Текст книги "Я прошу тебя возвратиться"
Автор книги: Анатолий Краснопольский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
– Зачем вырвал? – спросила Анна.
– Сказал: это моя фантазия, а сын мой, говорил начальник госпиталя, когда вырастет, пусть думает, чтз я спас, так ему легче будет искать мою фантазию... И тут его увезли на машине, – Вера Андреевна повернулась к бабе Варваре, та поняла без слов.
– Плох был начальник... Может, где за Белым Колодцем, а может, дальше его...
– И про это я знала, – продолжала Вера Андреевна, – но никому не говорила, чтобы военврач второго ранга нашим остался. Навечно среди нас, нагольнинцев.
Три дня и три ночи.... Двадцатилетняя девчонка, примостись где-то на крыле машины, под свист бомб выводит корявые строчки, и они чудом обгоняют отступающих и чудом пробиваются по адресу.
Горит солнечный камень. Звезда пятью лучами, как антеннами, слушает мелодии легенд. Звезда, как большое сердце, рассказывает их каждому, кто через годы приближается к ней.
Низкий вам поклон, Вера Андреевна. И простите меня. При случае передавайте вашей дочери и зятю привет.
Пусть там, в Германии, они поведают о солнечном камне в далеком Нагольном.
Спасибо вам, Полина Ивановна. Вы-то лучше всех знаете, как трудно добывается солнечный камень.
Спасибо, дед Федосей, что нашли силы в ногах добраться в этот день до площади.
Спасибо и вам, баба Варвара. Если бы не вы, на целый час, а может, даже на несколько часов меньше прожил бы начальник полового госпиталя. Спасибо, баба Варвара, вам за эту драгоценную вечность.
Теперь нам нужно спешить. Наш самолет в четырнадцать часов берет курс на Киев.
Спасибо вам, люди добрые. Я думал, что у нас с мамой всего и осталось от отца, что два диплома, да портрет Пирогова 1854 года, да открытки с фронта... да дневник, где все оборвалось на полуслове... А вышло вон сколько! Вышло, что я просто не догнал брезентовую "санитарку" отца, а она есть, гудит по земле, и он в ее кабине... Разгоряченный и задумчивый, злой и грустный, уставший и дерзкий. Живой человек. И кричу я вдогонку: не уходите, фронтовики, от нас подольше, никогда не уходите. И поверьте нам, сыновьям, таким, какими мы остались в вашем последнем взгляде. Вы и сегодня живете с нами нашими тревогами, нашими поисками, нашей службой, всей нашей жизньто. И без вас нам не обойтись никак.
"Тушка" берет курс на Киев. Анна разносит леденцы. Я устроился на переднем сиденье, сквозь иллюмипатор считаю облака. Нет, не поддаются они счету. Они как фантазия, как вымысел. И мне не за что теперь уцепиться. А я мчался сюда. Зачем? Провал, конечно, полный провал. Иллюзия опоры рухнула. Гремят турбины.
Через час показалась серая лента посадочной полосы Бориспольского аэропорта. И вот он снова, наш госпитальный парк, парк, где каждый поворот аллеи знаком так, как жилка на собственной руке. И все же сегодня этот парк какой-то обновленный, другой. А с виду здесь все как вчера, как сутки назад. Но что-то изменилось, а что – сразу не скажешь. Может, это в нас самих однажды поселяется обновление, которое приказывает по-новому увидеть давно известное.
Вдоль нейрохирургического отделения прохаживается Якубчик. Топчется, как возле своей вотчины. Папаха сбита набекрень, шинель нараспашку. Завидев меня, дед остановился.
– С приездом, – тряхнул мою руку. – Ну вот...
Что значит "ну вот"? Какую еще уловку придумал?
Понять ничего нельзя. Взгляд рассеянный, слова обрывистые.
– А я ведь мог быть на месте твоего отца, – говорит. – А отец твой мог быть на моем месте. Выходит, надо работать за двоих, надо, черт возьми, действительно жить двести лот. – Я не перебиваю Павла Федотовича, хотя он делает длинные паузы, как бы вызывая меня на разговор, вслушиваюсь в его голос, огрубевший на утреннем холоде, всматриваюсь в спокойные серые глаза, которые он то и дело закрывает дрожащими веками. Павел Федотович устало вздохнул. – Дотянешь до моих лет, заболеешь всеми лихорадками, когда увидишь, как тебе на пятки наступают. Это очень больно, мил человек.
Молча новернул в корпус. Я за ним. Поднимаемся без лифта. Не переводя дыхания, полковник указывает рукой на свой кабинет. Заходим. Постукивая пальцами о виски, шеф смотрит на меня долгим испытывающим взглядом.
– Вы были во всем правы, – говорю я.
– Прав или пе прав, но решение принято. Операцию, эту уникальную операцию будешь делать ты. А я буду тебе ассистировать, если ты не возражаешь. Честь имею. – И вышел из кабинета.
Как то есть я? Что с ним произошло за эти сутки?
А может, произошло что-то со мной? С нами обоими?
Мир целый перевернулся? И шеф в ночь своего дежурства это увидел лучше меня? Как же это – я?! Неужели вот так и наступает самый главный депь в моей жизни?
– Поздравляю вас.
Обернулся: в углу, на фоне плаката "Эвакуация раненых в момент атомного нападения", притаилась Ниночка.
Мы с Якубчиком ее даже не заметили. Что же ей сказать? Я ведь знал, что это она, наша послушная, наша исполнительная Ниночка, понесла, как сорока на хвосте, сомнения Якубчика к Анне, и та заметалась, дело дошло до выписки Пропникова. Один сомневается и ничего не делает – понятно. Но сомнения власть имущих иные выдают за свою работу – вот что страшно. Но что взять с Ниночки?! Двадцать лет и пушок над губой, пушок, указывающий, как утверждает Ангел, на ее темперамент.
Он прав в данном случае: перестаралась в послушании.
Или просто сама тогда струсила.
Я говорю:
– