Текст книги "Стендаль и его время"
Автор книги: Анатолий Виноградов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 21 страниц)
Французская критика подняла вопрос о наличии у героя черт автора. Об этом спрашивали самого Бейля, и он. со свойственным ему умением мистифицировать, ответил Латушу: «Да, Жюльен – это, конечно, я». Когда его двоюродный брат Коломб, удивленный, попросил подтверждения, он ответил письмом 1831 года, в котором живо протестует против самой постановки вопроса и по обыкновению отшучивается, говоря, что если бы он был карьеристом, подобно Сорелю, то, конечно, раза четыре в месяц делал бы визиты редакторам журнала «Глоб» и аккуратно бывал бы в некоторых скучных гостиных, «но у меня, – заканчивает он письмо, – удовольствия настоящего момента всегда бывают дороже всяких предвкушений»[83]83
Это письмо не Ромену Коломбу, а Альберте де Рюбампре (от 19 февраля 1831 года). Причем А. Виноградов иногда цитирует его не вполне точно.
[Закрыть].
Но в одном отношении Жюльена Сореля можно сблизить с его автором: критическое отношение Сореля к буржуазно-обывательскому населению французской провинции свойственно самому писателю. И еще одно: Бейль чтил память героев, порожденных французской революцией. Кое-какие мелочи Бейль заимствовал для Сореля из своей жизни. Например, он потихоньку читает запретные тома Вольтера и маскирует возникшие при этом на библиотечной полке пробелы тем, что расставляет оставшиеся книги на месте вынутого тома. Орфографические ошибки Жюльена на первых порах его службы – это ошибки автора, когда он попал на службу к генералу Дарю. Военные замашки Сореля и его боязнь каким-нибудь проявлением трусости потерять уважение в собственных глазах есть также свойство самого автора. Мелкие штрихи любовных приключений, стычки с капитаном английской службы в кабачках Лондона и вызов на дуэль – все это автобиографические черты.
В образе городского головы города Веррьера, богатого дворянина Реналя, интересны черты буржуазного характера, возникшего и оформившегося в ранний период промышленно-капиталистического роста французских городов. Несколько тупой, самодовольный, действующий с оглядкой, боящийся революции, этот дворянин своей новизной и отвратительным влиянием на дух французского общества всегда привлекал внимание Бейля. В незаконченном романе «Федер» мы видим завершение этого типа в фабриканте Буассо.
Несомненно родство между «Адольфом» Бенжамена Констана и романами Стендаля, написанными на «французские темы». И там и здесь – своеобразный психологизм, анализ чувств и состояний действующих лиц. Но в отличие от Констана Бейль исследует не только индивидуальные явления, но тонко вскрывает их побуждения, вытекающие из характера капиталистического общества. Его анализ психологии героев – это анализ социальной психологии.
Проспер Мериме упрекал своего друга и учителя в «непоследовательности его героев»; он осуждал Стендаля за то, что тот «выставил напоказ отвратительные истины и раны человеческого сердца, слишком тяжкие для взоров». Даже этот холодный новеллист говорил по поводу «Красного и черного», что нельзя «так ярко освещать мерзости, прикрытые красивой иллюзией, называемой любовью». Но и Мериме вынужден признать: «Все без исключения ощущают внутреннюю правдивость этих ужасных черт».
Описывая первые дни пребывания молодого Сореля в Париже, автор с поразительной наблюдательностью изображает столкновение свободного ума и молодого характера с установившимися и омертвевшими формами полубуржуазной-полуаристократической идеологии Парижа эпохи Реставрации. Вместо того чтобы найти в сыне плотника раболепство перед «высшей» средой, в которую он попал, и грубость, порождающую зависть, читатель увидел в герое черты холодной и отточенной ненависти к этой среде, черты большого ума и озлобленной энергии. Сореля в момент его, казалось бы, полной победы губит ложность его положения. Истощились источники, питавшие его энергию и дававшие ей естественное применение; он оказался в тупике, из которого его холодная рассудочность не могла его вывести; и в это мгновение, полное растерянности, он поддается внезапному чувству мести, чтобы оборвать ставшую ненужной жизнь.
