355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Кони » Собрание сочинений в 8 томах. Том 3. Судебные речи » Текст книги (страница 9)
Собрание сочинений в 8 томах. Том 3. Судебные речи
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:34

Текст книги "Собрание сочинений в 8 томах. Том 3. Судебные речи"


Автор книги: Анатолий Кони



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Обращаюсь к душевному состоянию Шляхтина . Вероятно, нам будут говорить, что Шляхтин, после убийства Рыжова, имел вид потерянный, говорил несообразные вещи, едва стоял на ногах, был бледен, весь трясся, хотел ехать к генералу Трепову, приходил в отчаяние от сделанного им поступка, путался в словах и вообще производил впечатление больного. Вы слышали здесь показания экспертов. Я не могу прибавить ни слова к их точному, строго научному выводу, высказанному с полным убеждением и с сознанием его важности. Из слов их оказывается, что Шляхтин не человек, не владеющий здравым смыслом, а человек нервный, раздражительный, болезненный от неправильной жизни, что он от не всегда, может быть, приятно слагавшихся обстоятельств сделался человеком впечатлительным, на которого всякое препятствие действует раздражающим образом, вызывая сильное нервное расстройство и заставляя горячиться там, где человек нормальный, обыкновенный этого делать не будет. Я говорю: человек обыкновенный , человек нормальный! Но где этот человек?! Я думаю, что все мы, жители больших городов, люди последнего времени, получившие слишком раннее умственное развитие и недостаточное развитие физическое, все мы люди болезненные, у всех нас нервы не в порядке, у всех они натянуты, как струны, и звучат сильнее, нежели у жителей деревни, близких к природе. Но все это не может служить поводом к тому, чтобы мы во всех наших действиях ссылались на нервы, как на причину ненормальности наших действий, чтобы в них искали оправдания в наших капризах, убежища в наших преступлениях. Это развитие нервозности, которая делает нас более раздражительными, чем людей простых, живущих в других условиях жизни, в то же время делает нас и более восприимчивыми и дает нам возможность тоньше и отчетливее понимать все оттенки человеческих действий и тем самым строже к себе относиться. Утонченный и истощенный житель города, принадлежащий к так называемому образованному обществу, – всегда гораздо больше аналитик и скептик, чем здоровый житель деревни… Но где анализ и сомнение – там и охлаждение порывов, и наблюденье за собою, и копанье в самом себе, а следовательно, и некоторая препона необузданной игре нервов. Поэтому нервозность, которую мы замечали в подсудимом Шляхтине, не может служить к оправданию его преступления. Она служит лишь объяснением, почему так быстро совершилось преступление, почему с такой необыкновенной силой в нем развилось негодование на Рыжова, почему ему, может быть, было труднее бороться с собою, нежели человеку, менее нервозному, но нисколько его не оправдывает, не оправдывает уже потому, что этого не признали эксперты. Но если бы даже эксперты не дали такого решительного мнения, если бы они отвечали уклончиво, то и тогда я старался бы доказать, что ни житейский опыт, ни здравый смысл не допускают такого умственного расстройства, от которого лечатся лавровишневыми каплями. Нам, может быть, укажут на подавленный вид Шляхтина после того, как он совершил преступление. Да, но что же из этого? Я думаю, что этот несчастный вид может служить основанием только к тому, чтобы видеть в Шляхтине человека, еще не погибшего нравственно, а лишь падшего. Понятно, что именно потому, что он человек здоровый, а только нервы его раздражены, он, совершив кровавое дело, после первой минуты утоленного гнева, после пролитой крови почувствовал весь ужас сделанного преступления; он понял, и как нервный человек понял, может быть, сильнее, чем человек со здоровыми нервами, что он сделал, каким ужасным поступком отделил себя от всего окружающего общества, в какое отчаянное положение ввергнул сестру и ее сирот, и тогда, понятно, началась реакция: он почувствовал упадок сил, потом ему захотелось покаяться, отдать себя поскорей в руки правосудия, так как с этой минуты, как сказал величайший германский философ, он получил право требовать себе наказания *. Эта потерянность его, бледность, несвязная речь указывают лишь на то, что он человек настолько же преступный, насколько и несчастный. И это может, по справедливости, служить основанием к смягчению его вины и наказания. Вот главные соображения, которые я считал заранее нужным представить вам по поводу будущих возражений обвинению. Затем я перехожу к самому преступлению подсудимого.

