Текст книги "Синдром пьяного сердца"
Автор книги: Анатолий Приставкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
На трибуну, после докладчика, очень обстоятельного, который рассказал об успехах сельско-го хозяйства, но совсем забыл упомянуть про десант и про его историю, выпустили, наконец, и нашего участника давних революционных событий. Но он за долгую дорогу совсем вышел из строя и лишь испуганно озирался, стараясь понять, куда же его привели.
– Ну расскажите, расскажите нам, – попросил елейным голосом председатель, наш идео-логический знакомый. – Как это вы сумели... тогда... в девятнадцатом... взять станицу...
Старичок вздохнул, напрягся и вдруг жалобно произнес:
– А хрен его знает.
Зал затих, внимая очевидцу.
А тот помолчал, вспоминая что-то еще, и добавил:
– Они, значит, стреляют, а мы тоже, значит, стреляем... А потом этот... как его... написал... Десант, дескать... Красный... Такое вот дело. – И вдруг хрипло запел: – Сме-ло мы в бой пойдем...
Голос его сорвался, и он попросился в туалет. Участника опять взяли под руки и увели, а дальние потомки тех дедов, в которых, видимо, и стрелял наш старичок, дружно захлопали. Потом весь десант потащили в предбанник, где снова были накрыты столы, водка и много, много кур: колхоз со времен давнего десанта восстановился и уже имел свою птицеферму. Правда, до десанта, как выяснилось, тут и без фермы богато жили.
Вновь произносились тосты за нынешнюю, такую славную советскую жизнь, которую завоевали своей кровью наши героические деды. Но пилось уже неохотно, и кто-то, не выдержав праздника, сел в автобус и велел ехать в город, остальные, мол, сами разберутся, куда они хотят. Водитель, которому было все равно, кого возить, завел машину и уехал. Остальные же, выйдя из клуба и не обнаружив автобуса, подняли скандал: у одного пенсионера разыгрался диабет, а у другого схватило сердце... А главный участник исторических событий срочно попросился опять в туалет и надолго там закрылся.
Гости бродили по пятачку вокруг клуба и вяло матерились.
Автобус, спешно возвращенный из города по телефону, с водителем, который клял и нас, и десант, и все остальное, прибыл в два ночи. Десантники бросились к нему, отталкивая друг друга, чтобы занять себе места. И лишь на подъезде к городу кто-то вспомнил, что в суете забыли про главного участника десанта. Его, как рассказывают, нашли в туалете под утро, уснувшего с самой лучезарной и даже счастливой улыбкой, и отправили в город отдельным рейсом.
– Георгий, за тебя, что ли, – произнес я, наливая очередной наперсток и кладя крепкие капли на язык. Мы тогда с ним бойко прокатились через весь юг, а в родном городе Георгия мы сходили на тамошний базарчик и на память сфотографировались. На фото мы изображены вдвоем, мирные, тихие, как два голубка, это произошло как раз после десанта, и на наших физиономиях без труда можно обнаружить следы некоторой отвлеченности и даже просветления.
Ну, почти как у того старичка.
Фотография обрамлена по всем правилам провинциального искусства изящной виньеткой с цветочками ландыша и нижеследующей надписью: "ПРИВЕТ ИЗ КРАСНОДАРА".
Эту фотографию мы отправили в Париж нашему общему другу Толе Гладилину, и он был от нее в восторге.
– Гхы-гхы, – хохочет Шерман. – Если у нас замерять, то метр понадобится!
И весь стол захлебывается, смешно им, что сантиметриком алкоголь мерят! Задумчиво улыбается Шапиро, и Поленов скалит белые зубы... А неподалеку, за столом, мой северный дружок Валя Гринер стихи дует... "Мы пришли пареньками в этот снежный простор, из горючего камня разложили костер..."
– В лифт, в лифт вы пришли! – кричу я Вале. – А снежный простор... Это там... Это где живет белый олень...
ГДЕ ЖИВЕТ БЕЛЫЙ ОЛЕНЬ
(Валентин Гринер)
Гостиница называется "Север". Да тут все – и кафе, и ателье, и детский сад – сплошь "Север"! И даже коктейль в местном буфетике из какой-то жуткой отравы поэтически именуют "Северное сияние". И пьют тут по-северному: много и всегда.
