Текст книги "Ученик орла"
Автор книги: Анатолий Маркуша
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
В чём дело?
Сидит другой раз человек, пилит, строгает, проволочки прилаживает – словом, мудрит. Спросят его:
– Что делаешь?
– Изобретаю, – ответит и назовёт какую-нибудь необыкновенную вещь.
Тут уж непременно его на смех поднимут:
– Тоже изобретатель, Эдисон доморощенный!
А по-моему, зря зубоскалят. Это хорошо, когда человеку неспокойно живётся, когда в голове у него тревожные мысли бродяг. Бывает, из пустяка такая штука получается – и во сне не приснится.
Помню, предстояло мне облетать только что вышедшую из ремонта «Чайку», один из лучших истребителей довоенного времени.
Машину выкатили из ангара, долго осматривали, пробовали на земле. Наконец ведущий инженер сказал: Всё в порядке, можно лететь.
Я надел парашют, поудобнее уселся в кабине и запустил мотор. Ожили стрелки приборов. Винт сверкнул серебристым диском и потерял свои очертания.
Не торопясь менял я режимы мотора, прислушивался к его голосу – всё как будто обстояло нормально. Тогда, сбавив газ, я покачал ручкой управления, передёрнул педалями – рули отклонялись исправно. Больше у меня не оставалось вопросов ни к двигателю, ни к самолёту.
Механики убрали колодки из-под колес, и я порулил к взлётной дорожке.
Разбег. Взлёт.
Быстро увеличилась скорость, и вместе с ней в моторе зазвучала незнакомая, всё нарастающая посторонняя нота. Взгляд метнулся к приборам, руки убрали шасси, на всякий случай подвернули машину поближе к лётному полю. Всё это произошло мгновенно, здесь действовал инстинкт лётчика – автоматические навыки. А сознание было занято другим: что с мотором?
Но всё шло нормально. Самолёт брал высоту, скорость не падала, и двигатель тянул прекрасно. На двух с половиной тысячах метров я стал переводить машину в горизонтальный полёт – «Чайка» заплакала. Да-да, в этом нет никакого преувеличения: она плакала протяжно и жалобно.
Самый смелый, самый опытный человек теряет в себе уверенность, когда не видит, не сознаёт, откуда исходит опасность. Что-либо понять в этом полёте мне было действительно трудно: приборы не показывали никаких особых отклонений, не вызывала подозрений и обшивка, и всё же машина плакала. Стоило убрать газ – странный звук исчезал на время, но, как только «Чайка» переходила в планирование, она снова начинала стонать.
Росла скорость, и стон превращался в свист, делался всё пронзительней, он резал барабанные перепонки, бил по нервам.
Я решил сесть.
Снижаюсь, разглядываю ярко-зелёное лётное поле; оно кажется совсем плоским и очень чистым. На границе аэродрома группками толпится народ, у здания авиамастерских тоже людно. А это ещё что такое? К посадочной полосе мчится пожарная машина, за ней санитарный автобус. Что могло послужить причиной такому волнению на аэродроме? Недоумевая, я сел. Пробежав по травянистому грунту, «Чайка» остановилась.
Первым на своем автобусе подъехал доктор, славный старик, провожавший нас в каждый полёт. Он был великим «болельщиком» авиации и, хотя в жизни не сделал, кажется, ни одного полёта, каждый наш успех или неудачу переживал, как своё личное счастье или горе.
– Ну что? Всё в порядке? – озабоченно спросил он, порываясь тут же прощупать мне пульс.
Не успел я ответить доктору, на меня накинулся инженер:
– Что случилось?
Машину окружили встревоженные люди, все наперебой атаковали меня вопросами: что, как, почему?
Положение становилось просто глупым, тем более что сам я решительно не понимал, что же такое могло случиться.
– Дайте из кабины выбраться, чёрт вас дери! – закричал я. – Да не все сразу на плоскости лезьте – обшивку поцарапаете!
Спрыгнув на землю, я огляделся: среди всех взволнованных, возбуждённых лиц мне сразу бросилась в глаза единственная довольная физиономия. Радовался мой оружейник Иван Павлов, молодой парнишка, прирождённый изобретатель. Он решительно не мог скрыть своего удовольствия.