Что же за преступление совершено Шляхтиным и чем можно объяснить его? Вы знаете, что за личность был покойный Рыжов, вы можете себе отчасти составить представление и о том, что за личность Шляхтин. Неслужащий дворянин, проживающий без дела в деревне отца, не имеющий никакого определенного общественного положения, но уже обзаведшийся семейством, человек нервный, болезненный, до крайности самолюбивый, и тем более самолюбивый, чем незначительней и неопределенней его положение в общественной жизни. Этот человек встречается с Рыжовым. Рыжову он понравился, он стал звать его к себе в Петербург. Рыжов, как всякий живой и деятельный человек, стал рисовать пред ним заманчивые картины, картины деятельности, возможности приносить пользу. Картины были заманчивы – Рыжов умел говорить горячо и убедительно, – и Шляхтин отправляется с ним. Нам говорят, что Рыжов увлек его обещанием дать место в 2V 2или 3 тыс. Но я полагаю, что Шляхтин неверно понимает обещание Рыжова, если оно действительно давалось. Рыжов вовсе не был так поставлен, чтобы обещать столь обеспеченные места, и, конечно, не был настолько неблагоразумен, чтобы связывать себя таким обещанием. Он мог только указать на возможность занять подобное место, и, конечно, при труде со стороны Шляхтина, при указаниях и покровительстве Рыжова, подсудимый мог бы получить со временем такое место. И вот, такие два человека, совершенно противоположные по своему развитию и привычкам, один – ничего не делающий всю жизнь, другой – трудящийся, деятельный; один – весьма легко относящийся к обязанностям, другой же – со всей строгостью, сурово и резко, – эти люди сошлись на время, ввиду разных целей, причем одному хотелось нравственно спасти другого, вызвать его к жизни, дать ему деятельность, другому – занять известное место в обществе. В Петербурге Шляхтин был принят как родной у Рыжовых, приходил к ним как близкий человек – и мы слышали, что Рыжов неустанно хлопотал за него и даже являлся представителем его в некоторых случаях. Чем же Шляхтин отплатил за это Рыжову? Он вступил в связь с девушкой, которая жила у него в доме, быв поручена Рыжовой ее родителями, с девушкою, по отношению к которой сестра подсудимого имела обязанности, выходящие из пределов обязанностей простой хозяйки. Вы видели, какая впечатлительная женщина Рыжова: недаром она сестра Шляхтина. Поступок брата должен был ее оскорбить как женщину и как хозяйку дома и напугать ее как сестру. Ей было вместе с тем жаль Дмитриеву, которая шла на верную погибель. Это мнение, конечно, разделял и ее муж. В самом деле, что Дмитриевой готовилось впереди? Вы знаете из данных здесь показаний, что та, которая имела от Шляхтина ребенка, развелась с мужем и живет у него в деревне. Туда же хотел везти он и Дмитриеву. Что же ее ожидало? Брак? Нет. Ее ожидало тяжелое положение девушки, сделавшейся барскою наложницей, в глухой степной усадьбе, где притом живет прежняя «барская барыня». Что ей могло предстоять затем? Она могла надоесть Шляхтину и, может быть, была бы заброшена в беспомощном положении отставной барской любовницы или выдана где-нибудь в глуши, на «скорую руку» замуж за покладистого и неразборчивого человека и была бы, вероятно, еще несчастливее. Всего этого не могла не сознавать Рыжова, хорошо зная жизнь. С другой стороны, она понимала, что женщина с характером, девушка с сильной волей, отдавшая себя человеку, пожертвовавшая для него всем, не дешево расстанется с любовью этого человека, и когда он разлюбит ее и покинет, то она будет требовать, чтобы он, связавший себя с нею на словах