Гостиничка, единственная, кажется, здесь, неуютна, шумна, бестолкова. В какие-то времена пуста, потом набегают люди, снабженцы, хозяйственные работники, заготовители пушнины, рыба-ки – словом, командировочный люд, своеобычный, закаленный в здешних стужах, фанатично преданный Северу, и тогда казенные, крашенные в желто-ядовитый цвет коридоры гостиницы напоминают огромную коммунальную квартиру.
Из "постоянных" в одной из комнат жили два "пидера", и все об этом знали. В других размещалась семья военнослужащих с ребенком, заезжий журналист, но этот, правда, не сидел на месте, а мотался по округе, и два студента-практиканта из Ленинграда.
Между тем приближался Новый год, и началась предпраздничная лихорадка: доставание елок, которые напоминали палки, мандарины, подарки... Какой-то старик в гостиной барабанил на расстроенном пианино, а заезжий командировочный, в домашних тапочках и спортивном костю-ме, танцевал с полногрудой буфетчицей. Для меня при входе у дежурной лежала записка: "Позво-ните, заходите, хочу познакомиться, Валентин Гринер". И далее адрес и телефон.
– Гринер? Это кто?
Оказалось, здесь нет никого, кто не знал бы Гринера.
– Ну как же! Гринер – это...
И далее как по писаному: Гринер старожил. Работает в управлении "Воркутауголь", пишет доклады и стихи. Поэт. Душа общества. Свой парень, его дом, как клуб... Там, в общем, все бывают. А на Новый год тем более... Шел третий день нового года. Точнее, третья полярная ночь.
В полдень чуть проклевывался сумрачный свет, а через полтора часа город погружался во тьму. Лишь белая метелица вокруг редких фонарей, как рой бабочек, и тускло освещенная цент-ральная площадь с единственным в городе светофором.
Дома на этой площади – оштукатуренные, деревянные, но с колоннами, как в Ленинграде, выкрашены сплошь в желтый цвет. В центре памятник Кирову.
Рассказывают, что в не столь отдаленные времена на этом же месте высился Сталин, огром-ный, метров десять высоты, с рукой, протянутой к тундре. Указывал своему народу, куда идти. Здешние зеки этот маршрут освоили: в тундре остались их безымянные могилы.
В день смерти Сталина пятого марта пятьдесят третьего года жители города, проснувшись, обнаружили, что голова у бронзового идола отрезана автогеном и приварена к руке.
Все произошло ночью, в центре города, где милиция и всяческая охрана... Возвращение же головы на место, как утверждают старожилы, заняло около недели, с применением кранов и прочей специальной техники.
Ну а Киров на этом месте возник потом.
Было темно, черно. По прямым и белым, словно больничные коридоры, улицам гуляла метелица, резала ножовкой по глазам. Люди шли спиной к ветру. Я отыскал стандартную пятиэтажку, поднялся по лестнице, дверь в квартире приоткрыта. Постучал для порядка, зашел. Здесь бушевал праздник. Но меня заметили, тут же встал и подошел человек в белой сорочке, темноволосый, курчавый, немного носастый, но такой домашний, обходительный, что я сразу сообразил – Гринер.
Поговорить нам в тот вечер не удалось по причине того же праздника. О хозяйке не говорю: Эмма, полноватая, чернобровая, с грустными еврейскими глазами, всех успевала одарить улыбкой и закуской, но она валилась с ног и была вне общения.
В какой-то день, вернувшись из тундры (где мы застряли на вездеходе километрах в ста от города, при морозце в сорок градусов, и чуть не отдали Богу души, да спас механик, тоже умелец, сумевший из ботинок извлечь нужный гвоздик и этим гвоздиком заменить в карбюраторе сломан-ную деталь...), я нашел записку от Гринера, где он опять же просил заходить.
Шла десятая полярная ночь, и белые сполохи полярного сияния полосовали небо. А в квартире у Гринера будто и не кончался праздник (Рождество? Сочельник? Крещение?), и я опять был принят и обласкан. И конечно, накормлен... И опять, как в прошлый раз, мы не смогли в пылу разгула пообщаться друг с другом.
Ну а в третий раз, уже без всякого праздника, я зашел и увидел Гринера в другом обличье: был он бритый, свеженький, в белой рубашке, будто никакого многодневного загула и не было.
