пономаренко. Давайте мы вас в первый корпус переведем.
Крючков. Там точно такая же картина. Скоро вы и оттуда заявления получите.
Пономаренко. Огорчили вы нас, Крючков. Руки у вас золотые, это верно, такие руки дороже стоят, тоже верно. Но я огорчен, Крючков, сильно огорчен. И оттого мне горько, что вы у нас такой благополучный.
Крючков. Вы ошибаетесь. Я вовсе не считаю себя благополучным. Мне еще детей надо вырастить и ремесло им передать. Я мечтаю много хорошего инструмента сделать, дом на берегу реки построить. А вот бездельничать я не хочу и не умею, вы уж извините.
Автор (выскакивает из своего тихого угла). Нет уж, не извиняю. То есть, конечно это вы меня извините, а я вас извинять не желаю. Я долго молчал, пока герои изливались передо мной, диктовали свою волю, не давая слово молвить. Сидел на совещаниях, читал письма, слушал исповеди, я хотел понять ваши души, хотел узнать, чем вы живы. Куда мы движемся? На чем стоим? Ради этого я перестал принадлежать себе и принадлежал только вам. Вот почему я молчал и не вмешивался, даже если видел, что совершается ошибка. Я хотел создать объективную систему наблюдения. Не знаю, насколько мне это удалось. В литературе всякая объективная система имеет право на субъективность. Но точно знаю: сто страниц молчания – это чересчур. Тут никакой автор не выдержит. Не могу молчать. Теперь вы меня послушайте, я тоже имею право на свой монолог. Внимание, я обращаюсь к вам, мои герои. К вам, Сергей Петрович Крючков. Вы великий лекальщик, и я знаю, вы еще докажете это, прославите не только себя, но и свой завод. И вы, Петр Григорьевич Пономаренко, великий кадровик. Я восхищен вами обоими. Так кто же из вас прав? Я заявляю ответственно: вы оба правы. И не надо вам спорить. Вам вообще не о чем спорить. Вы оба молодые, красивые. Петр Пономаренко красив идеологической красотой, у Крючкова красота нравственная, рабочая. Так что же делать? Чья красота сильнее? Вот что я вам скажу, ребята. Посмотрите вы друг на друга, улыбнитесь один другому. Вы же общее дело делаете. Красота у вас разная, а дело-то одно. И нет у нас другого дела. Ведь мы воспитаны, мы живем в атмосфере уважительных отношений между людьми. А вам вообще нечего делить. Сергей Крючков, ты срочно должен перевоспитаться. Задумано – сделано. Силой своей авторской власти объявляю: ты уже перевоспитался, Сергей, в тебе проснулась общественная жилка. Заяви об этом публично перед членами уважаемой увольнительной комиссии, которые тоже уважают себя и, несмотря на жертву, пришли сюда в надежде перевоспитать тебя. Ты осознал, Сергей, свои прегрешения?
Крючков. Хорошо. Уважаемые члены увольнительной комиссии, вы меня здесь убедили. Беру свое заявление обратно. Остаюсь на заводе и ничего не буду делать, только выколачивать работу для самого себя. Отдайте мое заявление, Петр Григорьевич, пойду обрадую свою жену Клаву. Не будем вспоминать об этом прискорбном эпизоде. Хотел я лодку моторную купить, гори она синим пламенем.
Пономаренко. Зачем же так, Сергей? Никто тебя ущемлять не собирается. Мы тут тоже погорячились слегка, так ты не обессудь. Партия неуклонно повышает рост благосостояния советского народа, а народ это мы с тобой и есть. Так что ты свои четыре сотни получишь, мы тебя работой обеспечим на полную катушку. Золотые руки не смеют оставаться без дела. Правда, сейчас у всех на заводе работы мало, но мы это выправим, уверяю тебя. Скоро пойдет настоящая работа. Ты купишь свою лодку и, надеюсь, пригласишь меня на рыбалку.
Крючков. Зачем же спешить, Петр Григорьевич, пусть все идет своим чередом. Знаете поговорку? Где бы ни работать, лишь бы не работать. Вот мы и освоим этот метод под руководством автора, решившего нас перевоспитать.