навсегда, не оставлял ее, чтобы помнил, какую она принесла ему жертву. Она, своими требованиями и упреками, своими жалобами и уг-? розами, своими непрошеными ласками, своей постылою любовью, начнет отравлять его жизнь, сделает ее нестерпимою. И этого Рыжова, зная жизнь, не могла не представлять себе. Поэтому она одновременно жалела и брата и Дмитриеву. Вот чем объясняются слова Рыжовой брату: «Она тебя погубит» – вместе с советом, с требованием – или жениться, или оставить Дмитриеву. Шляхтин не хотел сделать ни того, ни другого. Наконец, Рыжова, как хозяйка дома, видела, что для девушки, вступившей в ее семью почти на правах члена, .которая пользовалась ее покровительством и была доверена ей родителями, для этой девушки было создано положение постыдное – и где же?—в доме ее, Рыжовой! – и кем же?—ее братом! Все это, вместе взятое, конечно, должно было вызвать со стороны Рыжовой целый ряд упреков, резких, жестоких упреков, какие обыкновенно умеют делать только женщины. Мы слышали, что Шляхтин просил у нее прощение, мы знаем далее из показания госпожи Гора, что покойный А. И. Рыжов тоже присоединил свой осуждающий голос к упрекам жены и требовал, чтобы Шляхтин женился. Но Шляхтин этого не хотел. В этом отношении у него вообще оригинальный взгляд на честь. На требование сестры разорвать связь и, не увлекая Дмитриеву за собой в деревню, оставить ее по-старому у них, под условием забвения и сокрытия всего случившегося, он отвечал, что этого не сделает, ибо не способен на такой бесчестный поступок, а жениться не желает. Первое время Шляхтин, по-видимо-му, сознавал свою виновность перед сестрой и этой девушкой, и если бы дело оставалось в том же положении, то оно кончилось бы, может быть, лишь продолжительною размолвкою, но явились два обстоятельства, которые не могли не изменить отношения Рыжовых с Шляхтиным на более худшие. С одной стороны, Дмитриева нисколько не щадила самолюбия Шляхтина и передавала ему все сплетни обо всем, что происходило и говорилось у Рыжовых, получая эти сведения через своего брата, а с другой стороны, Рыжова имела неосмотрительность при брате Дмитриевой сказать, что она отправила письмо своему отцу и родителям Дмитриевой, в которых рассказала обо всем. Положение Шляхтина становилось крайне тревожным и сложным. Показания свидетелей указывают, как он вообще легкомысленно относился к женщинам. По поводу начавшейся шутя связи с Дмитриевой он говорил, что не в таких переделках бывал, но выходил цел. А тут он увидел, что отношения завязываются крепко, что в дело вмешались другие, и сама Дмитриева узнала, что у него есть в деревне женщина, с которою он имел связь, и что это может заставить ее одуматься, отказаться от поездки и потребовать серьезных объяснений. Такие осложнения должны были, конечно, увеличить тяжесть его положения. Таковы внешние причины его раздражения. Эти люди вмешиваются в его дело, мешают ему; он завел связь, которая ему приятна и льстит его самолюбию, обещает ему, может быть, несколько месяцев, недель удоволъствия, и вдруг в это призрачное, временное счастие вливается яд попреков, указаний на долг и препятствий! Тут являются и родители, которые возьмут увлеченную девушку, и возможность с ее стороны упреков в обмане, и, главным образом, непрошеная, навязанная мысль о необходимости жениться. Его должно было возмущать, что в нем сомневаются, что его учат и, наполняя его существование тревожными мыслями, вместо приятной жизни изо дня в день, рисуют определенную, прозаическую картину брака. Разве он не хозяин своих действий, не господин своей судьбы?