– Ну, какая там погода? – спросил, будто только меня и ждал.
Говор у него южный, с мягким украинским гхаханьем.
– Метель стихла...
– Да. Сегодня потеплело, – подтвердил он. – Всего-то двадцать семь. – И при этом внимательно меня осмотрел.
Перед отъездом на Север в редакции "Литературной газеты" мне предложили амуницию: полушубок, унты, меховую шапку. Приехав, убедился: воркутяне так одеваются, когда выезжают по делам в тундру. Здесь же, в городе, стараются выглядеть по-городскому и, чуть потеплеет, с сорока, скажем, до двадцати пяти, скидывают тяжелые меховушки и обряжаются в модные пальто.
– Вас тут отыскать не трудно, – сказал, усмехнувшись, Гринер. – Так и говорят: увидите посреди города полярника, это вы и есть!
Мы идем прогуляться, и сам он облачается в осеннее клетчатое пальто, в желтые ботиночки, ворот распахнут настежь.
– К оленю-то вас не водили? – спрашивает на ходу.
– Нет.
– Значит, поведут.
Пояснил, что обычно гости просят показать им живого оленя, и комбинатское руководство содержит для этой цели оленя Мишку.
Звонят в хозяйство: тут, мол, заезжие корреспонденты, готовьте для показа Мишку!
С Гринером ходить по городу как по большой деревне. Все его знают, здороваются, у каждо-го к нему разговор.
Зашли и на работу в управление комбината на центральной площади. Личный кабинет Гри-нера зарос пылью, на столе бумаги, старые газеты, пустые бутылки... На одной папке начертано: "А-ла-ла. Том 2".
– Что такое "А-ла-ла"?
Гринер отмахнулся:
– "А-ла-ла" значит "А-ла-ла"! – и добавил, усмехаясь: – Ну, доклады, речи, выступле-ния...
– Можно посмотреть?
– Бери... Только не удивляйся, там моей фамилии нет. Начальник комбината, заместитель, который двух фраз связать не может... Скажет слово, а потом сразу серединка второго. Я, говорит, писать не силен, но зато скажу так скажу... А еще бригадир Бортников, будущий герой, значит.
– Почему – герой?
– Потому что задача такая: десяток статей, и будет героем!.. На "Гертруду" вытягиваю. Статья в "Социндустрии"... А сейчас он пишет героическую биографию... Я уже три эпизода сочинил: прочтешь и зарыдаешь...
Я дома открыл папку "А-ла-ла. Том 2". Прочел: "Сладкая полынь". Поехал представитель шахты в Москву, поскольку запчасти нужны, а без них комбайн простаивает, уголек не идет... Денег не платят. С собой везет ногу оленью копченую, десяток пыжиковых шапок... Для взяток... Но чиновники плодятся быстрее, чем олени, из которых шапки делают... И, прокляв чертову столицу и ничего не добившись, заваливается представитель в кабак и пропивает последнее... Знает, вернется, его убьют свои за пустые руки...
Прочел я, набрал телефон Гринера:
– Ты в этом деле и правда рубишь?
– В каком?
– Ну... в запчастях... В шапках опять же...
– О господи, – простонал он. – Да там моя собственная поездка в Москву описана! Знаешь, один чудак объяснял другому, что такое рыбалка... "Наливай и пей. Наливай и пей"... Ну и здесь... Кстати, как ты насчет выпить?
– Нет, – настаивал я. – Сколько времени у тебя уходит на такие доклады?
– Ночка... Больше не дают. Ставишь перед собой стакан... бутылку... И к утру готово...
– Валя, ты – гений, – решил я.
Он грустно согласился:
– Буду... Если зайдешь... А я успею достать к бутылке селедочку...
Сейчас он лишь недоуменно осмотрелся, пожал плечами и заторопился на улицу, пояснив, что делать тут в кабинете ему, в общем, нечего. Доклады пишет дома, а когда понадобится началь-ству, оно найдет. Не найдет – еще лучше. Как учили в армии: не спеши выполнять приказ, будет команда "отставить".
Другое дело редакция газеты "Заполярье", куда мы с Гринером зашли. Там у него в номер стихи идут... Заказные... О технике безопасности в шахте... Поэма! Шедевр! Сто с чем-то строк... Сочинил за ночь... За полярную...
Полярную ночь Гринер хвалит. А полярный день недолюбливает. И не потому, что одеялами окна надо закрывать...
– Возвращаешься в два ночи от чужой жены, – говорит, – а все любопытные, которые не спят, смотрят в окошки и комментируют: "А вот и Гринер... Возвращается от Татьяны!"
– Итак, ее зовут Татьяной? – спрашиваю.
– Это я к примеру. А ее зовут... По-разному. – И громко на всю улицу захохотал.
У Дворца шахтеров, монументального здания с колоннами, тоже шедевр времен культа, высятся две столь же впечатляющие фигуры рабочих: один с отбойным молотком, другой с вагонеткой.
Зеки, которых прогоняли мимо на работу, ухмыляясь, приговаривали: этих-то не посадили... Пока стоят...
На фронтоне аршинными буквами стихи. Уж не Гринера ли?
Когда идет шахтер навстречу, благоговей,
Он света нового предтеча, он – Прометей!
Говорят, в сталинские годы, военные и послевоенные, тут был театр, поражавший созвезди-ем блистательных имен заслуженных и народных артистов, которых свозили со всего ГУЛАГа по личному распоряжению генерала Доброва. Он был тут и царь и бог.
Этого генерала мне довелось наблюдать в домашней обстановке, в доме чекистов на Садово-Триумфальной. Генерал был отцом моего приятеля, к которому я захаживал домой. Выйдя на пенсию в хрущевские времена, дядя Коля здорово поддавал, а приняв норму, это было не менее пол-литра, повествовал, весьма красочно, как со знаменитыми актрисулями осваивали они тундру, выезжая туда на американских виллисах, полученных в счет ленд-лиза, и в соответствующем сопровождении: со свитой, с музыкой и вином...
– Лучший театр в стране был... Но, правда, без зрителей... – похвалялся он. – "Зрителя-ми" был только сам.
Теперь днями он просиживал у телевизора, а если на экране возникал образ вождя и лучшего друга чекистов, рыдал, вытирая слезы ладонью...
Запомнилось, что его генеральская шинель с золотыми погонами и голубыми лычками всегда висела на вешалке в прихожей, будто хозяин собирался по первой же боевой тревоге снова ее надеть.
Прогулка с Гринером по городу подзатянулась, хотя город не велик. Ныне в Воркуте четыре района, а если скажут, что кто-то переехал в пятый район, это – на кладбище.
С продуктами в городе, как и везде, перебои... Но в отличие от Средней России, нет базар-чиков, а здешние сочинители поют частушку: "Птицеферму мы подняли, и другая строится. А шахтеры видят яйца, когда в бане моются..."
В редакции суета, выпуск номера, и фотокор Роман Юнитер, худощавый, с остренькой бородкой, рассказывает, как сегодня водитель рейсового автобуса забежал в магазин за хлебом, а кто-то находчивый сообразил: сел за руль да и повез сам себя домой. Он-то смылся, а пассажиры сидят, ждут...
Но это пустячки... Тут на шахту возят заключенных, а дорога-то, объединяющая все шахты, одна, в ширину машины, если застрянет кто, пробка на десяток километров... Возят заключенных в вагоне, поставленном на автомобильную платформу, называют почему-то "Марат". Так вот, "Марат" застрял на дороге, и охрана, обматеренная шоферней, открыла дверь и попросила зеков толкнуть дружно машину. Ну, они и толкнули... разбежались...
А еще новость: звонят с Рудника, где живут геологи: "Приезжайте, у нас книги жгут!" – "Какие книги?" – "Да те, что хранились в шахте!" – "Книги в шахте?" – "Ага. Тысячи... Как в Ленинке все равно..." Выяснилось, что в середине войны, когда запустили дорогу Воркута – Ленинград, ее зеки строили, пошли в блокадный замерзший город составы с углем, а обратно благодарные ленинградцы загружали вагоны книгами. Посылали целые библиотеки, то лучшее, что оставалось бесхозно в пустых домах (хозяева, большей частью интеллигенция, умерли от голода...).
Но кому было в Воркуте читать книги из профессорских библиотек, если сплошь лагеря! Прибывшие книги свозили на Рудник и сваливали в тамошнюю шахту, где они благополучно долежали до наших дней. Теперь их подняли наружу, свалили в кучу, выше дома, и подожгли.