Я знал об электрических ходиках Ивана Павлова, видел его универсальную мотопомпу, при помощи которой можно было направлять самолёт горючим, поливать огород, устраивать душ и вообще широчайшим образом внедрять гидромеханизацию в технику и быт. Я знал, что у этого парня вечно чешутся руки на всякие выдумки и затеи. Неудивительно поэтому, что радостное лицо оружейника заставило меня насторожиться.
Павлов подошёл к плоскости и, хитро улыбаясь, стал отвязывать от бомбодержателя обыкновенную консервную банку с продырявленным, точно решето, дном.
Не надо глубоко изучать акустику, чтобы понять, почему выла, плакала и свистела в полёте «Чайка».
Признаюсь, прежде всего мне захотелось надрать уши дерзкому мальчишке, но он успел сказать несколько слов, прежде чем я осуществил свое намерение. И эти слова остановили меня.
– Вот, товарищ майор, такие бы втулочки на бомбы поставить! Видали, как на мораль действуют? Весь аэродром переполошился. Пожарники тревогу ударили, из парикмахерской клиенты в мыле повыскакивали… Вы не сердитесь, что я без спросу подвесил. Небось со спросом не разрешили бы – верно?..
Про втулки Ивана Павлова я не раз вспоминал во время войны, да и вы, наверно, с ними знакомы, а ведь поначалу казалось – ерунда, одно баловство.
Да, друзья, думать надо!
И ещё скажу: не спешите никогда заключать – мелочь, чепуха, да и только. Мелочь мелочи – рознь.
На ложном аэродроме
Принимай товар, – сказал мне начальник штаба, передавая список только что зачисленных в школу курсантов, – знакомься. Вечером доложишь.
У этого щеголеватого, вечно пахнущего одеколоном, идеально выутюженного майора странные привычки. Курсантов он называет товаром, фактурой, публикой, смотря по настроению. Он любит говорить: «Мы, как офицеры… мы, как воспитатели… мы, как костяк Военно-Воздушных сил…»
Итак, я принимаю в своё распоряжение «товар» – двадцать стриженных под машинку, одетых в новые, ещё не обмявшиеся брюки и гимнастерки и кажущихся пока совершенно одинаковыми ребят. Впрочем, теперь это уже не ребята, а курсанты Краснознамённой авиационной школы, будущие лётчики.
Идём на кладбище. Это не обыкновенное кладбище, здесь нет ни могильных крестов, ни надгробий, ни склепов. Да и сами мертвецы не зарыты. Кладбище – ложный аэродром, покойники – отслужившие свой век самолёты.
Ранняя весна 1941 года. Кочковатая, болотистая земля приморожена ещё крепко. Шаги отдаются в ней гулко и сухо. Ветер шуршит в траве и ветвях мелколесья. В кустарнике прячутся мёртвые корабли. Моторы с них сняты, плоскости изранены, они светятся широкими голубеющими пробоинами. Многие машины накренились на подломленных шасси, многие подперты косыми, наспех приткнутыми столбами.
Холоден чёрно-зелёный гофр, он не может рассказать о былых делах. Местами на нём поблёскивают металлические потертости – это следы ног пилотов, штурманов и радистов, много раз поднимавшихся в кабины. Местами кольчуг-алюминий – славный материал первых советских крыльев – носит ещё следы заплат и клёпки: это память о механиках – земных хозяевах воздушных кораблей.
Голы кабины. Сняты вооружение и приборы, даже кожа содрана с сидений, даже хомуты свинчены с бензопроводов. Это механики живых кораблей раздели умершие машины. Они сделали это не из озорства, а просто потому, что кладбище – не музей, и всё, что может ещё служить и работать, должно летать.
Притихшей стайкой идут за мной по ложному аэродрому молодые курсанты. Они с любопытством рассматривают останки боевых кораблей. Я рассказываю им о славном вымершем племени «ТБ-1», о назначении отдельных частей и узлов машин.