Внутренние причины, побудившие Шляхтина к убийству, должны были быть еще сильнее. Вы имели возможность ознакомиться с личностью Шляхтина, вы могли убедиться, что это был человек в высшей степени самолюбивый, чрезвычайно щепетильный. Каждая мелочь, косой взгляд, вскользь высказанное мнение оскорбляло и раздражало его, становило на дыбы всю его гордость. Самолюбие мелкое, щепетильное, заставляющее" человека оскорбляться при малейшей шероховатости в отношениях с ним, есть самолюбие людей, не признающих за собою действительной цены, которые видят во внешних, иногда совершенно пустых отношениях к ним желание повредить их шаткому достоинству, которые не чувствуют достоинства своего настолько глубоко, чтоб сознавать, что повредить ему вздорным словом, минутною всиыигкою нельзя. И вот такой человек встречается с честною, правдивою, строгою и резкою личностью, он слышит осуждение от человека, которого встретил не случайно, которого знал не один день, который принимал в нем участие, – и этот-то человек ему высказывает строго и серьезно свое неудовольствие, произносит жестокое слово осуждения. Это, конечно, не могло не раздражить его. Мы знаем далее из его собственного показания, что первоначальное стремление его, после обнаружения отношений его к Дмитриевой, "было восстановить себя во мнении окружающих его лиц. Вы слышали из показания его, данного здесь утром, что он имел намерение поднять себя в глазах сестры. Но если у него было это намерение по отношению к сестре, к которой он относится несколько пренебрежительно, то еще более должно у него было быть желание восстановить себя в глазах чужого человека, нравственного преимущества которого он не мог не чувствовать. Как известно, тяжесть чужого дурного мнения тем сильнее, чем достойнее и уважаемее то лицо, от которого исходит это мнение, чем выше стоит оно в наших глазах. То же самое было и здесь. Вот второй ряд причин, так сказать, внутренних: оскорбленная гордость, желание восстановить себя в глазах Рыжова, желание услышать, что действия его правильны, благородны, что он не совершил ничего дурного, что тут ни в чем не замешаны дела чести; с другой стороны, негодование, что в дела его вмешиваются, что ему не дают устроиться так, как бы он желал, раздражение, раздуваемое Дмитриевой,—все это вместе должно было довести подсудимого до крайне ожесточенного и озлобленного состояния. Мы знаем, что еще 28 января Шляхтин прислал Рыжову письмо, в котором говорил ему, что найдет его, что никогда не простит сестре тех оскорблений, которые она нанесла ему, пользуясь правами сестры и женщины. Письмо это была возвращено обратно с заметкой Рыжова, который, в полном сознании своей правоты, удивляется, как Шляхтин решается писать подобные вещи, поступив таким образом в доме сестры. На другой день посылается другое письмо, последовавшее после рассказа Дмитриевой о том, что госпожой Рыжовой написано письмо к ее родителям. Оно, это письмо, не могло быть возвращено из Нижнего, как это предполагает Рыжова, да это и неважно; важно то, что студент Дмитриев 28 числа, вечером, сообщил сестре о том, что слышал от Рыжовой о написанном ею письме к их родителям. Что это было сообщено без всякой предосторожности, что все слова раздраженной Рыжовой были приняты на веру Дмитриевым и переданы в той самой, несколько резкой форме, в которой они были, вероятно, высказаны, в этом вы могли убедиться уже потому, что студент Дмитриев без всякой критики относится к тому, что говорит. Вы слышали показание Миргородского о том, что у Шляхтина были нервные припадки и что об этом знает он преимущественно от Дмитриева; Дмитриев же по этому поводу заявил,, что он знает о нервном состоянии Шляхтина, во-первых и главным образом, от Миргородского, а во-вторых, потому, что однажды видел сам, как у Шляхтина тряслись ноги. Вот, например, один из источников для суждения о нервности Шляхтина и для суждения о вдумчивости Дмитриева в свои слова! Дмитриев должен был рассказать все, что он слышал, нисколько не умалчивая, нисколько не щадя самолюбия своей сестры, нисколько не оберегая ее, а она, в свою очередь, передала все слышанное ею Шляхтину. Вернувшись домой из театра, Шляхтин получает известие о том, что в дела его постоянно и настойчиво вмешиваются; он раздражается еще более и утром идет к Рыжову. Его не принимают. Тогда он пишет