Буржуазная критика в истории Сореля видит историю «заслуженной неудачи завистливого и злобного плебея, ставшего патрицием». Она даже в этом не права; Сорель не увлечен честолюбивыми планами; им движет мстительность, а не честолюбие. Нет применения его силам, способности его не нужны, отсюда вырастает конфликт. Чтобы жить, нужно изворачиваться, приспосабливаться. Он мог бы это делать, но, обладая ясным и честным умом, он не может не чувствовать презрения к этой манере жить, не может не чувствовать ненависти к тем, кто заставляет его так делать, прикрываясь лицемерными лозунгами и затушевывая ими неприглядную картину общественных отношений.
Автор вкладывает в уста подсудимого замечательные слова. Жюльен говорит присяжным:
«Я вижу людей, которые, относясь без снисхождения к моей молодости, желают показать на моем примере мужественной борьбы с жизнью весь класс бедствующей и угнетенной молодежи низших слоев. Обладая счастьем большого ума и большой энергии, мы дерзнули вмешаться в основы социального строя.
В этом все наше преступление, и я знаю, что оно будет наказано тем строже, чем яснее становится, что судят меня люди чуждого мне класса».
Бейль отразил один из самых замечательных фактов своего времени: «Каким образом человек, тревожимый естественной, здоровой необходимостью деятельности, беспокоимый живым и горьким сознанием своего сословного угнетения, пытается найти себе выход из того положения, в которое его ставят свойства и признаки его класса».
Июльская революция 1830 года раскрыла глаза нашему автору: он увидел, что Париж, покрытый баррикадами, представил широкое поле деятельности именно тем самым общественным низам, из которых вышел Жюльен Сорель. В одном из писем, посвященных революции 1830 года, он писал:
«Как вы хотите, чтобы двести тысяч Жюльенов Сорелей, все-таки населяющих Францию, имевших к тому же перед собой примеры продвижения барабанщика герцога де Беллюна, унтер-офицера Ожеро, всех прокурорских писцов, которые стали сенаторами и графами Империи, – как вы хотите, чтобы они в один прекрасный день не захотели сошвырнуть со счетов вышепоименованную глупость – приспособляемость? Нынешние доктринеры не имеют даже доблести жирондистов. Жюльены Сорели теперь уже прочли книгу де Траси о Монтескье. Вот отличие о г прежних поколений. Быть может, следующий террор будет не таким кровавым, но помните 3 сентября! Народ, поднявшийся в поход на врага и уходящий из Франции, ни в коем случае не допустит, чтобы у него в тылу попы перерезали его жен. Вот удар террора, который постигнет Францию, как только она теперь захочет затеять войну».
Ко времени написания «Красного и черного» относится интересная заметка Стендаля «Лейтенант Луо, или о мотивах человеческих действий». Всеми людьми повелевает искание счастья. Но понимание счастья у людей чрезвычайно различно. Качество счастья, искомого человеком, есть то мерило достоинства характера, которое одних позволяет причислить к натурам низменным, других – к высоким. Но в основе всего должна лежать верность человека своему характеру. И Бейль описывает случай с фантастическим лейтенантом Луо, ревматиком, человеком, расположенным к простуде. Услыхав крики тонущего в холодной осенней реке, Луо сначала легкомысленно машет рукой: пусть тонет! Потом, уже не слыша криков тонущего, он задает себе вопрос: будет ли он в состоянии уважать себя впоследствии? Вместо ответа лейтенант Луо бросается в реку и спасает утопающего. В этом его чувство счастья, в этом его наслаждение, в этом его достоинство. Никаких сделок с господом богом, обещающим за подвиг тепленькое местечко в раю. Награда за добродетель в самом человеке, в этом – его счастье. Бейль говорит:
«Нужен героизм, чтобы напечатать мой трактат. Я уже отсюда вижу пятьдесят тысяч человек, отлично вознагражденных и мешающих мне его печатать. Этим людям, работающим во Франции ради денег, за деньги надо признать меня безнравственным, так же как они безнравственными признают Гельвеция и Бентама – этих лучших людей в мире…
Я уважаю краснобайство и прочие добродетели эклектических философов, и мое уважение настолько глубоко, что оно преодолевает естественное недоверие к каждому туманному болтуну, которого я имею основание считать дураком».