– Я на дежурный "газик" – и прискакал, – рассказывает Гринер, – а там полыхает, не подойти... Палочкой поковырял, пододвинул одну тлеющую книжицу к себе, а это, мать честная, прижизненное издание Пушкина... Раритет!
После редакции – клуб, где Гринер читает школьникам из старших классов свои стихи.
Мне всю жизнь везет на вагоны спальные,
Мне всю жизнь везет на дороги дальние,
Я на Север пришел не по глупому случаю,
Я пришел потому, что ужасно везучий.
Я пришел отогреть эту землю руками,
Я пришел разбудить эту землю стихами...
Это был мой первый визит за Полярный круг.
А уж замечено, кто сюда хоть раз попадет, непременно захочет вернуться. Север – болезнь такая. Магнит для эмоциональных душ, затягивает необычным стилем жизни, стихией, вольницей, непривычной для нас, москвичей.
Но известно и другое: Север много дает. Но еще больше берет...
Я зачастил сюда, пока... не влип в одну историю.
В какие-то времена познакомился со здешним молодежным театром, руководил им человек по фамилии... Ну, скажем, Лююн. Из обрусевших китайцев, некрупный, подвижный, бойкий.
Один мой приятель, невзлюбивший его с первого же взгляда, прозвал его "китайским шпионом". В ту пору отношения с Мао у нас были не лучшие.
С Лююном, и с его питомцами мы встречались чаще в домашних условиях, читали стихи... Пили водку. Однажды он пригласил меня в здешний ТЮЗ...
А на следующий день начались неприятности: приехал из Сыктывкара полковник из органов и устроил присутствующим допрос. Поступил к ним сигнал, что я рассказывал о Солженицыне, о Копелеве, о Викторе Некрасове... Их имена были в ту пору под строжайшим запретом...
Секретарь горкома по идеологии, некий Шишкин, суховатый, маловыразительный, в очочках, лично выдернул на допрос Гринера – я останавливался у него, – а потом и моих слушателей...
Результатом стали нервотрепка и долгие разборки и в Воркуте, и в Москве...
Растут дубы, растут дубы,
Растут дубы на благодатной почве,
Они на то посажены, дабы
Вот эту почву прочную упрочить...
Думаю, эти строки у Гринера возникли как раз после встречи с Шишкиным. Дубочек так себе, один из многих... Но кровь он мне попортил...
Наш доблестный чекист, генерал в отставке и главный надзиратель за мозгами московских писателей Ильин Виктор Николаевич был суров, требовал письменного объяснения, а потом, в виде кары, было спущено от него (или от тех, кто за его спиной) по всем организациям: не печатать... не выбирать... И уж конечно, никуда не выпускать.
Он был из мощных дубов, мы знали. В тридцатые годы, наверное, сажал и сам сидел, а закончил трагически: пребывая на пенсии, попал странным образом под машину, когда переходил улицу. Природная бдительность, которую он повседневно проявлял на службе, здесь его подвела.
Кстати, он лично поставил в каких-то черных списках "галочку", из-за которой я до пятиде-сяти семи лет не смог выезжать за рубеж, разве что в Болгарию. Пресловутая "галочка" держала меня на привязи до самого ухода Ильина на пенсию, пока служащая из Союза писателей, Наташа, посаженная на оформление документов в загранпоездки, не позвонила куда-то, а там странно так спросили: "Вы что же, галочку снимаете?"
Но это потом. А тогда первым и единственным человеком, который бросился мне на помощь, был Гринер. Хотя ему тоже это грозило неприятностями. Он ходил на прием к Шишкину, писал какие-то объяснительные, приезжал в Москву и даже попал к Ильину...
Но кого это уже интересовало? Я был клеймен, и дьявольская отметина в виде галочки решала мою судьбу.
Передо мной на столике групповая фотография, где мои слушатели расписались на память. Надо полагать, на благодарную память. Такие ангельские, одухотворенные лица, что, право, не хочется ни в ком предполагать доносчика. Но доносы, их копии, тоже здесь, они хранятся в одном пакете с фотографией... Пять доносов... В конце каждого стоит имя и адрес.