Автор. Не чувствую энтузиазма, Сергей. Ты перевоспитываешься с иронией. Я же являюсь принципиальным сторонником реалистического метода отражения действительности. Всем ясно, что русский умелец Сергей Крючков перевоспитался лишь на бумаге, от этого проистекает двойная неправда: первая – в искусстве, вторая – в реальной жизни. Очень легко предаваться перевоспитанию на бумаге, в жизни этот процесс куда сложнее. Поэтому вы вправе считать мой пламенный монолог непроизнесенным. Действие продолжается по законам действительности, а я – обратно в свой безмолвный авторский угол.
Пономаренко. Ох, Крючков. Ты неисправим. Твоя беда в том, что ты слишком хорошо знаешь наши законы. Но я тебя заверяю: придется тебе побегать ради собственного благополучия. Я тебе отказываю. Крючков (пишет резолюцию на заявлении). Получай свои бумаги и подавай на нас в суд. Пусть я проиграю это дело, но с музыкой. Мы возьмем себе лучшего адвоката, мы будем защищаться от твоего благополучия. А если ты передумаешь, Крючков, мы тебя не возьмем обратно. У меня все.
Крючков (многозначительно). Я не передумаю. До свидания. (Уходит.)
Пономаренко (в сторону автора). Прокурор на меня давно зубы точит. Ведь все это мы незаконно делаем. И комиссия наша, по сути, на граня закона существует. Есть кодекс законов о труде – КЗОТ, там сказано четко: подал заявление, тридцать дней – и ты свободен. Но мы хотим разобраться с каждым случаем, нам важно знать каждую причину, чтобы потом анализировать все это. Наша комиссия общественная, она кодексом не предусмотрена, так и существуем в непредусмотренном виде. Но если мы установим причины, нам легче будет избежать последствий. Вы не подумайте, у нас текучесть снижается. Если бы нам до конца года сдать три детских садика, мы вообще были бы на коне. Что, товарищи, на этом заканчиваем?
Члены комиссии покидают кабинет. Пономаренко и автор остаются одни.
Пономаренко. Честно сказать, трудно стало с людьми работать. С металлом работать становится все легче – вон сколько станков наизобретали, а с людьми труднее. Человек становится все более неподатливым. Эх, брошу все, пойду к генеральному директору, попрошусь на металл. Буду снимать стружку с обечаек. Я понимаю, времена меняются. И люди сейчас другие. У Крючкова своя гордость, я его уважаю. Но мне с ним трудно. Возможно, он меня перерос. А что делать? Положение, прямо скажем, безвыходное. Мне как-то мой старый товарищ, начальник цеха, жаловался: "Рабочие стали капризные, требовательные". А я ему говорю: "Петя, – его тоже Петей зовут, – рабочий класс у нас один, у меня других рабочих для тебя нету, придется тебе работать с теми рабочими, которые есть в наличии". Умом я это понимаю, а вот сердцем... Так и тянет иной раз кулаком по столу хлопнуть. Я знаю, что вы скажете: ностальгия по кулаку, кулак-де, отжил свое. Но где выход? В доброте? Проиграйте вариант доброты, сами увидите, что получится. Я с Крючковым держался жестко. Пусть мы с ним сейчас не сошлись, но, я уверен, он одумается, он вернется к нам. Он оптимист. Там ему не дадут такой работы, какая ему по душе. А мы показали, что ценим его. Так что я не считаю это дело проигранным. Это уже не первый сигнал из инструментального корпуса, придется поговорить с ними по-серьезному. А к нам народ хороший идет. Каждый день десятки писем. Вот хоть это. Послушайте (достает из папки письмо, читает):
"Уважаемая дирекция!
Пишут вам воины Заполярья. Этой осенью мы заканчиваем срочную службу, очень много слышали, читали в газетах, журналах о вашем городе, о новостройке, об "Атоммаше". Как комсомольцы, мы хотим принять участие в этой гигантской стройке, хотим попробовать свои силы и энергию.