Может быть, слишком строгий психолог и осудит меня за эту экскурсию, обвинит в антипедагогичности и ещё в каких-нибудь страшных грехах, но это меня не тревожит: я ведь не верю, что курсанты – «товар», «фактура»; это – люди, а человек всегда должен видеть жизнь без прикрас, тем более, если человек этот – будущий лётчик.
На ложном аэродроме было тихо, беседе не мешал рёв самолётных моторов, здесь всё можно было пощупать своими руками, всюду залезть. Это была ещё не настоящая учёба, скорее игра, но она не пройдёт даром.
С удовольствием замечаю, как один из моих новых птенцов будто бы невзначай приотстал, быстро забрался в пилотскую кабину и, усевшись на ободранном сиденье командира корабля, шевелит обломанными рулями. Летит малый! Счастливого тебе пути, сынок!
Мы долго ходим между машинами, потом, усевшись на плоскости, отдыхаем. Я рассказываю курсантам о назначении ложного аэродрома. Придёт ещё время и мёртвым кораблям сослужить свою службу. Они стоят здесь для того, чтобы принять на себя бомбовый груз врага, чтобы, умирая вторично, спасти жизнь молодым летающим машинам, тем, что спрятаны сейчас в укрытиях, тщательно замаскированы, тем, что постоянно ждут боевого приказа.
– Это здорово, товарищ майор! – неожиданно говорит один из курсантов, стройный смуглый юноша (потом я узнал его фамилию – Высоцкий). – Вот так до конца… даже дольше, чем до конца, служить свою службу…
Он хочет сказать ещё что-то, но, сообразив, что нарушил устав, смущённо смолкает и медленно-медленно краснеет…
«Милый ты мой! – думаю я про себя. И, тоже нарушая субординацию, мысленно обращаюсь к начальнику штаба: – А ты говоришь – «товар»!»
Сержант Овражный
Впервые я увидел сержанта Овражного на волейбольной площадке. Широкий в плечах, почти квадратный, с задорным хохолком светлых жёстких волос над чистым крупным лбом, с чуть прикрытыми веками, он, казалось, дремал на ходу.
Вот удачно срезанный мяч идёт низко над самой сеткой. Надо блокировать, надо идти вперёд… Ну!.. В последний, в самый последний момент он набегает на сетку и как-то очень неспешно прыгает… Мяч поднимается точно над четвёртым номером. Овражный играет хорошо, он не раз спасает команду в трудных положениях, но кажется, будто волейбол его нисколько не интересует, будто на поле он забрёл случайно и делает одолжение товарищам, принимая участие в их матче…
Официально Овражный представляется мне на другой день на аэродроме. На мои вопросы он отвечает коротко, точно, иногда, обдумывая что-то, говорит с замедлением.
На нём хорошо подогнанное, щеголевато перешитое обмундирование. Ремень затянут туго. Белый, как высотный след самолёта, воротничок плотно охватывает загорелую шею. Пилотка сидит лихо.
А глаза всё такие же, как на спортплощадке, – чуть прикрытые.
Признаюсь, на первый взгляд новый механик мне не понравился. В его манере держаться, говорить сквозила нарочитая медлительность. Казалось, что он всё время играет чужую, хорошо заученную роль. И вместе с тем Овражного не в чём было упрекнуть: он не «ел» глазами начальство, но слушал внимательно; он не козырял на каждом пятом слове, но не проявлял неуважения к старшим; его речь не пестрела молодцеватыми словечками бравого служаки, но ответы были толковы и точны.
«Тяжеловат механик, – подумал я при знакомстве. – Как бы не оказался лодырем!»
Впрочем, надо отдать ему справедливость: машину он готовил отлично. С ним я понятия не имел ни о дефектах или перебоях в моторе, ни о задержках в вылетах. Но одно не давало мне покоя: моторный капот Овражный всегда закрывал за минуту до вылета. Однажды я заметил ему:
– Побыстрей надо поворачиваться, сержант!
– Слушаюсь, – ответил мне механик и немедленно закрыл мотор.
Но и после этого замечания ничего не изменилось. На следующий день он, по своему обыкновению, снова копался в машине до самого вылета. Не знаю, что я написал бы в его аттестации, если бы мне случилось это сделать в ту пору.