«Худшее из нынешних несчастий, – пишет он далее, – это то, что я философ школы Кабаниса. Я пишу книги о мотивах человеческих действий. Но так как я не краснобай и даже не маститый писатель, то, не рассчитывая на стилистические красоты, я просто собираю факты для будущей своей книги. Услышав рассказ о подвиге лейтенанта Луо, я пошел к этому человеку. «Как вы совершили это?» – спросил я его. Ответ читатель имеет в вышеизложенном…
Мне кажется, что этим я лучше всего доказал, что истинным мотивом человеческих действий является искание счастья и еще больше – боязнь страданий…
Искание наслаждений движет всеми людьми. Для меня было бы сейчас величайшим наслаждением, если бы эклектическая школа ответила мне на вызов настоящей статьи».
Бейль переходит к анализу поколений Франции. Он рассказывает о французах, родившихся после 1810 года. «Сколько людей находит выгоду в том, чтобы хвалить новую философию! Пока иезуитам не удалось перевешать всех бескорыстных ученых, самое лучшее, что они могут сделать, – это покровительствовать германскому идеализму, напускающему туман и мистику настолько, что можно заподозрить сторонников идеалистической системы в пристрастии к туману. Они смешивают в своей философии самые разнородные проблемы. А именно:
1. Науку о боге, давая положительный ответ на вопросы – существует ли бог и вмешивается ли он в человеческие дела.
2. Науку о душе. Существует ли душа? Материальна ли она и бессмертна ли она?
3. Науку о происхождении идей и понятий. Имеют ли они своим источником чувство? И все ли имеют чувство своим источником, или некоторые, как, например, инстинкт молодого цыпленка, который, вылупившись из скорлупы, немедленно начинает клевать зерно, зарождаются в мозгу без помощи чувства?
4. Науку о том, как не ошибаются в суждениях, то есть логику.
5. Исследование вопроса, чем мотивируются человеческие действия. Исканием ли наслаждений, как говорит Вергилий, или симпатией?
6. Исследование вопроса, что такое угрызения совести (угрызения совести – это приблизительно то же, что вера в привидение, то же, что воздействие на нас суждений чужого голоса. Угрызения и клятвы – это единственные ресурсы, оставшиеся религии). Являются ли угрызения совести последствием услышанных нами речей, или они зарождаются в мозгу так же, как понимание необходимости поклевать зернышки у цыпленка?»
Бейль возмущен тем, что не обходится ни одной лекции в Париже без того, чтобы не бросали комья грязи в сторонников материализма, атеизма и гедонизма, учения о стремлении к счастью, как об основном мотиве поведения.
«Про нас говорят, что мы негодяи или по крайней мере грубые скоты. Мне кажется, что частная жизнь Гельвеция стоит частной жизни Боссюэ или любого другого отца церкви.
Добродетель пишущего – плохой аргумент. Бэкон был негодяй, торговавший правосудием, и тем не менее это один из величайших людей новейшей эпохи. А сколько есть сельских попов, обладающих прекрасными добродетелями и потому особенно вредных, ибо это обскуранты!