письмо, последнее, которое вы слышали, где говорит, что не пощадит ни себя, ни Рыжова, если только тот позволит себе нанести ему оскорбление. Затем, после того как Рыжов прислал ответное письмо, он, не приняв этого письма, говорит, что Рыжов может объясниться с ним с глазу на глаз. Рыжов приглашает его, и он идет часом раньше, чем назначено. Это желание видеться с Рыжовым, мне кажется, может быть объяснено довольно естественно и вероятно: ему нужно было объясниться, и непременно лично с Рыжовым, во что бы то ни стало; ему нужно было окончательно выйти из своего тяжелого и двусмысленного положения, или разорвав навсегда и окончательно отношения с Рыжовым, или, помирясь с ним, услышав от него, что он, Шляхтин, не бесчестный человек. Он, конечно, надеялся на последнее. Он отправляется, взяв с собою револьвер. Он говорит, что имел привычку постоянно носить с собою револьвер, потому что, как вы слышали из показания свидетеля Милославского, он объяснял ему еще в Харькове, что не знает, что могло бы с ним случиться, если б кто-нибудь его обидел. Вот с таким-то револьвером, носимым на случай, если кто-нибудь его обидит, он отправляется к Рыжовым. Мы знаем, что произошло затем. Я настаиваю в этом случае на показании госпожей Гора и Рыжовой. Войдя к Рыжову, увидя этого человека, так много испортившего ему желчи, Шляхтин – нервный, впечатлительный, всегда раздражительный, отдался весь порыву того гнева, который в нем долго накоплялся и, вероятно, кипел всю ночь после рассказа Дмитриевой. Он забыл, зачем пришел; он видит только ненавистного в эту минуту человека, который смеет гордиться своею правотою, смеет не уважать его, Шляхтина, смеет резко говорить о нем… Он хватает его за бороду, плюет в лицо и грозит пистолетом. Затем жена выталкивает его из кабинета; но и здесь, оставшись один, он чувствует, что не все высказал, не излил всего своего гнева, и начинает браниться – браниться  резко, непристойно, дико, вероятно, самыми грубыми площадными словами, на что намекала госпожа Рыжова. Тогда, в свою очередь, Рыжов, человек, который должен был быть ошеломлен всем происшедшим, начинает, несмотря на мольбы жены, отдаваться гневу и, взяв в руки палку, выбегает, чтобы выгнать Шляхтина. Но известно всякому, кто имеет несчастье быть вспыльчивым, кто когда-либо «выходил из себя», что люди подобного рода еще более раздражаются от своих собственных слов; чем более они кричат, тем более усиливается раздражение, чем более они бранятся, тем более они чувствуют необходимость продолжать брань до тех пор, пока не выскажут всего, что давит их сердце, что мутит их зрение. То же должно было быть и здесь: присутствие Рыжова, возможность браниться с ним вновь должны были развить раздражение Шляхтина до последней степени, а между тем Рыжов махает палкой, может ударить, оскорбить… Одна мысль, что этот человек вмешивается в его дела, что он имеет какое-то право класть на него клеймо нравственного осуждения, что он имеет возможность осуждать его, третировать как виноватого, постановлять о нем приговор – это одно должно было увлечь все существо Шляхтина – и тогда-то у него должно было явиться желание отмстить этому человеку, уничтожить его, устранить этого непрошеного судью, который с палкою в руках кричит: «Вон, негодяй, из моего дома!» – и который даже не верит, не хочет верить, что в него может посметь стрелять «подлец»! Вы знаете, что внутренняя борьба в Шляхтине была непродолжительна; он сам сегодня утром рассказывал нам, что сказал Рыжову «буду стрелять», но остановился, потому что выстрелить «было бы ужасно»; но тем не менее это не остановило его и гнев поборол голос совести и рассудка. Но удар был отклонен женою Рыжова. Тогда, весь отдавшись своему слепому гневу, сказав опять: «Буду стрелять» – Шляхтин выстре-рил еще раз и убил Рыжова. Вы знаете, что за этим последовало. Здесь возбуждается вопрос о том, надел ли Шляхтин калоши или не надел; мне кажется, это все равно: важно то, что он не устремился на помощь к упавшему Рыжову, не закричал от ужаса, не бросился к сестре, которая была также убита им нравственно, как физически был убит муж ее, не стал кричать о помощи в отчаянии от того, что сделал, не желая, не имея в виду. Напротив, весь в тумане, навеянном гневом, он с не уходившимся еще сердцем выбежал на улицу и только там оценил, что совершил.