Просим вас ознакомить нас подробно с вашим предприятием, где мы можем приложить свой труд, условия поступления на работу.
С уважением группа воинов-комсомольцев: мл. сержант Моравский, мл. сержант Коробейников, рядовой Титов и многие др."
Правда, здорово? Это же от души написано. А вот такие, как Крючков, портят нам радужную картину. Это точно.
Автор безмолвствует в своем углу.
17
– Хорошо, я расскажу вам, чем все это кончилось, но с одним условием: вы не задаете никаких вопросов. Я устала от вопросительных знаков, расставленных вдоль всей моей судьбы. Одно неосторожное слово – и я умолкаю. Не оттого, что я такая своевольная. Мне хочется хоть немного побыть в собственной шкуре. Так трудно, когда вокруг тебя нескончаемое окружение. Нас в комнате пятеро: Галя, Лида, Люба черненькая, Люба беленькая и я. Пять голосов, пять причесок, пять запахов, пять гримас по-моему, этого более чем достаточно. Правда, Лида сейчас в отпуску, но это мало что меняет.
Вы не подумайте, будто я какая-нибудь ущербная. Я красивая, мне все говорят. На автобусе до работы доехала – с тремя могу познакомиться. По лабораторному корпусу прошла с этажа на этаж – еще двое предлагают свои услуги. Но мне от этого никакой радости, потому что Глеб высчитал мое будущее по машине, это вам не кофейная гуща.
Мне тесно от людей. Я хочу быть одна.
Но, увы, это невозможно, во всяком случае в текущем веке – так объявила Глебова машина.
Вот, слушайте. Нас сейчас 269 миллионов. Каждому требуется по комнате, это как минимум. В каждой комнате по 14 квадратных метров, тоже как минимум. Значит 269 миллионов комнат множим на 14 метров, тут уже пошли миллиарды, но Глебова машина управляется с ними шутя. А ведь еще необходимо учесть рост народонаселения, к концу века нас станет уже 300 миллионов словом, Глеб точно вычислил на своем компьютере, не помню этих цифр, я вообще с миллиардами путаюсь; в общем, эта история протянется как раз до конца века при условии, если я доживу до него и у меня не будет двух детей, требующих нового жилья.
Конечно, строят очень много, колоссально. И многие получают – миллионы семей. Об этом широковещательно объявляют. Но и нас, очередников, миллионы. Сколько нас, стоящих в очереди на морозе? Этого еще никто не сосчитал. Глеб сделал первую попытку. Мы течем из деревень, из маленьких поселков в большие города, на новые стройки, заводы. Нас миллионы. Мы с легкостью бросаем избы наших отцов и дедов, и они стоят с забитыми окнами. Мы с легкостью бросаем отцовские гнезда – скорей в город, там много строят, нам дадут. Но нас миллионы, кто же нам даст? Кто будет все это строить? А как быть тем, кто жил в больших городах? Они ведь тоже хотят улучшить свои условия – какими глазами они смотрят на нас, пришлых? Это Глеб так говорит, но этого, увы, уже не вычислишь на машине. Во мне теплится лишь одна надежда – что его машина ошиблась.
Кто такой Глеб? Я предупреждала: никаких вопросов. Пусть я плохая рассказчица, терпите.
Глеб – это молодой специалист, мы с ним работаем в лабораторном корпусе, иногда обедаем вместе, между нами ничего серьезного, одни разговорчики. Он на 12 сантиметров выше меня, не скрою, эта чисто плоскостная деталь мне приятна.
У Глеба теория: человечество погибает от скученности. Не от переизбытка людей, нет, именно от скученности. Мы почти не остаемся одни. На работу приехал – в зале сорок письменных столов, и за каждым торчит голова, пошел в столовую – вставай в хвост себе подобных, сел в троллейбус – не продохнуть. К тебе прикасаются одновременно 6-7 человек, купил билет в кино – за чужими шапками фабулы не видеть, на экране, между прочим, тоже люди, толпы людей. Ладно, думаю, приду домой, укроюсь от чужих голов и глаз. Вхожу в комнату, а там Лиза в подушку ревет, Галка на картах гадает, Люба черная в чемодане копается, добро перекладывает.