Теперь в моде противники моих взглядов. Я с этим согласен. Но объясняется это просто: эклектическая философия пользуется покровительством власти, она греет руки около бюджета…
Сколько надо иметь мужества, чтобы бороться с модой или, лучше сказать, с пристрастием банкиров, родившихся около 1810 года, с этими пятьюдесятью тысячами попов, из которых многие образованны, красноречивы и добродетельны; с представителями правительственных кругов, которые, к сожалению, умеют читать и очень хорошо понимают, что гуманное законодательство Иеремии Бентама поражает в сердце верхушку аристократических преимуществ; и, наконец, с мнением женщин, ибо германский идеализм стремится воздействовать на женское сердце посулами небесной красоты…
Писатель, осмелившийся сейчас напечатать рассказ лейтенанта Луо, совершает почти героический поступок… Дай бог нам всем быть такими безнравственными, как Бентам и Гельвеций!»
Этот небольшой трактат о морали и материалистической философии как бы дополняет роман «Красное и черное», разъясняя идейную его суть и позиции его автора. И в этом трактате и в романе Бейль с глубоким провиденьем поставил проблемы, которые наиболее отчетливо и резко возникли перед буржуазным обществом, как только оно уничтожило последние помехи непрерывному своему обогащению.
Июльская революция устранила несоответствие между капиталистическим характером общественного строя Франции и феодально-аристократическим строем государственной власти. Буржуазия получила свободу действий. Смысл переворота отлично понял Бейль. Он писал: «Франция во главе Июльской монархии поставила банк».
Свои впечатления от июльских дней Бейль описал Сеттону Шарпу (в письме от 15 августа 1830 года):
«Ваше письмо, дорогой друг, доставило мне огромную радость. Извинением моему запозданию с ответом может служить только то, что я в течение десяти дней вообще не писал ни строки.
Чтобы вполне отдаться замечательнейшему зрелищу этой великой революции, надо было все эти дни не сходить с парижских бульваров. Кстати сказать, от самой улицы Шуазель почти до отеля Сент-Фар, где мы поселились на несколько дней, вернувшись из Лондона в 1826 году, все деревья порублены на баррикады, загородившие мостовые и бульвары. Парижские купцы радуются, что отделались от этих деревьев. Не знаете ли вы, как пересаживать толстые деревья с одной почвы на другую? Посоветуйте, каким способом нам восстановить украшение наших бульваров.
Чем более мы отходим от потрясающего зрелища «Великой недели», как назвал ее господин Лафайет, тем более кажется она удивительной. Ее впечатления аналогичны впечатлению от колоссальной статуи, впечатлению от Монблана, если смотреть на него со склонов Русса в двадцати лье от Женевы.
Все, что сейчас было написано наспех в газетах о героизме парижской толпы, совершенно верно.
1 августа появились интриганы, которые все чуть-чуть испортили. Король, конечно, великолепен. Он сразу выбрал себе двух дрянных советников: господина Дюпена, адвоката, заявившего 27 июля, после чтения ордонансов Карла X, что он не считает себя депутатом, и второго… Простите, меня прервали, и я должен поспешно отправить вам этот клочок бумаги. Завтра я вам напишу снова. Сто тысяч человек вошли в Национальную гвардию Парижа. Наш восхитительный Лафайет стал истинным якорем нашей свободы. Триста тысяч человек в возрасте двадцати пяти лет готовы воевать. Но, кроме шуток, Париж способен отстоять себя, если действительно на него навалятся двести тысяч русских солдат. Простите мои каракули. Меня ждут. Чувствуем себя хорошо, но, к несчастью, наш Мериме в Мадриде; он не видел этого незабываемого зрелища; на сто человек героев-оборванцев во время боя 28 июля можно было встретить не более одного хорошо одетого человека. «Последняя парижская сволочь» оказалась настоящими героями революции, и только она проявила действительно благородное великодушие после битвы».
Бейль начал правильно разбираться в смысле событий еще тогда, когда они были в разгаре. Он увидел глубокую противоположность героизма народа и своекорыстности буржуазии, избравшей короля по образу и подобию своему. Он чувствовал, что люди буржуазии «испортили все», что плоды победы, одержанной народными героями революции, попали совсем в другие руки.
Из путешествия по Северным Пиренеям вернулся в Париж Александр Иванович Тургенев.