Однажды ранним августовским утром пришёл я на аэродром. В эскадрилье день был нелётный, механики готовили материальную часть. Я подошёл к своей машине. Мотор был раскрыт. Овражный стоял около самолёта, что-то сосредоточенно и задумчиво разглядывая. Меня он не заметил. Неожиданно я услышал:
– Маслице подбрызгивает. Точно. Это, милая, свинство. Ясно? Редуктор жив? Жив. А контровочку заменим, заменим, обязательно заменим.
Он взял гаечный ключ и, проверяя затяжку задней крышки картера, продолжал приговаривать, обращаясь к машине:
– Шплинты сидят? Сидят. А ты чего ус завернул? Усы у гвардейца для красы, а шплинтам их носить не положено. По усам, по усам, по усам… – Слова звучали тихо, почти напевно.
Я зашел сбоку. Глаза сержанта Овражного были широко раскрыты, губы тронула улыбка, и всё лицо, славное, простое, светилось живым хорошим светом.
Вот, собственно, и всё. Так открылся передо мной человек, хозяин машины, настоящий механик, умелые руки.
Больше я никогда не торопил его. Теперь я знал, что он не копается попусту – ему просто трудно оторваться от мотора, от машины.
По-настоящему же, до конца мне удалось оценить его позже, на фронтовом аэродроме. В ту пору мы получили новые самолёты. На машинах не ладился запуск двигателей. Сказать по совести, первое время лётчики просто мучились с этим запуском.
Случилось, на наш аэродром напал противник. В воздух были подняты соседи. Над аэродромом они завязали ожесточённый воздушный бой. Сыпались бомбы. Надо было срочно выводить материальную часть из-под удара.
Многие – что уж греха таить! – растерялись. В полку было тогда немало новичков.
Пока я застегивал парашют, Овражный запустил мотор моего самолёта, и тут же его с плоскости как ветром сдуло. Я успел только заметить, что он появился на крыле стоявшей рядом машины. На ней немедленно ожил винт, а он перебегал уже дальше, к следующему самолётному капониру.
Вечером был разбор полётов. За проявленные мужество, находчивость и инициативу командир объявил сержанту Овражному благодарность. Выслушав слова полковника, сержант не спеша поднялся со своего места, козырнул левой рукой – правая была на перевязи, её зацепил осколок – и своим обычным, будничным голосом ответил:
– Служу Советскому Союзу.
Ни тени довольной улыбки не промелькнуло на его спокойном загорелом лице. По-прежнему полузакрытыми оставались глаза.
«Всё сделано, как положено. Чему же радоваться, за что благодарить?» – казалось, говорил его вид.
Правильный человек
Много я лётного народа на своём веку перевидал. Всяких пилотов встречать приходилось: умных, отчаянных, осторожных; больше было хороших ребят, настоящих товарищей. Случалось, однако, иметь дело и с мелкотой, с заядлыми хвастунами, любившими не столько синее небо, сколько голубые петлицы и золотые птички на них…
У лётчиков свои оценки, никто не скажет о товарище: «Он летает на «хорошо». «Пилотяга!» – как бы между прочим заметит командир звена – это и будет отметка.
Но есть ещё одна оценка, она выше всех: «правильный лётчик». Не многим выпадает счастье удостоиться этого неофициального высшего лётного звания!
Кто был самым лучшим «пилотягой» из всех встречавшихся на моём жизненном пути лётчиков, судить не берусь, но самым правильным человеком был, конечно, Шорохов. Да, был.
Прожил он особенную жизнь и погиб необыкновенно. Вот уж поистине не пожалел себя! Достойно погиб.
Давно, ещё на колчаковском фронте, он увидел мой «Ньюпор». Походил, потёрся возле машин, посмотрел на нашу работу и решил, что самое подходящее для него дело – лётное. Так в худом, нечёсаном своенравном мальчишке зародился лётчик. Однако шестнадцати лет слишком мало для того, чтобы начинать путь пилота. Он сделался мотористом.
Осиротевший в годы гражданской войны, мальчишка рос, как трава, без ухода и присмотра. Он рано узнал тёмные стороны жизни, рано стал взрослым. Но бродячая жизнь не испортила Шорохова; сделав его жестким, упрямым, немножко скрытным, она не успела повредить в нём лучшие человеческие качества.
