Текст книги "Запомни его лицо"
Автор книги: Анатолий Алексин
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
– Плохо с вашей учительницей, – коротко и загадочно, как о военной тайне, сообщила она. И исчезла.
Мы бросились к двери… Табуном, в котором каждый своей стремительностью подгоняет другого, мы мчались вниз. Десятиклассница с повязкой, отвечая за все происходящее, тоже помчалась, стараясь по дороге нас образумить:
– Куда вы? Постойте… Только напугаете ее!
Таинственность дежурной подстегивала весь наш табун. Но возле комнаты школьного врача мы разом остановились.
– Мужчинам неудобно! – сказала десятиклассница. И скрылась за дверью.
Вышла она вместе со школьным врачом – Ангелиной Афанасьевной, сухопарой, негнущейся, как восклицательный знак, женщиной в пенсне на старинной цепочке.
– Я уважаю ваше волнение, – сказала Ангелина Афанасьевна. Так она изъяснялась. – Но прошу вас покорнейше вернуться обратно. У Нины Филипповны очень опасные симптомы… Вы можете причинить вред.
– Я предупреждала! – бойко засвидетельствовала дежурная.
И мои одноклассники послушно побрели за нею вдоль коридора.
А я сделал несколько шагов… и вернулся.
– Скажите, пожалуйста, что случилось? Я никому… Но мне важно знать! Необходимо…
Характер Ангелины Афанасьевны обладал определенностью восклицательного знака. Но тут ее взор рассеянно блуждал по мне: она думала лишь о том, что происходило за дверью.
– Необходимо? – машинально переспросила она.
– Очень…
– А почему?
Я не ответил. Но она сбросила пенсне, которое заболталось на старинной цепочке, сосредоточила взгляд – и поверила, что для меня это важно. Посмотрела вслед моим удалявшимся одноклассникам. И грустно произнесла:
– Схватки у нее, милейший. Весьма преждевременные и опасные схватки. На почве душевного потрясения.
– Какого?
– Мужа на фронте убили.
– Не может быть!
– Сейчас все может быть.
– Где… его?
– Под Москвой. Нас защищал, дружок. Да-с… Нас с тобой.
– Николая Ивановича убили?..
– Я не знаю его имени-отчества… Директор побежал за автомобилем. С ней медсестра. – Она кивнула на свой кабинет. – А куда везти… не вполне представляю себе. Хочется наилучшим образом… Но дозвониться не можем. Война!
– Наилучшим образом?
– Разумеется. Это наш долг.
– Я знаю, куда везти. Будет именно наилучшим!..
– Похвально, что ты хочешь помочь, но…
– Я позвоню по телефону. Из учительской… Бывшему главному врачу родильного дома.
– Нам надобен не бывший и не будущий. А тот, который поможет немедленно.
– Александра Евгеньевна и поможет! Она теперь консультант. В родильном доме ее все слушаются. Я знаю… Я сам там родился!
Она вернула пенсне на нос.
– Звони, дружок. Только без промедления! Промедление, знаешь…
«Неужели смерти подобно? – подумал я. – Не будет этого! Я спасу Нину Филипповну. И того… матерью которого она готовится быть!»
Я был уверен, что Александра Евгеньевна окажется дома. И она в самом деле будто ждала моего звонка.
– Еду, – сказала Александра Евгеньевна. – Везите свою учительницу.
Я записал адрес.
– Помогите ей… Я очень прошу!
– Везите… Но как драгоценную вазу! Никаких сотрясений. И потрясений…
– У нее мужа убили.
– Я еду.
…Вечером я подскакивал к каждому телефонному звонку.
– Она хотела, чтоб ты был «невольником чести»? – спросила мама. – На этот раз ты им был. Может быть, она назовет сына Сашей? В твою честь! Хотя это случится еще не скоро.
– Она назовет его Николаем, – возразил я.
– Да… ты прав. Ее ребенок еще не родился, но наполовину… он уже сирота.
Мама начала печатать свои увесистые шаги. Они становились еще увесистей, когда на душе у ней было неспокойно.
Александра Евгеньевна позвонила в девять вечера.