Четыре министра короля Карла X на скамье подсудимых, и народ требует их казни!
Александр Тургенев, выходя под руку с Бейлем из салона Виржинии Ансло, не без некоторого чувства дрожи произносит: «Однако как настойчиво требуют их жизни!»
Виктор Гюго во втором издании «Последнего дня приговоренного к смерти» высмеивает королевского прокурора, который, всю жизнь приговаривая рабочих к гильотине, вдруг сделался врагом смертной казни, как только речь зашла о четырех министрах Карла X, покушавшихся на жизнь и свободу Франции. Бейль вполне солидарен с народом. А что до прокурора, то автор «Красного и черного» хорошо понимает, кого прокуроры любят отправлять на гильотину!
При всем скептицизме Бейля революция произвела на него огромное впечатление и пробудила воспоминания молодости. Он вновь переживает былые дни и годы, и им овладевает бешеная лихорадка писательства. Он целые дни не выходит из дому. Час за часом, минута за минутой вспоминает он встречи с Байроном, миланский кружок, легкий запах пармских фиалок, музыку, пение и веселость южноитальянских городов и этот живой, веселый, бесконечно жизнеспособный народ, которого не могут задавить ни тяжелые кандалы австрийских тюрем, ни штыки северных интервентов! И молодой чернокудрый человек с ярко-синими глазами и черными, нежно очерченными усами, лорд Байрон, запечатленный в письмах и записях.
Бейль печатает воспоминания о Байроне, пишет короткие рассказы. Один из них называется «Фильтр», другой – «Испанское приключение»[84]84
А. Виноградов имеет в виду новеллы Стендаля «Сундук и привидение» и «Любовный напиток».
[Закрыть].
Эти произведения печатаются в «Revue de Paris» уже в то время, когда Бейль далеко от Парижа. В декабре 1829 года господин Проспер Дювержье де Оранн в «Globe» назвал Бейля самым отсталым человеком во всей стране. Кто, кроме безнадежно отсталых людей, может придерживаться материалистической и атеистической философии в такие дни, когда Франция переживает серьезнейший банковский кризис, когда ее волнуют действительно животрепещущие вопросы о цене акций, а не размышления о природе ощущений?! А с момента победы буржуазии отсталые идеи господина Анри Бейля становятся попросту опасными… Романтики – вредное направление, а философия материалистов и атеистов настолько возбуждает умы, что было бы лучше господину Бейлю подыскать себе место где-нибудь за пределами Франции. Это пожелание новых хозяев страны вполне ответило стремлениям самого Бейля.
«Цвет времени переменился», – писал он. И если в дни белого цвета для него было недоступно участие в политической жизни Франции, то теперь он чувствует необходимость бежать от нее, и возможно дальше. И он ухватился за мысль, пришедшую в голову госпоже де Траси и другим его друзьям: просить министра иностранных дел дать ему место французского консула. Как только она возникла, так начались действия. И 25 сентября 1830 года Бейль получил назначение на должность французского консула в Триест.
Оглядываясь в своей комнате, Бейль видит груды наваленных книг, рукописей, папок. Человек воображал себя владыкой жизни. Он высказывал о людях суждения, анализировал характеры и создавал образы. Но настанет день, когда придется спросить: отпустит ли булочник за всю эту груду бумаги хотя бы один маленький хлебец? Доколе же верить в свое могущество, если обыкновенный извозчик не повернет головы на оклик этого «короля», а простой буржуа, располагающий деньгами, может оплатить шестиместную карету от Парижа до Триеста? Пора сделаться таким простым буржуа!
ГЛАВА XV
Записав 25 сентября короткую фразу: «Французы подали в отставку уже в 1814 году», Бейль получает пакет из министерства иностранных дел о назначении его на должность французского консула в Триест. Почти два месяца ушли на сборы и подготовку, и в начале ноября он покинул Париж.
Его охватило непреодолимое желание по дороге в Триест заехать в Милан. Австрийская полиция не посмеет теперь запретить въезд уполномоченному его величества короля Луи-Филиппа.