Сейчас я прикидываю: моим милым доносчикам было тогда лет по семнадцать. Прошли годы, и теперь их детишкам уже лет нисколько не меньше. Как-то они прожили свою жизнь, о чем говорят потомству, какие примеры приводят, поучая праведно жить?
Я так и не решился опубликовать фотографию вместе с доносами, хотя меня уговаривали в одном журнале.
Рука не поднялась... Такие удивительные, такие чистые глаза...
У Лермонтова, помните: "Воздух чист, как поцелуй ребенка".
Есть у него же, но менее известное: "Воздух чист, как молитва ребенка".
Если перефразировать: "Донос был чист, как молитва ребенка!"
В одном человеке из всех я уверен – Володе Набойщикове.
Стройный, светлоглазый, он у Лююна обычно вел концерты. Но главное дело Набойщикова – хирургия, он возглавлял детскую клинику и работал по совместительству в санитарной авиа-ции, а регион у него – целое государство. Однажды послали его на курсы усовершенствования врачей в Москву... Он истомился, выслушивая длинные лекции, а когда коснулось практики, взял в руки хирургический инструмент и стал оперировать почечных больных.
– Они тут по месяцу к каждой операции готовятся, а я практик, я работаю в полевых условиях, почти как на фронте... Такие операции чуть ли не каждый день делаю, – говорил он.
Как-то он захватил меня с собой, летел на Кару, в поселочек на Карском море, в Ледовитом океане, где обитают ненцы. "Одевайся потеплей, предупредил. – Все, что есть, надевай, а пимы я тебе свои привезу".
Вертолет с запасной емкостью на боку, ярко-желтой, – для горючки раскрутил обмерз-шие винты и, поднимая метель, рванулся в белое небо.
Этот рейс я хорошо запомнил. За бортом мороз, и в вертолете мороз, мы сидели на железных откидных сиденьях, на старых меховых куртках, приникнув к круглым иллюминаторам.
Справа, сверкая на солнце острыми гранями, тянулся горный хребет Заполярного Урала. Реки и речки угадывались по темно-синему следу, озерки зеленели от вылизанного, выскобленно-го ветром льда. Ближе к нам тундра, белая пустыня, те же барханы, в изломах и солнечных пятнах, лишь где-то одинокой кляксой мелькнет чум кочующих здесь ненцев да вдруг откроются темными вытянутыми бараками бывшие гулаговские строения...
Рассказывают, что в них до сих пор обитают те, кто не захотел после освобождения возвра-щаться в обычную жизнь.
– Чем же они живут? – спросил я Набойщикова.
– Промыслом, рыбкой... Ягодой, грибами... тут всего вдоволь.
– А хлеб? Соль? Сахар?
– Ну, разок-другой появятся в городе: что-то продают, что-то закупают... У них и камешки драгоценные, таких в музее не увидишь, – сказал он.
Из этого в общем-то случайного разговора вскоре зародится невнятный, долго мучивший меня замысел романа "Вор-городок".
Кара – поселочек, с полсотни деревянных домов, на окраинах – чумы. Садимся прямо в центре, на узкой площадке, и пока перегружают доставленный груз, горючку и продукты, идем в ближайший дом, где заболела женщина. В помещении грязно, на полу мусор, земля. Тяжкий запах кожи и тухлятины. Старая ненка, маленькая, смуглая, личико – как печеное яблоко, поднялась с меховой, пропахшей псиной лежанки, уставилась на нас.
– Это комиссия? – спросила хрипло.
– Нет. Это врачи, – сказала медсестра из поселка.
– С рентгеном?
– Без рентгена.
Женщина показала на грудь. Набойщиков осматривает, ощупывает, с удивлением обнару-живает, что сломаны два или три ребра.
– Муж побил? – спрашивает. – Где он сейчас?
– Лежит, – говорит женщина.
– Пьяный, что ли?
– Ага. Трезвый не бывает.
– Он что, дрался?
– Я не помню.
– Тоже пила?
– Ага.
– Бил ногами, – добавляет медсестра.
– Поедешь со мной? В больницу? – спрашивает Набойщиков, складывая в чемоданчик инструменты.
– Не поеду, – отвечает женщина.
– Будешь долго болеть... – предупреждает он. – Кто станет лечить?
– Никто. Встану.
– А если опять изобьет?
– Я его сама изобью.