– Мы, поверьте, старались, – произнесла она таким голосом, каким диктор по радио сообщал: «После тяжелых боев наши войска оставили город…»
– И что? – спросил я.
– Она потеряла не только мужа, но и ребенка. Ее теперь нельзя оставлять одну.
До утра я думал о Нине Филипповне, о ее ребенке… убитом войной. Но больше всего о ее муже. Почему его красота меня раздражала? А его стройность казалась нестройной? Почему я злорадствовал, когда он называл себя учеником? Ставить достоинства в вину человеку… не подло ли это? Я завидовал ему?.. А зависть – это, как считает Александра Евгеньевна, самый отвратительный грех. И мама говорит, что именно она, зависть, источник почти всех людских пороков. Как же я?.. А он отдал за меня свою жизнь. И жизнь своего ребенка.
Я представить себе не мог, что увижу Нину Филипповну у нас в комнате. Но Александра Евгеньевна привела ее, заранее договорившись с мамой. А я об этом не знал, и мои носки с заштопанными мамой пятками предательски валялись на тахте. И рубашка, как пишут, «несвежая», которую мама собралась выстирать, столь же предательски висела на стуле.
Но я обратил на это внимание позже, потому что вначале остолбенело уставился на Нину Филипповну. А она отводила взгляд в сторону тахты с заштопанными носками и стула с несвежей рубашкой. Только позже я понял, что она вообще ничего не видела… За весь вечер она произнесла лишь одно слово. Мама спросила ее, можно ли закурить, и она ответила: «Конечно».
Окно было спрятано постельным покрывалом, перекрашенным в черный цвет. Мама тоже скрылась за покрывалом. И, как я понял, стала дымить в форточку: даже в грозное время мы не должны были вдыхать то, что вдыхала она.
Нина Филипповна не похудела, розово-бархатный цвет ее щек лишь немного поблек. Но она уже не прислушивалась к себе… Там, внутри, ничего не было. Мне казалось, что вообще ничего… Мама, вернувшись из-за покрывала, начала с особой весомостью передвигаться по комнате, утрамбовывать ненатертый, потускневший паркет, стремясь заглушить то, о чем все мы думали. Но я никак не мог избавиться от мысли, которую война пока не успела сделать для меня привычной: погибали не только молодые, но и еще не родившиеся. Я перестал быть ребенком, а сын Нины Филипповны вообще не сумел им стать (я почему-то не сомневался, что это был сын).
– Приходите к нам, – сказала мама. – Саша вас любит!
Я не вздрогнул от ее фразы. Почему?.. Наверное, я относился к Нине Филипповне уже иначе, чем прежде. Говорят, любить – это значит жалеть. Я очень жалел Нину Филипповну и ее погибшего мужа. И ее сына… Они навсегда стали существовать для меня только вместе. Я жалел их… Жалость была гораздо острее того чувства, которое я испытывал прежде на уроках литературы. Но это было нечто другое!
– Пусть все, что случилось… объединит нас. Сделает неразлучными! – произнесла Александра Евгеньевна. И, устыдившись красивости этих слов, виновато закашлялась.
Быть людям неразлучными или не быть – это решают не сами люди. Или не только они… А в годы войны решают что-либо вообще очень немногие. Остальные подчиняются: приказам, командам и обстоятельствам.
Через месяц Александра Евгеньевна еще раз явилась к нам без всякого предупреждения. Явилась одна, хотя в последнее время не покидала по вечерам Нину Филипповну. Они так и ходили вдвоем, иногда даже держась за руки. Но Александра Евгеньевна, как поводырь, шла чуть-чуть впереди.
Мама, примостившись между окном и перекрашенным покрывалом, дымила в форточку. Видны были лишь синяя юбка и ноги в туфлях на толстом, неженственном каблуке. Казалось, она спряталась за черной материей, чтобы, неожиданно возникнув оттуда, как из-за занавеса, поразить меня каким-нибудь сюрпризом или фокусом.