Предоставим слово документу на бланке префекта полиции:
«Государственному канцлеру князю Меттерниху, герцогу Порталла
Вена, 30 ноября 1830 г.
Ваша светлость может видеть из отчета главного директора миланской полиции барона Терресани от 22–23 числа сего месяца, что тот самый француз Анри Бейль, который был в 1828 году выслан из города Милана и вообще из пределов Империи как автор многочисленных революционных памфлетов, вышедших без имени или под именем барона де Стендаля, направленных главным образом против Австрии, недавно появился в Милане проездом на Триест, куда он направляется с целью занять должность генерального консула французского королевства. Назначение это состоялось от нынешнего королевского правительства Франции. Невзирая на то, что на паспорте Бейля не было визы австрийского королевского консула в Париже, названный Бейль дерзко продолжает свой путь в Триест на основании разрешения правителя Ломбардии.
Обрисовывая краткими чертами степень ненависти, пропитывающей названного француза по отношению к австрийскому владычеству, и в целях предупреждения правительства об опасном характере политических принципов названного Бейля, не совместимых с духом нашей политики и правительственной системы Его Апостолического Величества, я позволю себе сообщить Вашей светлости мотивированные рефераты трех произведений этого человека: «История живописи в Италии», Париж, 1817 год, фирма Дидо; второе – «Рим, Неаполь и Флоренция», Париж, 1817 год, фирма Делоне; и третье – «Прогулки по Риму», 1829 год.
Прочитав разбор названных произведений, я предполагаю, что Ваша светлость скорее предпочтет совершенно не иметь должности французского консула где бы то ни было, нежели допустить настояние французского правительства о назначении на консульскую должность в Империи такого вдвойне подозрительного человека, как Анри Бейль. Беру на себя смелость просить приказаний Вашей светлости и жду решения относительно того, может ли француз, некогда административно высланный за политические преступления из пределов австрийской монархии, ожидать решения по его делу в Триесте? Если не может, то соблаговолите приказать, какие меры пресечения следует принять относительно преступника, назначенного на должность консула.
Вашей светлости покорнейший слуга
граф Седленицкий».
«Анри Бейль, французский консул в Триесте, барону де Марест в Париже
Триест, 4 января 1831 г.
Я подобен Августу: я пожелал овладеть империей, но, высказывая такое желание, я не знал, чего хочу. Я умираю от скуки, и никто не проявляет относительно меня дурных намерений: это ухудшает положение. Впрочем, ввиду того, что все наследство моего отца было потрачено на разнообразные опыты, я постараюсь привыкнуть к полному отсутствию людей, с которыми можно было бы делиться своими мыслями.
Я старался не произнести ни одного шутливого слова со времени моего приезда на этот полуостров, я не сказал ничего забавного, я не видал ни одной сестры встреченных мною мужчин; одним словом, я был умерен и осторожен – и от этого умираю от скуки».
«Триест, 17 января 1831 г.
Я никогда острее не ощущал несчастья иметь близкого к разорению отца. Если бы в 1814 году я узнал, что мой father разорится, я бы сделался зубодером, адвокатом, судьей и т. д. Но быть принужденным дрожать от сознания и страха, что лишишься места, на котором умираешь от скуки, это ужасно… Вся моя жизнь окрашивается обедом, мой высокий чин требует, чтобы я обедал в одиночестве: первая скука. Вторая скука – мне подают двенадцать блюд: огромного каплуна, которого невозможно разрезать даже прекрасным английским ножом, кстати сказать, этот нож стоит здесь дешевле, нежели в Лондоне; великолепную камбалу, которую позабыли сварить, – это в обычае страны; убитого накануне бекаса, – на него смотрели бы как на гнилье, если бы он пролежал еще два дня; мой рисовый суп приправлен семью или восемью сосисками, начиненными чесноком, их варят вместе с рисом и т. д. Что Вы хотите, чтобы я сказал? Здесь это в обычае: ко мне относятся как к знатному вельможе, и милейший хозяин гостиницы, который, встречая меня в своем доме, всегда останавливается, обнажает голову и кланяется мне до земли, конечно, ничего не зарабатывает на моем обеде, который мне обходится в четыре франка и два су. Помещение, занимаемое мною, обходится мне в шесть франков и десять су. Мое положение птицы на ветке (Клара[85]85
Постоянное прозвище Проспера Мериме после выпуска его «Театра Клары Газуль».