– Но тебе пить нельзя... Запомни. – Ненка молчит. – Вот, оставлю тебе лекарства... Но лучше бы в больницу, – говорит он безнадежно. И поясняет, как перевязаться полотенцем, чтобы быстрей срослось.
Мы торопимся на улицу, там морозно и легко, и уже крутятся винты вертолета, поднимая столбом снег. Пока грузимся, летчик еще успевает выторговать у кого-то из аборигенов пару мешков мороженой рыбы. Платит, как водится, спиртом.
Наступают быстрые сумерки. Со мной в вертолете сидит молодой ненец Коля, у него поморожена правая рука. От него я узнаю, что он охотник, живет одиноко в избушке, заснул и поморозил.
– Но ты же в малице был? – спрашиваю его.
– Да.
– Как же поморозился?
– Не знаю.
Малица – меховая рубашка с зашитыми наглухо рукавами. Если ее не снимать, рук не поморозишь, ясно. Ненцы вообще редко обмораживаются. Этот, видать, крепко выпил и снял малицу...
– А семья есть?
– Нет. Я один.
– И не женат?
Вопрос глупый. И он простодушно отвечает:
– Где же ее найдешь на Ледовитом океане... Я месяцами один!
– А если что с рукой?
– Не знаю, – крутит головой. – Я ничего больше не умею делать. Умею попадать дробиной в глаз зверю.
На другой день мы сидим у Набойщикова в теплой квартире. Жена его тоже врач, хлопочет по хозяйству. Между делом ведут разговор. О том, что в клинику вчера поступила девочка, такая веселенькая, хорошенькая, а сегодня приходят...
– А этот... Ну, охотник? – спрашиваю не без опаски.
Так же просто Володя говорит:
– Ампутировали... Гангрена. По кисть, пока.
– Как же он жить-то будет?
– Так и будет. Если будет, – и предлагает выпить, чтобы уйти от неприятных разговоров.
С Гринером же было так. Я довольно часто наезжал в Воркуту, знал его детишек и все удивлялся, что они такие разные. В старшем ничего от папы и мамы, угрюмый малый, с узким лбом из-под челки, с короткой шеей и длинными сильными руками, похожий даже походкой на гориллу. Мне не удалось с ним ни разу поговорить.
Из-за него-то и начались у Гринера неприятности.
Однажды приехал он в Москву в особенно скверном настроении, я таким его прежде не видел. Мы выпили, и он в порыве откровения поведал мне историю своей семьи.
Работали они тогда с Эммой в геологической партии на Севере, жили в избушке, и однажды им подбросили грудного ребенка. Эмма выдала ребенка за своего. Лет через пять у них родился мальчик, курчавый ангелок, добрый и тихий, я его, кстати, знал.
Но все делалось в семье так, чтобы первому было лучше... Это и понятно. Родительские комплексы. Но старший подрос, и началось...
В школе, в старших классах, стащил телевизор, пропил, Гринер едва вытащил его из мили-ции. Все друг друга знают, помогли. Потом по пьянке подрался, избил кого-то...
Попытался Гринер через военкома, тоже знакомого, спихнуть парня в армию, а тут новое преступление...
Эмма слегла с сердцем, Гринер вымотал все нервы: в городе, где его уважают, такие вдруг дела. Встал вопрос об отъезде...
Это было как бегство, они даже квартиру не реализовали.
Жили (доживали, наверное, будет точней) под Киевом, в домике отца, не очень ухоженном, две комнатушки и веранда. После его смерти дом перестроили, утеплили и даже пригласили меня в гости. С Люсей, Борисом и Садовниковым, когда ездили по Украине, заезжали к ним и были тепло приняты. Дом Гринеров по-прежнему хлебосольный.
Эмма прибаливала – она так и не смогла оправиться после Воркуты, – а Валентин хоро-хорился и показывал какую-то шубу, которую сам сшил, пройдя учебу у здешнего скорняка.
– Овладеваю новым ремеслом, – пошутил бойко. – Надо, понимаешь, зарабатывать... На пенсию не вытянуть, да еще после северных замашек.
– А дети?
Специально спросил так расплывчато. Захочет – скажет, а не захочет... И он тут же загово-рил про младшенького, Женю, который окончил в Архангельске медицинский институт, пошел по маминой дорожке, женился, работает хирургом в больнице...