Сейчас все заговорили хором: защита природы, охрана окружающей среды. А я вам скажу, не пора ли поставить вопрос так: охрана внутреннего мира человека.
Это не Глеб, это я сама. На своей шкуре придумала. Природу мы повредили с помощью человека. А разве самому человеку не вредим?
Вы можете спросить: как же охранить внутренний мир человека от внешних посягательств? Надо создавать общественное мнение, что человек имеет право на охрану своего "я". Плюс материальные предпосылки. Вот в новой Конституции записано, что мы имеем право на жилище, это уже серьезная постановка вопроса, хотя и тут подождать придется. Ну, так мы терпеливые. Вы не подумайте. Моя несчастная любовь тут вовсе ни при чем. И потом почему несчастная? Эти недели я много думала, совершенствовалась в себе. Тянулась за Григорием.
А началось с писем. Вы, конечно, догадались, что письма, которые я вам дала, никогда не были отправлены. Но это и не черновики, самые настоящие оригиналы. Я действительно писала их Наталье, своей лучшей подруге, но у меня не было ее адреса, мы в один день отбыли из Каменки. Наталья отчаянно полетела на БАМ, я, как более осмотрительная, сюда, на "Атоммаш". Поэтому я придумывала ее ответы, которых на самом деле не было, но вчера от нее пришло первое письмо на "До востребования". Вряд ли я теперь отправлю ей ее письма. Ведь я писала их самой себе. Это был период первоначального осмысления, довольно наивный, не правда ли? Писала глупые письма в никуда, смех и слезы.
Григорию за все спасибо. Я могла бы полюбить его до конца, если бы он был более искренним и прямым. Я его ни в чем не корю, положение, в которое он попал, было не из лучших. Первая трещина пробежала от соседки, фуганувшей меня на лестничной площадке, но не в соседке дело. Она просто залезла в чужую душу своими немытыми руками. Мы все любим предаваться этому сладостному занятию. А вот когда Григорий дал мне свое письмо Вере, чтобы я своими руками отправила его, это была уже не трещина, это было бездонное ущелье.
Но падала туда я одна.
Я не угадала родиться. То ли опоздала, то ли поспешила, сама не знаю. 56-й год рождения – это же действительно ни туда, ни сюда. Мой отец тридцатого года, даже он на войну не успел, не говоря уже обо мне. Кто знает, может, я стала бы Лизой Чайкиной и меня проходили бы в школе. А выросла никому не ведомая Зоя Гончарова, явная неудачница, ставящая перед собой самые немыслимые вопросы в надежде спастись от самой себя.
Григорий все допытывался: "Ты опустила? Опустила?" Я отвечала: да. "Почему же она не реагирует?" – удивлялся он. Я уходила от этих разговоров. Никогда не читала, что было написано в том письме, и оно продолжало лежать в чемодане.
Григорий написал приговор, предоставив мне роль палача.
По-моему, он так и не понял этого. Взамен у него появилась новая игра, в которую он играл до самозабвения: "Почему же оно не дошло? Почему она не реагирует?"
Я больше не ходила к нему домой, и наша вахтерша тетя Лида уже не задавала контрольных вопросов на свою вечную тему: "Когда ты вернешься?"
Потом мы встретились на теплоходе "Севастополь". Приехала очередная группа артистов. Их поселили на "Севастополе". Я снова представляла общественность с цветами, на сей раз это были астры, осенние надежды.
После спектакля поехали на теплоход, в кормовом салоне был банкет. Артисты произносили задушевные тосты, седой красавец взял гитару и запел старинные гусарские песни, у него была хорошо поставленная интонация, глубокий голос. За мной ухаживал трагик средних лет, жалующийся на то, что он одинок и никто его не понимает. Он хотел впустить меня в свой неповторимый внутренний мир, а начал с того, что потянул меня в постель. Я выбежала на палубу. Наконец-то я одна, никто не потревожит моего одиночества.