Вот вся сущность дела. Опуская некоторые мелкие подробности, так как, вероятно, они сохранились у вас в памяти, я обращусь к тому, чтобы определить, что за преступление сделал Шляхтин. Наш закон предусматривает несколько видов убийства; одним из наименее тяжких считается тот вид, когда человек совершает убийство в состоянии крайнего раздражения, в запальчивости, когда он весь отдается влиянию своего гнева и под влиянием его решается на убийство. Я полагаю, что в настоящем случае вы, господа присяжные заседатели, найдете, что именно существовало такого рода преступление. Я не могу доказывать, что Шляхтин пришел с пистолетом именно для того, чтобы убить Рыжова; но вместе с тем не могу отрицать, что он убивал Рыжова сознательно, что он понимал, что делал, что в нем происходила кратковременная борьба: сначала совесть его восстала против того, что он хотел сделать, в голове промелькнуло слово «ужасно», потом все померкло и преступление было совершено; он утолил мгновенную жажду мести над человеком, который был ему ненавистен, тягостен в последнее время. Что же это такое? Соединение нервного состояния, которого я не имею права отрицать, так как оно было признано экспертами, с крайним гневом, который можно и должно было побороть, с которым человек может и должен сражаться и одолевать его, но гневом тем не менее очень сильным, составляющим характеристический признак убийства в запальчивости и раздражении. Вам, вероятно, придется выслушать много указаний на то, что преступление со« вершено не так, как я предполагаю; но вы, конечно, сами оцените, как все было в действительности. Я, впрочем, полагаю, что в делах, подобных настоящему, трудно усомниться в виновности; во всяком случае в деле нет данных, дающих возможность отрицать сознательное деяние.

Говорить вам, господа присяжные заседатели, о том, что ваш приговор имеет не только значение основания для наказания подсудимого за совершенный им поступок, казалось бы излишне. Всякий судебный приговор прежде всего должен удовлетворять нравственному чувству людей, и в том числе и самого подсудимого. Там, где действительно совершено преступление, приговор обвинительный, несмотря на свою тяжесть, завершает собою для подсудимого и для пострадавших житейскую драму, сглаживая чувства личной злобы и негодования и успокоивая смущенную общественную среду спокойным, хотя и суровым словом правосудия. Вот почему я кончаю свое обвинение тем, что обращаюсь мыслью к будущему. Я предвижу то время, когда несчастные, осиротелые дети Рыжова подрастут, когда их безвременное сиротство скажется на них особенно тяжело, когда не будет отца, который мог бы руководить и воспитывать их, а будет лишь слабая, больная и убитая горем мать; тогда они пожелают подробно узнать, что сталось с их отцом, и им скажут, что он пал от руки человека, которому делал только добро, что он пал, защищая честь и счастие чужой дочери. Когда они это узнают, то их оскорбленное слышанным чувство невольно вызовет негодование по отношению к тому, кто так жестоко, так бессердечно с ними поступил. Но я надеюсь, что окружающие будут иметь возможность сказать им: «Дети, в жизни много зла, но бывает и справедливость, и человек, который причинил вам столько несчастий, уже искупил свою вину…».