А однажды, году так в девяностом, раздался у меня дома звонок: Гринеры в Москве, все сразу, и на следующий день уезжают в Израиль.
Нам так и не удалось тогда встретиться.
Осталась коротенькая записка.
Недавно, разбирая рукописи, я на нее наткнулся. Размашистый почерк, всего несколько слов: "...Завтра утром я покину нашу великую державу и отбываю в полную неизвестность. Без денег, без здоровья, а уж о прочих муках говорить не приходится. Очень жаль, что не пришлось нам встретиться в Москве. Буду жить надеждой на свидание в другой стране, если на то будет Божья воля. Обнимаю. Всегда преданно твой Вал. Гринер. 9.11.90 г.".
А потом пришло письмо из какого-то маленького городка в Израиле, где все они поселились. Женя и его жена работают, а сам Гринер с Эммой как бы предоставлены себе. Полная пустота и холодное одиночество.. В тундре было, писал он, не так пустынно...
Нелегкое было письмо. Я сразу не смог на него ответить.
Потом, как бывает, затерял конверт с адресом. А другого письма не последовало.
Где-то на стенке, в старой квартире, рядом с автографом Яна Вассермана были начертаны, в какой-то приезд, и стихи Гринера. Обои сменились, да и квартира с тех пор менялась не раз, а стихи остались в памяти.
Среди родни святой затертых божьих ликов
Живет Приставкин мой большой, но не великий...
А если, вознесясь на небеси земные,
Он крикнет: "Дай мне власть!" Не дай ему, Мария!
Пусть среди нас живет, покуда мир не вымер,
Не то его убьет не Каин... Валя Гринер!
А я вдруг вспомнил, как Валя однажды исчез и дня через два появился с пимами из оленьего меха. Такие пимы делались на заказ и в самом городе, но Вале захотелось подарить нечто необык-новенное. Он исколесил сотню километров по тундре, чтобы найти аргиш, кочующее стадо, а в нем белого оленя и из его камусов (срез с ноги) изготовили маленькому тогда моему сыну Ванюшке и его маме две пары белых-пребелых сапожек, разукрашенных по голенищу цветными лоскутками кожи. Это было произведение искусства.
– И не жалко? – спросил я Валентина. – Оленя? Да еще белого?
Он засмеялся, открыто, как ребенок.
– Его в тот день уже отловили на заготовку.
– Врешь небось?
– Может, и вру, – согласился он. – Но... сделали-то красиво?
– Красиво.
– И форсите на здоровье. Ни у кого в Москве таких вторых не будет.
Это правда. Ни у кого таких сапожек не было.
Но для московской сырой зимы они оказались малопригодны и провалялись на антресолях зиму или две... Пока их не сожрала моль.
Я плеснул "Плиски" в золотой колпачок.
– Гри-не-ры-и!.. – заклинал. – Ну не исчезайте же, черт возьми!
Из России, ладно. Но будьте хоть где-то, в этом не лучшем из миров...
В Ялте, на семинаре народов Севера, собрались якуты, селькупы, ненцы... Распахивали в изумлении косые щелочки глаз на цветущую глицинию, на зеленые листья лавра, на море, посверкивающее за верхушками кипарисов, и погружались... в питие.
Семинаристка Дуся, коротенькая, как подросток, ножки кривые, а грива черных волос до колен... Пишет песни, сказки и душевно рассказывает про бабушку...
– Как исполнилось мне двенадцать лет, – говорит, – вошла в чум бабушка с трубкой во рту и поздравила... Всего тебе, внучка, хорошего, говорит, учись, расти, а подарок-то я тебе возле чума поставила... Выскакиваю, у выхода вижу: бабушка у меня доб-рень-кая... Целый ящик водки подарила! А потом подросла, стихи писала. Нам объявили, что поэт из Москвы прилетит, расска-жет, как писать стихи надо. А он в самолете-то принял, а в Иркутске его уже в другой самолет переносили. К нам когда прилетел, положили в гостинице, укрыли потеплей, мы на цыпочках ходили, чтобы не потревожить... А как стал уезжать, снова в самолет снесли, в Иркутске опять пересадили, а к Москве, говорят, он уже сам мог идти. О-очень хороший поэт был...