Тут было хорошо. Далекие огни на воде, задумчиво-мягкий вечер, неназойливое дыхание теплохода под вздрагивающей палубой. Сама природа стала на охрану моего "я". Это мой мир, и никто не войдет туда без моего разрешения. И эти огни на воде – только мои.
Уже через пять минут я начала беспокоиться: почему никто за мной не приходит, чтобы поинтересоваться моим состоянием? Неужто я никому не нужна? Даже двинулась на корму, чтобы заглянуть в салон сквозь занавески. Седой аристократ продолжал петь. Мой трагик переместился в кресло и, кажется, настолько ушел в самого себя, что уже ни в ком другом не нуждался.
Григорий спас меня от долгожданного одиночества, возникнув за спиной как дар судьбы. Я вдруг остро почувствовала, что нужна кому-то. У Григория оказался ключ от каюты. Он был всегда таким предусмотрительным. Мы пошли в коридор и долго искали свой номер. При известном усилии можно было вообразить, что мы плывем в неведомую даль, но манящие огни ничуть не приближаются и продолжают звать.
Это было начало конца. Я проснулась глубокой ночью, словно от толчка. Я не сразу поняла, что толчок и в самом деле был.
Послышались голоса. Топанье ног. Наш теплоход занимал чужое место у причала, и теперь рейсовый дизель-электровоз из Москвы причалил прямо к нам, он и разбудил меня своим толчком. Я вскочила испуганная, будучи не в состоянии понять, зачем я здесь. Григорий спал на соседнем диване. Я оделась, выскочила на палубу. Горизонт был закрыт причалившим "Сергеем Есениным", который никуда не плыл сейчас, но все равно полон жизни, ритмического света, внутренней упругости, уверенно дышавшей в его глубинах. Грузчики слаженно и без лишнего шума затаскивали через нашу палубу ящики с продовольствием. Пассажиры спали, но все равно они и во сне продолжали двигаться к избранной цели. Только мой теплоход никуда не плыл, топку забыли разогреть.
Я проскочила по трапу меж двух ящиков и побежала не оглядываясь к элеватору, громада которого чернела впереди.
"Свобода, наконец-то свобода", – с отчаяньем думала я, продолжая поспешно удаляться от рокового теплохода, списанного на берег по старости, и удивляясь про себя, почему меня никто не догоняет.
Потом перешла на шаг, ведь до дома было далеко, километров восемь, как я преодолею их на каблуках?
Но теперь решение было принято. Теория одиночества была готова подкрепиться практикой. Мрачный элеватор остался позади, я свернула на большую дорогу, обсаженную деревьями. Сбоку светила луна, поднявшаяся за это время. Дорога уходила за горизонт.
Щеке стало холодно. Я провела ладонью по лицу. Неужто я плачу? Сама не почувствовала, как заплакала. И даже не знаю, какие это слезы: радости или тоски?
Ведь я свободна и могу начать жизнь сначала, могу улететь к Наталье, которая зовет меня. Я все могу.
В чем смысл жизни? В техникуме мне поручили провести анкету с этим вопросом. Нынче все стали грамотные, читают газеты, сидят у телевизора. Отвечали с точным прицелом: а) смысл жизни в том, чтобы приносить пользу обществу; б) трудиться; в) открывать неизвестное; г) смысл жизни в любви. Вот какие мы грамотные, любовь у нас уже на четвертом месте. Одна Оля ответила без обиняков:
"Смысл жизни в том, чтобы воспитывать детей".
"Своих или чужих?" – нагло спросил Василий, один из наших заводил, когда я зачитывала в аудитории ответы.
"Разве я не способна рожать? – невинно удивилась Оля. – Откуда ты взял, Вася?"
Оля добилась высшего смысла: у нее уже трое, второй раз она родила двойню.
А ведь никто не написал в анкете: смысл жизни в том, чтобы получить отдельную комнату. Какая чушь! Как может комната стать смыслом? Тогда и гарнитур может. И любая деревяшка. А в чем же тогда смысл? Почему я никак не изберу его?
Ага, смысл жизни – в поиске смысла. Завтра иду в комитет комсомола и прошу дать мне самое трудное поручение, желательно неисполнимое.