Мама не догадывалась, что у нас гостья: дверь Александра Евгеньевна отворяла почти бесшумно. Она сделала знак, чтобы я не отрывал маму от ее занятия, что она пришла ненадолго. Но все же не хотела отрывать маму от того, что обычно вызывало ее протест. Размышляя о медицинских проблемах, она прежде ненароком сообщала маме, что считает курение «самой вредной и бессмысленной из привычек» и что страшные болезни века, в частности злокачественные опухоли, настигают курильщиков куда чаще, чем тех, кто не курит. Но мама продолжала дымить в форточку… Как многие врачи, она не следовала тем предписаниям и советам, которые с утра до вечера убежденно внушала своим пациентам.
«Махнуть рукой на себя – значит махнуть и на него!» Эту воспитательную фразу Александра Евгеньевна приберегала как решающую. И мама тогда не просто гасила папиросу, а ожесточенно расправлялась с ней, ввинчивая ее в пепельницу, кроша табак и разрывая папиросную гильзу. А через полчаса вновь вытаскивала из кармана синего пиджака помятую пачку. Я знал, что в дни испытаний достоинства прогрессируют, но и обнажаются слабости… Война усугубила единственный мамин недостаток: она стала курить с каким-то болезненным упоением.
Александра Евгеньевна приподнялась с тахты и снова присела.
Мама же, я догадался, пользуясь светомаскировкой, под защитой бывшего покрывала затянулась второй папиросой.
Александра Евгеньевна опять молча, еле заметным знаком попросила не мешать ей. Она намеренно оттягивала какой-то тревожный разговор, какое-то объяснение. Это мне стало ясно, когда ее сжавшееся, невесомое тело третий или четвертый раз вспорхнуло с тахты, чтобы сразу вернуться назад.
Наконец мама появилась, как из-за театрального занавеса.
Война уже отучила нас радостно или горестно вскрикивать по поводу мелочей. Но важность важного и ценность ценного возросли. Общение с близкими стало дороже, потому что было под угрозой, могло оборваться. Мама заторможенно, будто преодолевая сопротивление воздуха, воздела руки к желтому круглому плафону, заменявшему абажур. В торжественные мгновения она воздевала к нему руки, как жрица к солнцу. Жесты мамины были неторопливы, даже громоздки. Это подчеркивало значительность событий, на которые она реагировала. А явления второстепенные мама жестикуляцией не удостаивала.
– Александра Евгеньевна?!
Гостья вспорхнула с тахты. И я заметил, что растерянность пригасила то мудрое сияние, которое обычно источали ее глаза.
Мама, как и я, не знала, в чем дело, но сразу же накрыла мою голову руками и притянула к себе.
– Не обижайтесь, милые мои, – начала Александра Евгеньевна. – Я сказала, что мы не должны разлучаться… И это истина. Но разве война считается с истинами? Вчера ко мне на работу позвонил сын… И сказал, что его научно-исследовательский институт эвакуируется в Сибирь. Он попросил меня поехать с его семьей. С внуками… С двумя внуками! Вернее, с внуком и внучкой. С Васей и Милочкой. Им дали имена бабушки и дедушки.
– По линии жены вашего сына, – холодно уточнила мама.
– Это объяснимо… понятно: того дедушки недавно не стало.
– И ваш муж тоже скончался, – одними губами напомнила мама.
– Но это было очень давно, – с несвойственной ей нелогичностью возразила Александра Евгеньевна.
– Могли бы почтить его память, – угрюмо поддержал я маму, относясь к Васе и Милочке с заочной враждебностью: из-за них мы могли разлучиться.
– Вспомнил о вас? – нервно осведомилась мама.
– Оказывается, он и не забывал! Были, поверьте, обстоятельства… о которых он обещал рассказать. Но не это главное.
– А что? – с нараставшей тревогой, будто голос ее поднимался по трудным ступеням, спросила мама.
– Он сказал, что не может оставить меня одну. В таком возрасте…
– А до сей поры почему оставлял? На целые годы!
– Существовали неизвестные нам обстоятельства… Поверь, Маша! К тому же я не была в опасности. То есть моя жизнь… А теперь он зовет меня. И я пришла посоветоваться.
– Вы уже все решили, – совсем глухо, точно голос ее по тем же ступеням спустился вниз, произнесла мама. – Акушер, как и минер, принимает лишь окончательные решения. Вы так всегда говорили.
– Но сейчас я не в родильном доме. И хочу посоветоваться.