[Закрыть] не понимает этой легкой метафоры) не позволяет мне нанять кухарку. Я чувствую себя отравленным до такой степени, что принужден есть яйца всмятку. Я придумал это средство восемь дней тому назад и весьма горжусь им.
Расскажите о моем несчастье госпоже Лазурь[86]86
Альберта Рюбампре.
[Закрыть] и скажите ей, чтобы она, если она знакома с математикой, помножила всю мою жизнь на несчастье подобных обедов. Отсутствие каминов меня убивает. Я пишу вам и замерзаю. В другой комнате стоит печка, способная причинить головную боль самому грубому жителю Оверни…
Я много времени уделяю моему ремеслу. Оно вполне честно, приятно по существу, вполне благовидно. Вся моя корреспонденция полна сведениями о торговле хлебом, не думайте, чтобы Париж был самым плодовитым городом. Я познакомился с Бана-том для изучения этого рода деятельности, я проделал путешествия в Фиуме: это последнее место цивилизации…»
Следом еще письмо:
«Барону де Марест в Париж
В Триесте чувствуется соседство Турции. Мужчины ходят в широких шароварах и в чулках, не скрепленных на коленях, ничем не прикрывая обнаженный промежуток тела между штанами и чулками. Они носят шляпы в два фута диаметром и с тульями, которые имеют в глубину вершок. Они красивы, проворны и легки. Я разговаривал с пятью или шестью из них, заплатил за их пунш и увидел, что они – милые полудикари. Их лодки чертовски отзываются прогнившим маслом, а их язык – это сплошная поэзия».
«Два раза в неделю бывает ветрено, пять раз в неделю бушует ураган. Я называю «ветрено» то состояние погоды, когда вы постоянно заняты тем, что держите свою шляпу. Ветер бора – это погода, при которой вы рискуете сломать себе руку. На днях я был отброшен им на четыре шага. Какой-то умный человек, находясь в прошлом году на краю этого маленького городка, переночевал в гостинице, не смея идти домой из-за ветра. В 1830 году было двадцать случаев переломов рук или ног»[87]87
Этот абзац – из письма Стендаля Маресту (от 28 февраля 1831 года), тогда как предыдущий – из письма ему же от 26 декабря 1830 года.
[Закрыть].
Эти домашние жалобы консула внезапно сменились письмами иного рода:
«Барону де Марест в Париж
Триест, 24 декабря 1830 г.
Я только что получил письмо от венского посланника, господина маркиза Мезона, который сообщает мне, что господин де Меттерних отказался утвердить назначение консула и отдал приказание австрийскому посланнику в Париже протестовать против назначения меня на эту должность. Первая мысль, которую подала мне моя мизантропия, была – никому не писать об этом. Письмо господина маркиза Мезона помечено 19 декабря и дошло до меня 24-го.
Тем не менее я все же пишу друзьям… я пишу госпоже Виктор де Траси; господин де Траси, друг и бывший адъютант графа Себастьяни, сможет быть мне полезным. Я умоляю госпожу Виктор, которой, как Вы знаете, я обязан весьма многим, решать за меня[88]88
Везде разрядка автора писем.
[Закрыть].
Я ничего не определяю, я только все более и более убеждаюсь, что жара является для меня и для моих сорока семи лет элементом здоровья и хорошего настроения. Итак, пусть я получу назначение быть консулом в Палермо, Неаполе или даже в Кадиксе, но только, во имя бога, не на севере. Я не вхожу ни в какие подробности с госпожой де Траси и прошу ее решать за меня.