Ноги начали уставать, но я не останавливалась. Навстречу показались огни, и скоро мимо пронесся "КамАЗ", могучий грузовик с высоченным кузовом, я даже отскочила в сторону. Я сообразила, что грузовики работают в ночную смену, забирая из порта гравий.
Первый "КамАЗ" догнал меня в километре от элеватора. Я принялась голосовать загодя, чтобы у него было время затормозить, но он промчался мимо, не сбавляя хода, лишь обдал меня противной гарью. Вот, оказывается, в чем истинный смысл жизни: на полной скорости промчаться мимо ближнего.
Я покорно шагала. Второй грузовик тоже промчался, исполнив свой смысл, на третьем я смирилась, перестав верить в человечество. Но он остановился передо мной как гора. Дверца распахнулась на недосягаемой высоте. Я полезла по скобам, цепляясь за поручни.
Оказывается, водитель был в кабине не один. Рядом с ним сидела молодая женщина в ситцевом платье. Я удивилась: куда она едет так поздно и так налегке?
Между тем, прижимая к животу сумочку, в которой наибольшей ценностью был пропуск на завод, я взгромоздилась на свою долю сиденья и захлопнула дверцу. Мы тронулись. "КамАЗ" упруго потряхивало на дороге.
"Вам куда?" – спросил водитель, не поворачивая головы; есть в этой настороженной позе особый водительский шик.
Куда мне? Если бы я знала это? Кто меня ждет? Где можно приклонить голову кроме той каюты, которая никуда не плывет? Что в старом теплоходе выходит из строя сначала: двигатели или каюты?
"В Новый город, – ответила я, твердо зная, что и там никому не нужна. – А вы куда?"
"На Химкомбинат, в Каменск-Шахтинский", – сказал он, глядя на дорогу.
А мне не давала покоя глупая мысль: куда едет эта женщина, сидевшая между ним и мной? Между прочим, Химкомбинат не самый удачный пункт назначения. Скоро будет развилка: мне дальше налево, водителю – направо.
Но куда она едет?
Скосив глаза, я пыталась незаметно наблюдать за ней и тут же испуганно съежилась, будто меня застали за стыдным занятием.
Она никуда не ехала! Положила голову на плечо водителя и спокойно, равнодушно даже, следила за дорогой, которая, судя по всему, была ей знакома до последнего колышка. Все-таки она заметила мое невольное подглядыванье и задвигалась на сиденье, как бы утверждая свое право на данное место. Я сидела не дыша, вцепившись обеими руками в переднюю скобу, не сводя глаз с дороги. Пятно света, исходящее от нас, скакало по асфальту до грани темноты и все время оставалось там словно на привязи. Деревья неслись навстречу, разваливаясь стволами по обе стороны.
Я скорее почувствовала, чем увидела боковым зрением, как что-то переползает под моим левым плечом, и, хотя все поняла, не имела сил пошевельнуться, больше того, отводила взгляд правее, смотря за кювет, куда меня скоро сбросят как лишний балласт, когда грузовик остановится.
"Ты что?" – спросил водитель.
"Я пошла", – ответила она, перелезая через мое плечо. При этом она слегка задела ремень сумки и ускорила свои движения. Я невольно обернулась в ее сторону. Все так и было, как я подумала. Один мимолетный взгляд через плечо, тысячная доля секунды – и соседняя со мной судьба осветилась и навек запечатлелась на черно-белом экране памяти.
Там, позади водителя, за спинками сидений, было спальное место, полка из поролона, как в купированном вагоне.
Полка шла во всю ширину кабины, от дверцы до дверцы. Она была обжита и ухожена. В изголовье за подушкой стояла бутылка кефира, к стенке прикреплена цветная картинка с изображением популярного певца, над картинкой даже плескалась занавеска, обрамляющая эту семейную идиллию.
Женщина забралась на полку, головой к водителю, натянула на себя легкое пикейное одеяло и покойно лежала на спине, закрыв глаза. Водитель сбавил ход, сберегая покой своей спутницы.