Он вовремя попал в нашу лётную семью. Аэродром стал ему родным домом, машины заменили близких, лётчики – настоящих опекунов и воспитателей.
Мечта о небе не оставляла мальчишку-моториста. Он упрямо добивался права летать, но неизменный отказ преследовал его во всех инстанциях. «Молод ещё, подожди», – так отвечали всюду. И всё же в неполных восемнадцать лет Шорохов стал лётчиком.
Правда, для этого ему пришлось обращаться к самому Ленину. Не знаю точно, дошло ли до Владимира Ильича шороховское письмо, но присланное в ответ распоряжение Реввоенсовета, в котором было сказано: «С получением сего допустить к лётному обучению вольнонаёмного моториста авиаотряда Шорохова М. К.», я лично видел.
За необычайное упорство судьба награждала его постоянными удачами: Шорохов за год успевал больше, чем другие за десять. С вдохновением истинно талантливого человека летал он на опытных машинах, прыгал с новыми парашютами, изучал математику, участвовал в мотоциклетных гонках…
Имя его стало появляться в газетах. И хотя теперь вместо вихрастого паренька с портретов смотрел на меня взрослый, замкнутый, суховатый человек в неизменной кожаной куртке-«испанке», в лице его по-прежнему сохранились чёрточки юношеского упорства и настойчивости.
Казалось, слава шла к нему лёгким шагом. Сам он не гнался за популярностью, но и не сторонился её, жил просто. С ним советовались соседи, его побаивались начальники. Он умел хранить дружбу и бывал неукротим в ненависти.
Шорохов водился со всеми мальчишками своей улицы, он удивительно легко, не подлаживаясь под их стиль, находил с ними общий язык.
Шорохов любил жизнь и не рисковал ею из удали. Он верил в себя и в машины и потому не боялся смерти.
А погиб он так.
Под крылом опытной машины лежала Москва. С большой высоты огромный, чуть подёрнутый дымкой город казался теснее и однообразней, чем он представляется пешеходу. Высота превращала здания, магистрали и площади в мелкие детали громадного макета. Только медленно плывущие дымы над заводскими трубами и тоненькие чёрточки ползущих поездов свидетельствовали о бурной жизни столицы. Он видел с высоты широкую ленту Москвы-реки, причудливую путаницу улиц, зелёные пятна парков и тоненькие очертания кранов на строительных площадках…
Мотор вспыхнул неожиданно. Красно-чёрный язык дымного пламени рванулся в кабину – к ногам, к груди, к лицу лётчика.
Он выключил зажигание и развернулся к аэродрому. Времени и высоты для прыжка было вполне достаточно, но Шорохов не бросил горящей машины – внизу был город.
Он тянул к лётному полю, тянул упрямо, задыхаясь в дыму, глотая слезы. На лётчике тлела одежда, глаза еле видели землю.
Неумолимо падала высота. Оставалось всего метров тридцать, а город ещё лежал под ним. Пять минут назад улицы казались ему неживыми, теперь стали отчётливо видны машины, люди, даже струйка воды над фонтаном, даже лоток знакомого папиросника.
Оставалось двадцать пять, двадцать метров… Шорохов лавировал между домами окраинных новостроек, он тянул из последних сил.
Аэродром был уже совсем рядом, когда прямо перед лётчиком вырос дом, который он видел каждый день, взлетая с бетонированной дорожки лётного поля, – трёхэтажное светлое здание больницы. В весёлом фисташковом флигельке, что стоял чуть на отлёте, рождались новые граждане.
Немного правее больницы – Шорохов это твёрдо знал – тянулся не застроенный ещё пустырь.
Машина разгорелась в сплошной буйный факел. Жить летчику оставалось не более десяти секунд, но он ещё управлял самолётом.
Шорохов заложил свой последний крен. Скорость была настолько мала, что казалось – машина сейчас же сорвётся в штопор и неминуемо свалится прямо на фисташковый флигелёк, но рука не изменила пилоту.
Взрыв взметнулся над оврагом.
Так погиб Шорохов.