Граф Аргу в течение десяти лет был моим другом, но в один прекрасный день я сказал ему, что наследственность пэров заставляет глупеть старших сыновей. Что Вы скажете о подобной неловкости?
Я был полон изумления от выпавшей мне удачи, но порт, где я рассчитывал найти прочное убежище, доступен веяниям северного ветра…» [89]89
Намек на Меттерниха и венскую жандармерию.
[Закрыть]
«Госпоже Виржинии Ансло в Париж.
Триест, 1 января 1831 г.
Увы, сударыня, я умираю от скуки и от холода! Вот самые свежие новости, которые я могу сообщить Вам о 1 января 1831 года… Я читаю только «Котидьен» и «Французскую газету»: подобный режим заставляет меня худеть. Для того чтобы не потерять свое достоинство, как это случалось со мною в Париже, я не позволяю себе ни малейшей шутки. Я нравствен и правдолюбив, как Телемак. Поэтому все относятся ко мне с уважением. Великий боже, какой плоский век! Как он заслуживает ту скуку, которая пропитывает его!
Я должен сказать здесь несколько слов о дикости нравов. Я нанял небольшой деревенский домик в шесть комнат, причем все эти шесть комнат вместе равны Вашей спальне; эти комнаты приятны лишь данным сходством. Я живу там среди крестьян, которым известна лишь одна религия, именно: религия денег… Лучшие красавицы готовы обожать меня ценой одного секена (одиннадцать франков шестьдесят три сантима). Черт возьми! Речь идет о крестьянках, а не о хорошем обществе. Пишу это из уважения к истине и к друзьям, которые вскроют это письмо.
Если Вы будете настолько милостивы, чтобы написать мне, – пришлите длинное письмо (прошу Вас, пусть оно будет так же длинно, как мои достоинства) по адресу: номер 35, улица Годо де Моруа, господину Р. Коломбу, бывшему директору контрибуций… Находясь в этой очарованной стране, я забыл обо всем на свете. Вы поймете степень моего отупения после того, как я Вам признаюсь, что читаю объявления в «Котидьен». Если мне когда-либо случится встретить редакторов этой газеты на улице Парижа, то совершенно очевидно, что я задушу их. Попросите объяснения этому мстительному чувству, которое никогда не будет понято Вашим сердцем, у мрачного и глубокомысленного Мериме».
После грозы из Вены Бейль, наконец, увидел просвет на своем дипломатическом горизонте, когда получил нижеследующий документ:
«Граф Себастьяни – министр иностранных дел г-ну Анри Бейлю – французскому консулу в Чивита-Веккиа
Париж, 5 марта 1831 г.
Сударь! Имею честь объявить Вам, что король счел полезным для службы назначить Вас французским консулом в Чивита-Веккиа. Его Величество в том же самом приказе от 5 числа сего месяца назначил господина Левассера Вашим заместителем в Триесте. Будьте добры, сударь, не оставлять должности до приезда Вашего преемника и затем вручить ему лично все бумаги консульской канцелярии. Предупреждаю Вас в то же время, сударь, что я посылаю Ваш послужной список Королевскому посланнику в Риме с просьбой передать его Вам в Чивита-Веккиа, когда Вы будете занимать там место консула при Папском правительстве. Его Величество не сомневается в Вашем усердии и т. д.
Орас Себастьяны».
Австрийское правительство не имело возможности радоваться изгнанию Бейля, потому что французы назначили на место уволенного Бейля Левассера, секретаря Лафайета, раненного на июльских баррикадах. Когда австрийское правительство вторично пыталось отвести кандидата, Франция отказалась назначить третье лицо. Впрочем, французский министр не ошибался, когда говорил поверенному в делах Австрии:
– Не обижайтесь на назначение! Революция не является фабрикой легитимистов. Но по прошествии «политического детства» и у этих людей наступает легитимная зрелость.