Серьезные решения мама на глазах у собеседников не вынашивала. Ее раздумья предпочитали уединение. Но иногда она напряженно стискивала пальцы, будто важная идея была поймана и мама боялась ее упустить. («Незаписанная мысль подобна птице, перед которой распахнули окно», – вспоминал я в таких случаях слова Нины Филипповны.) Мама упирала кулаки, которые не выпускали пойманную мысль, в стол и склонялась над ним, как над кафедрой или трибуной, словно собираясь произнести речь. А произносила всего несколько фраз. Но таких, которые подводили итог спору или беседе.
– Понять, как трудно расстаться, можно лишь… когда надо расстаться. Ваш сын это понял. Значит, мы ошибались в нем. У вас один сын… как и у меня… Если бы он позвал, я бы поехала с ним. Куда угодно!
Мама прижала мою голову к себе так плотно, что сомнений не оставалось: разъединить нас нельзя.
– Значит, вам кажется…
– Надо ехать.
– Нина Филипповна поедет со мной. Одну я ее не оставлю… Ее роды были последними родами, которые я приняла. Хотя их надо было остановить, задержать. Но я не сумела… Она поедет со мной. Будет там преподавать в школе.
– Уйдет от нас? – печально произнес я.
– Не уйдет, а уедет, – поправила меня мама.
– Ты, Маша, я чувствую… не осуждаешь?..
– Наоборот, одобряю!
– А как же вы будете… без меня?
– Я бы выбрала сына.
Александре Евгеньевне стало легче. И все-таки ее характер продолжал быть непохожим на себя самого. Она не переставала оправдываться:
– И жена сына была очень мила со мной… вчера. По телефону…
– Надо ехать! – подвела итог мама. И еще раз скрылась за перекрашенным покрывалом.
Но чирканья спички я не услышал и дымного запаха не уловил. Вернувшись, будто из-за театрального занавеса, мама закурила при нас. Папироса дрожала у нее между пальцами:
– А когда надо ехать?
– Эшелон отправляется завтра утром. Совсем рано… Чемодан за дверью. И сумка… Мы договорились, что Нина Филипповна подъедет завтра на рассвете, а я переберусь к сыну сегодня вечером.
– Мы вам поможем! – от волнения слишком бодро и деловито предложила мама. И, кроша табак, ввинтила папиросу в пепельницу.
Сын Александры Евгеньевны жил на шестом этаже. А лифт не работал.
Мама преодолевала лестницу с нарочитой усталостью, отдыхая на каждой площадке: она не торопилась расставаться с Александрой Евгеньевной. Хотя каждую остановку использовала для того, чтобы чем-то ее порадовать.
– Не было бы счастья, да несчастье помогло, – сказала она на втором или третьем этаже, – Конечно, эвакуацию счастьем не назовешь. Но возвращение к блудному сыну… который, как выяснилось, и не был блудным… Он был, я думаю, закрученным суетой. А война многое раскручивает, обнажает. Вот и удалось разглядеть…
Отдыхая на другом этаже, она добавила:
– В дни испытаний к нам иногда протягивается та рука, от которой мы помощи вовсе не ожидали. А та, от которой ожидали, бывает, прячется за спиной или в кармане.
Александра Евгеньевна покидала нас с тяжелым чувством, но с легким багажом. Ее чемодан и сумка были у меня в руках.
Покидать нас ей было стыдно, мучительно, но воссоединиться с вновь обретенным сыном так хотелось, что путь на шестой этаж казался ей вознесением к новой жизни.
«Тяжесть и легкость, радость и грусть… Они не размыкают рук для того, чтобы человек не был ни безнадежно несчастным, ни безнадежно счастливым» – так ныне, через десятилетия после того осеннего вечера сорок первого года, размышляю я. Точней, восстанавливаю в памяти давнее, но нестареющее убеждение Александры Евгеньевны, высказанное ею еще в мирное время.
Звонок не работал… Но на первый же легкий стук Александры Евгеньевны откликнулась молодая женщина – очень доверчивая, потому что она даже не спросила из-за двери: «Кто там?» Я понял, что это жена сына Александры Евгеньевны, и сразу успокоился: выражение лица у женщины было такое, будто она работала в «Скорой помощи» и прежде всего хотела узнать, что с вами случилось и в чем вы нуждаетесь. Мама тоже расслабилась: женщине с таким лицом она могла доверить Александру Евгеньевну.
– Заходите… Заходите, пожалуйста!
Женщина даже попыталась схватиться за ручку чемодана. Но этого я не позволил!
Она провела нас в комнату, похожую на все комнаты той поры. Их вид определяли не шкафы и комоды, которые были, конечно, разными, а приметы опасности и тревоги. Окно было, как и у нас, занавешено, но только шерстяным пледом.
На стене я увидел фотографию молодого мужчины, добрая задумчивость которого напомнила мне проницательное сияние Александры Евгеньевны. «Похож!» – молча, но с удовлетворением констатировала мама, переводя взгляд с портрета на Александру Евгеньевну.
– Это мой муж, – сообщила женщина. – Он сейчас где-то под Ленинградом.
– А где Валерий? – схватившись за спинку стула, спросила Александра Евгеньевна.
– Тут вот что вышло, – стала объяснять женщина. – В связи с чрезвычайной обстановкой… Ну, вы понимаете? Эшелон отправили на целые сутки раньше. Валерий Аркадьевич и его супруга очень торопились.
Она назвала жену «супругой», и я понял, что отношения между ней и «супругой» были неважные.
– А почему он… не позвонил? – ошеломленно присев на стул и схватившись за его сиденье, спросила Александра Евгеньевна. – На работу… можно было бы сообщить. Я как раз была там вчера весь день… Увольнялась.
– Они торопились, – потупившись, объяснила женщина. Но вдруг, вскинув голову, изменила тон. – Они же хотели, чтоб вы там нянчили внуков. А потом другая бабушка согласилась… Мать супруги Валерия Аркадьевича. Она помоложе, простите меня. Они вот и выбрали…
– А письмо он какое-нибудь оставил? Или адрес?
– Торопились они, – повторила женщина.
Мама торжественно и весомо, с видом жрицы, воздела руки к незамысловатой люстре, у которой из трех лампочек светила лишь одна.
– Все прекрасно, Александра Евгеньевна! Мы остаемся вместе… Как вы и хотели! А сын вам напишет.
– Он не знает моего адреса. После смерти мужа я переехала…
– И он ни разу не был у вас? – спросила женщина, понимавшая, что «Скорая помощь» – это не только успокоительное средство, но, если нужно, и скальпель, и ампутация.
– Все прекрасно! – не дав Александре Евгеньевне ответить, продолжала мама. – Мы не разлучаемся! Как вы и хотели. Наш дом продолжает быть вашим домом. Все прекрасно! Не плачьте, Александра Евгеньевна… Все хорошо…
Война все упрямей убеждала меня: расставаться людям или не расставаться – это, увы, слишком часто решают не сами люди.
Через год, после девятого класса, я и мои приятели поняли, что должны разлучиться с родными и с домом, то есть уйти на войну. Поскольку я считался поэтом, мне поручили сочинить письмо в военкомат от имени мужской половины девятого класса «В». Я сочинил – и все расписались.
Единственное, чего я не представлял себе и чего представить было вообще невозможно, это как мама расстанется со мной.
Я тайно показал письмо Александре Евгеньевне. Ее проницательно мудрые глаза выразили крайнее осуждение:
– Не подсказывайте стране, как ей обращаться со своими детьми. И когда рисковать ими.
– Но через год меня все равно призовут.
– На этот случай мама, как мне известно, все детально продумала.
– Что продумала?
– Она пойдет служить военным врачом туда, где будешь служить ты.
– Разве это возможно?
– Я ей посодействую, раз уж посодействовала твоему появлению на свет.
– А как вы это сделаете?
– Генералы, Сашенька, тоже начинают свой путь с родильного дома.
Александра Евгеньевна вернула мне письмо, осуждающе приподняв и опустив при этом свои плечики.
– Но как же я не пойду в военкомат, если все остальные пойдут? Сочинил письмо и вдруг…
– Ну, идите.
Военком нас не принял. Мы обратились в коридоре к взъерошенному лейтенанту лет двадцати пяти, слегка прихрамывавшему, будто по вине неудобного, тесного ботинка.
Он скользнул глазами по моему сочинению. И почти на бегу проговорил:
– Знаем, знаем… Военком сказал, чтоб еще годик-два потерпели.
– Но через год война кончится! – разочарованно произнес кто-то за моей спиной.
Лейтенант уже был в другом конце коридора. Его не восхитило наше стремление отправиться на передовую (именно этого мы требовали в письме): он привык к подобным просьбам и требованиям, которые атаковали военкомат.
«Знаем, знаем…» – проговорил он.
«Откуда стало известно, что мы явимся с этим письмом?» – недоумевал я по дороге домой. Мои одноклассники на его слова не обратили внимания. Или решили, что «знаем, знаем» относилось ко всем добровольцам, от которых отбивался прихрамывавший лейтенант. Но я-то, подходя к дому, понял: нас опередила Александра Евгеньевна.
Конфликт между личным счастьем и долгом кто-то из мудрецов объявил самым неразрешимым. На эту мысль могли ссылаться и наши враги, многие из которых спутали понятие долга с огнеопасной привычкой бездумно выполнять любые приказы – даже страшные, даже чудовищные.
Но противоречие между счастьем и долгом война обнажила до предела, сделала очевидным для всех. И для Александры Евгеньевны тоже. Поэтому вскоре она, так боявшаяся разлуки, сама эту разлуку нам предложила.
Все, сотрясавшее нашу семью, как и сирена воздушной тревоги, врывалось в дом, когда окно было уже напрочь скрыто от глаз перекрашенным покрывалом.
Александра Евгеньевна пришла вместе с Ниной Филипповной, держа ее за руку, как поводырь. Это вновь была неожиданность, и мама, как жрица к солнцу, воздела руки к желтому плафону, заменявшему абажур.
– Мы ненадолго, – с порога предупредила Александра Евгеньевна. – Дело вот в чем… С Урала на сутки прилетел Ивашов. Он сейчас руководитель гигантской стройки. Первостепенного значения! – Она гордилась должностью Ивашова. – Хочет завтра видеть тебя, Маша.
– Что… что?!
– Именно тебя. Вместе с Сашей.
– Зачем?
– Надумал заняться поликлиникой для строителей. Нужен новый главный врач… Я порекомендовала тебя.
– Меня?!
– А кого же я еще могла порекомендовать?
– Себя!
– Он предлагал мне… Я не стала отказываться, но объяснила, что пригласить тебя гораздо целесообразнее. И он согласился. А мы с Ниной останемся здесь. И будем вас ждать.
Она говорила торопливо, чтобы не дать маме опомниться, возразить.
– Ты же хотел на передовую? – обратилась ко мне Александра Евгеньевна. – Считай, что твоя просьба удовлетворена. Ивашов на этой передовой поседел. Совсем поседел! Вот и получается… С одной стороны, фронтовые задания, от которых можно и поседеть, а с другой, отдохнете от бомбежек и затемнений.
Деловитостью и телеграфной чеканностью тона Александра Евгеньевна давала понять, что предложение ее дискуссии не подлежит.
Она присела на диван и сжалась так, что мне показалось: еще чуть-чуть – и она вовсе исчезнет.
– Ивашову сейчас отказать нельзя: он тоже круглый сирота.
Она обняла Нину Филипповну.
– То есть… как? – спросила мама.
– У него дочь погибла. Там, на стройке. Ляля… Красавица! В десятом классе училась. – Александра Евгеньевна достала свой ветхий блокнот, склеенный возле корешка. Нашла страницу, где была черная рамка. И внутри нее под именем жены Ивашова с траурной замедленностью сумела вписать: «Ляля-маленькая». – Жену его тоже Лялей звали, – пояснила она. И продолжала: – Цех на морозе строили. Раствор раньше времени застывал, не схватывал кирпичи… Не цементировал стену, как полагается! И она обвалилась.
– А Ляля почему там оказалась? – испуганно прошептала мама. Она вспомнила, что и я десятиклассник.
– Школьники строителям помогали. Задание выполняли какое-то сверхсрочное… Ивашов поседел. Ему еще трудней, чем другим круглым сиротам: виду показывать не имеет права. Должен оставаться источником оптимизма… похоронив дочь.