Галчата
Из школы они пришли в часть поздней осенью, оба молодые, удивительно похожие друг на друга, жадные до полётов, горячие, боевые ребята. Обоих звали Николаями: Федченко Коля и Шарапов – тоже Коля.
Им не везло: лётных дней было мало, погода стояла гнилая, промозглая, и в редкие часы просветлений летать вырывались только «старики».
Оба Николая ходили за мной по пятам, умоляя поскорее допустить их к полётам.
– Мы изголодались по воздуху, – уверяли они в один голос, – сил больше нет ждать. Жизнь не в жизнь стала, товарищ командир!
Но чем я мог им помочь, когда, как назло, над аэродромом неделями висели низкие тёмно-серые облака, то и дело проливались дожди и без конца бродили коварные туманы…
Только в середине декабря обоих Колей начали вводить в строй. На полёты они пошли, как на штурм. Работали, забывая всё, готовые сутками не уходить с аэродрома. Я был ими доволен: летали юноши смело, с огоньком, никогда не жаловались на усталость. Они зорко следили друг за другом, ревниво борясь за первенство в воздухе, что, впрочем, не мешало им оставаться лучшими друзьями на земле.
Постепенно оба втянулись в лётную жизнь, хорошо пилотировали, уверенно стреляли, точно ориентировались на маршрутах. Тут-то я и заметил, что постоянные удачи немножко вскружили им головы.
Я молчал до времени, надеясь, что они «отойдут». Часто брал их с собой в полёты, был требователен и строг к ним в воздухе и на земле, но ошибками и молодостью никогда не попрекал.
Однако случайно услышанный разговор заставил меня принять особые меры.
Однажды, уже в середине лета, я увидел друзей на стадионе. Они сидели на трибуне, о чём-то беседуя. Между прочим, Коля Федченко сказал Коле Шарапову:
– Хоть и хороший у нас старик, а, видно, выдохся. Ну, хоть бы раз завёл по-настоящему бреющим – этак, чтобы дух захватило!
– Да, – поддержал друга Шарапов, – земли не любит, всё подальше, как бы чего не вышло…
Признаюсь, это меня задело. Захотелось подойти к ним и вмешаться в разговор, но я сдержал себя.
Излишняя самоуверенность лётчика – первая предпосылка катастрофы. Надо было им доказать не словом, а делом, что они ещё не орлы, а всего лишь начинающие галчата.
– Федченко и Шарапов, сегодня летите со мной, займёмся групповой слётанностью, – сказал я им в первый же лётный день. – Держаться плотно и на метр – полтора выше меня.
Я видел, как Федченко многозначительно подмигнул Шарапову: дескать, что я тебе говорил! Опять выше.
– Ясно? – спросил я их как ни в чём не бывало и, получив утвердительный ответ, приказал: – По самолётам!
Мы поднялись тройкой. На высоте тысячи метров я вёл их к озеру, маневрируя аккуратно и плавно. В строю они держались отлично и, по-видимому, были очень довольны собой.
Когда до озера осталось километров пять – семь, я подал сигнал «внимание» и вошёл в пикирование.
Ниже, ниже, ниже… Оба Коли, как привязанные, следовали за мной. Уменьшая угол, я подпускал машину к земле. Мелькнули столбы телеграфной линии, лес зелёным пятнистым фоном зарябил под крылом. Скорость сделалась физически ощутимой.
Три метра, два, метр…
Показалась и исчезла полоска песчаного берега, и в считанных сантиметрах от винта заблестела водная гладь. Почти одновременно ведомые резко хватили машины вверх и ушли от меня горками.
На аэродроме они стояли потупясь и молчали.
– В чём дело, почему ушли? – в третий раз спрашивал я, но ответа не было.
Наконец Федченко вздохнул и, запинаясь, произнёс:
– Когда вы на озеро выскочили, за вами такой бурун по воде пошёл… Мы думали: всё, конец… Ну, и испугались…
– Испугались? – перебил я, стараясь казаться удивлённым. – Так что же это получается: старики выдохлись или галчата ещё не оперились? Эх вы, птенцы!
Оба Коли переглянулись и густо покраснели.
С этого дня они стали заметно взрослее.