ПО ДЕЛУ ОБ ОСКОПЛЕНИИ КУПЕЧЕСКОГО СЫНА ГОРШКОВА *

Господа судьи, господа присяжные заседатели! Вашему суду предан подсудимый Григорий Горшков по обвинению в том, что, сам не будучи скопцом в физическом отношении, т. е. не будучи лишен своих детородных органов, но принадлежа духовным образом к секте скопцов, вовлек в эту секту своего сына и был не безучастен в его оскоплении. Не скрою от вас, что, приступая к исполнению лежащей на мне обязанности поддерживать это обвинение, я чувствую всю трудность предстоящей мне задачи. Трудность эта состоит не в том, чтобы я сомневался в вашей справедливости, беспристрастии, внимании и, наконец, сознании, что чем опаснее и неуловимее преступление, тем более бдительно общество должно стоять против него на страже. Нет! Трудность эта вызывается тем впечатлением, которое производят вообще дела подобного рода, дела скопческие. Во всех скопческих делах всегда господствует один общий элемент – элемент скрытности. Ничто здесь не высказывается вполне, обо многом умалчивается или не договаривается, благодаря недомолвкам концы легко прячутся в воду, и правосудию приходится распутывать их с большим трудом, борясь со множеством препятствий и имея пред собой свидетелей, которые не лгут прямо, но никогда не говорят прямо и правды. Это свойство скопческих дел существует и в настоящем случае. Если бы пришлось характеризовать большую часть показаний, данных пред вами, то можно смело надписать на них только одни слова: «не знаю», «не помню».,Все ничего не знают, все ничего не помнят, начиная от госпожи Горшковой, которая не помнит, смотрела ли она, от чего страдает и погибает 11-летний мальчик – ее сын, и кончая Горшковым, который не знает, сколько его сыну лет и когда он родился. Везде «не помню», везде «не знаю»… Но эта трудность не помешает нам, отбросив всю массу ненужного материала, остановиться на трех существенных вопросах и, разрешив их в том или другом смысле, или оправдать, или обвинить Горшкова. Я думаю, что его надо обвинить, так как ответы на эти вопросы должны быть в пользу обвинения. Вопросы эти следующие: 1) мог ли Горшков не знать об оскоплении своего сына, могло ли совершиться такое оскопление совершенно без его ведома, и справедлив ли рассказ сына Горшкова, что его оскопил солдат Маслов? 2) существует ли между Григорием Горшковым и скопчеством известного рода нравственная связь или Григорий Горшков с тем же естественным чувством брезгливости отворачивается от этой секты, с каким, по словам его жены, он отворачивался даже от своего сына? и 3) если между Григорием Горшковым и скопчеством есть нравственная связь и если без его ведома не могло совершиться оскопление его сына, то не было ли тут его содействия или участия, не он ли вовлек сына в скопчество и способствовал оскоплению его?

Прежде, однако, чем разрешить эти вопросы, я считаю нужным указать на две особенности настоящего дела и в кратких словах изложить пред вами сущность скопчества. Первая особенность та, что пред вами человек не оскопленный, и потому, естественно, в вас может возникнуть сомнение, каким же образом не принадлежащий к скопчеству физически может явиться его распространителем? Другая особенность этого дела та, что пред нами нет потерпевшего от преступления. Быть может, если бы пред нами был молодой Горшков, многое было бы в этом деле для нас ясно. Поэтому – и для выяснения значения этих особенностей необходимо прежде всего взглянуть поближе на скопчество.