Ивашов принял нас в кабинете, дорога к которому трижды преграждалась проверкой документов и пропусков.
Когда мы четверо вошли и увидели его, мама поспешно окунула руки в карманы синего пиджака. Она часто крошила табак – и пальцы правой руки пожелтели. Но Ивашов об этом не догадался: мама спрятала руки как бы по привычке и с грациозностью, мне еще незнакомой.
Он легко наклонился и поцеловал Александру Евгеньевну. Потом столь же легко распрямился, поправил ладную гимнастерку и пояс. Таким я и представлял себе людей, которых именовали командирами производства. Без воинских знаков различий на петлицах Ивашов все равно выглядел командиром. На вид ему было лет сорок пять. Хотя голова была снежно-белая.
Он, мне казалось, сошел со сцены или киноэкрана (очень уж правильными были черты лица и статной фигура!). Но ничего дежурно-плакатного не наблюдалось, хотя бы потому, что лицо было обескровленным, бледным.
По-домашнему свойским кивком головы он объяснил, что многое знает о нас со слов Александры Евгеньевны. А затем, не таясь, дав понять, что время у него на жестком счету, сразу же приступил к делу:
– Меня вот что волнует: люди не желают лечиться. Стыдятся, что ли… Дескать, отложим до лучших времен! Но чтобы лучшие времена наступили, их надо завоевать.
А для этого необходимо здоровье! Слабыми руками с сильным врагом не справишься. Поликлиника же на стройке пустует… Не потому, что все такие здоровые, а потому, что самоотверженные! Но самоотверженность требует крепкого организма. Вы согласны, Мария Георгиевна?
Он уже знал, как зовут маму, как зовут меня и Нину Филипповну: на знакомство у него времени не было.
– Прошу вас, – сказал он маме, – вместе со мной заставить людей сберегать здоровье, укреплять силы. Согласны?
– Согласна, – ответила мама. Потому что ничего другого ему ответить было нельзя.
Отвечая, мама высоко вскинула ресницы, и я впервые увидел в глазах ее прилив цвета морской синевы. «При чем тут синий чулок? – мысленно, но протестующе воскликнул я. – И при чем тут синий пиджак? У нее глаза синие…» Ивашов, по-моему, тоже обратил на это внимание. И нарочно заговорил о другой женщине:
– Есть у нас одна скромница, замечательный инженер… Так она вслух, на планерке, опровергла лозунг «В тылу как на фронте!». Сочла его не соответствующим действительности: «Спим все же в постелях. И в атаки поднимаемся более безопасные – не навстречу автоматным очередям». Так и сказала. Я с ней согласен! Но, однако, должен предупредить: утренних, дневных и вечерних смен у нас нет. Все это перемешалось: работают по двенадцать, по четырнадцать часов, а случается, круглыми сутками! Когда кто сможет обратиться за медицинской помощью – предугадать нельзя. Поэтому и поликлиника будет работать безостановочно! Дежурства установите… Но чтобы двери для помощи были, так сказать, широко распахнуты. Не заперты ни на минуту! Вы к этому готовы, Мария Георгиевна?
– Я готова.
Мама отвечала на его вопросы сразу же, не задумываясь, утратив свою обычную размеренность, неторопливость. Это Ивашова устраивало. Поняв, что с мамой все ясно, он повернулся ко мне:
– Ты, Саша, окончишь десятый класс. А там уж посмотрим. Вот таким образом! Моя дочь тоже в десятом классе училась… – Он горестно всклокочил белые крупноволнистые волосы. – Она была чем-то похожа на вас, Нина Филипповна… Вот таким образом…
– А Саша, Иван Прокофьевич, сочиняет стихи, – чтобы переменить тему, объявила Александра Евгеньевна. – Он даже печатается.
– Напечатался один раз, – уточнила мама.
Мне тоже показалось, что Ивашову можно сообщать лишь точные сведения.
– О чем же ты пишешь?
– О войне, – сказал я, имея в виду поэму, посвященную дворнику.
Не мог же я сказать, что пишу про любовь!
– Почитай, – предложил Ивашов. – Хотя бы четыре строчки!
Но я от смущения ни одной строчки не вспомнил. Он сразу вошел в мое положение.
– Ну, ладно. Как-нибудь потом! Я тоже в юности сочинял. – Он улыбнулся. Зубы его были в таком тесном и ровном строю, что для них, как я позже узнал от Александры Евгеньевны, Ляля до войны придумала название: «Враг не пройдет!»
– Запомни его лицо… – шепнула мама, когда мы вышли на улицу.
– Какое достоинство в нем самое главное? – неожиданно и тоже почти шепотом спросила Нина Филипповна.
– Великодушие, – ответила Александра Евгеньевна. – Он бы мог меня ненавидеть: его жена умерла в моем родильном доме. Моем! Хотя меня в тот момент и не было, но все равно… Он имел право ассоциировать меня с одним из двух своих главных несчастий. И винить в нем! А он?.. Некоторые путают доброту со слабостью. Ивашов же в любых условиях добр и смел. Война, а он хочет, чтоб люди лечились. Я, Нина, привела тебя для того, чтобы ты увидела: человек перенес такие беды, но живет. И действует! Понимаешь?
Нина Филипповна ничего не ответила.
– Теперь погибла и дочь, во время родов которой… погибла жена. Мог бы ожесточиться.
Мы шли по улицам, а над головой, приготовясь защищать нас, висели аэростаты. Беды, которые обрушились на Ивашова, были столь тяжкими, что даже при мысли о них мы все четверо сгорбились.
Нарушая молчание, мама спросила:
– А почему все-таки вы, Александра Евгеньевна, отказались поехать?
– Стара уже менять обстановку.
– Боитесь, сын не найдет? – склонившись к ее уху, прошептала мама. Но я услышал. – Это могу понять. Вдруг опомнится?
– И Нину одну не могу оставить, – не опровергнув маминого предположения, добавила Александра Евгеньевна.
– Она бы с вами поехала.
Нина Филипповна отрицательно покачала головой:
– Колину могилу хочу найти.
При поликлинике был одноэтажный флигель, где размещались процедурные кабинеты. На двери последней комнаты висела табличка «Массаж». Но так как никто в ту пору не массажировался, Ивашов приказал отдать комнату нам с мамой. Мы решили, что мама будет спать на узкой медицинской кушетке, где раньше располагались больные, а я на полу, потому что ничего, кроме стула и стола, в комнате не умещалось. Окошко было задернуто со стороны улицы сплошной пушистой занавеской. Точней, она была приклеена морозом к стеклу. Занавеска была сероватого цвета, как и снег, перекрашенный подобно нашему бывшему покрывалу. Но только не человеческими руками, а ТЭЦ, ни секунды не отдыхавшей, извергавшей, подобно просыпающемуся кратеру, необъятные тучи гари. Морозная занавеска в нескольких местах как бы протерлась, истончилась, и я сквозь эти просветы увидел строителей, возвращавшихся с разных объектов. Они брели в одинаковых ватниках, валенках и ушанках, не разговаривая друг с другом: наверно, не было сил общаться.
Внезапно к поликлинике подкатила «эмка», напоминавшая прямыми линиями стародавнюю карету, но только без лошадей.
– Ивашов! – крикнул я маме, распаковывавшей багаж.
– У нас все раскидано… Неубрано!
Она стала панически забрасывать вещи обратно в чемоданы, в корзину. И когда раздался короткий, но мягкий, учитывавший свою неожиданность стук, мы оба уже сидели на кушетке, а багаж был под ней.
– Ну, как новоселье? – спросил Ивашов. – Тут, я вижу, как в конспекте: ничего лишнего. Но конспект, увы, еще не произведение!
Мама вскочила с грациозностью, которую я наблюдал уже второй раз. Руки она, как и при первой встрече, игриво окунула в карманы пиджака.
– Мы всем очень довольны, – сказала мама.
Высоко вскинула ресницы – и я опять увидел в ее глазах морскую синеву. И вновь про себя отметил, что к «синему чулку» и «синему пиджаку» эта синева отношения не имела. «Почему мама всегда как бы прячет свои глаза! – думал я. – Почему приливы женственности в них так редки? Думает, что мне все это не нужно?.. А тогда не нужно и ей? Как-нибудь дам понять, что она заблуждается!»