Я не сомневаюсь, что вы знаете в общих чертах, что такое скопчество. У всех из нас сложилось о нем понятие как о таком учении, следствием которого бывает нравственное и физическое искалечение человека, доведение его до того физического и морального убожества, в каком вы видели здесь некоторых свидетелей. Но нужно обратиться к сущности этого учения. Скопчество развилось исключительно в России. Как прочно организованная секта оно существует только у нас. Бывают отдельные случаи оскопления и в Европе, но они являются или как способ, безжалостный и жестокий, создать особые голосовые средства у того, кого подвергают в малолетстве этой преступной операции, или как восточный обычай евнушества, тесно связанного с восточным рабством. Как учение скопчество существует только в России. В нашем отечестве, при господстве православной веры, существует, однако, целый ряд самых разнообразных сект или учений. Одни из них отличаются только обрядовой стороной от строго православного исповедания, а в существе правильно относятся к учению церкви и евангелию. Но некоторые из учений, несомненно уклонясь от правил церкви и искажая истинный смысл евангельского учения, доходят до совершенно дикого отрицания существенных и основных законов природы. Такого учения держится преимущественно скопчество. Это – даже не исключительно религиозное, а противуобществен-ное – учение возникло впервые и стало проповедоваться в конце прошлого столетия Александром Шиловым, который подвергся наказанию и погребен в Шлиссельбурге, где могила его считается скопцами священным местом. Как систематическое учение, как секта, правильно организованная и построенная на известных прочных началах, скопчество явилось только в царствование императора Александра I, когда проживал, преимущественно в Петербурге, скопец Кондратий Селиванов, человек неграмотный, но умный, хитрый и обладавший весьма важным свойством для всякого проповедника нового учения – настойчивостью и умением подчинять себе окружающих людей. Исходя из ложно понимаемых им текстов евангелия о соблазняющем оке и о том, какие бывают скопцы, толкуя их не в связи с остальными местами евангелия и извращая их слишком узким материальным толкованием, он учил, что человечеству было указано учением Спасителя не нравственное совершенство духа, а грубое искалечение тела, как средство борьбы с грехом, что Спаситель осветил путь исправления человечества именно таким образом. Он учил, что этот надлежащий путь исправления состоит не в восприятии высокого учения евангелия, которое заключается прежде всего в любви к ближнему, а в стремлении уйти от этого ближнего, удалиться и бежать от красоты, от «лепости» и бежать притом не нравственно, не стараясь бороться, а бежать малодушно, физически, посредством изувечения самого себя. Далее Селиванов находил, что все несчастия в жизни происходят от половых побуждений и что их нужно пресечь в самом их корне. Для этого он требовал от своих последователей, чтобы они вели постническую жизнь, не пили вина, не ели мяса, старались удаляться от всякого соблазна, от всякой «лепости» и, постепенно проходя все степени скопческой иерархии, садились бы сначала «на серого коня» и принимали «малую печать», т. е. лишились бы ядер, а впоследствии приобретали «большую печать», т. е. лишались бы вообще детородных органов. Приняв «большую печать», последователи Селиванова становились «убеленными», грех не мог их более коснуться, в них замирала всякая мысль о нем, и они делались «белыми голубями» или «белыми овцами». Это учение, несмотря на все свои противуестественные правила и задачи, нашло последователей. Простота рекомендуемого им способа борьбы с грехом и вечным осуждением, борьбы, не требующей постоянных усилий и напряжения душевных сил, а лишь одной физической жертвы, имела особую привлекательность для робкого ума неразвитых людей. А учение Селиванова было направлено на неразвитую массу, которая не может правильно толковать святое писание, следуя только его букве, а не духу. Из этой массы скопчество вербовало большую часть своих приверженцев. В настоящее время последователи Селиванова сплочены в прочную массу, они следуют вполне наставлениям своего учителя, для них этот учитель составляет верховного главу, наместника бога, «Искупителя». Для них он почти заменяет Христа, для них лик божественного страдальца, проповедовавшего живую, всепрощающую любовь к своему ближнему, отошел на задний план. Христос не вполне исполнил свою задачу, говорят они; Селиванов – вот настоящий Христос, он не только царь небесный и искупитель, но – и на этом отразилось стремление русского народа в конце прошлого века создавать самозванцев – он есть вместе с тем император Петр III, который скрывался от преследований под именем Селиванова. Как император Петр III и как батюшка-искупитель, он соединял в себе высшую духовную и светскую власть. Правда, Селиванов был преследуем, последователи его гонимы, но придет время, когда он вернется на землю к своим «детушкам» и водворит скопческое царство на Руси. К Селиванову сводится вся история скопчества, с него она начинается и в его жизни черпает свой главный материал. У скопцов нет священных книг, а все передается на словах. От Селиванова, от его имени, от его страданий, подобно лучам, расходится ряд стихотворных легенд, так называемых «распевов», в которых Петербург прославляется как Сион, как «святой пресветел град», Селиванов – как мученик, пострадавший за веру, и которые поются на сходбищах скопцов, называемых радениями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю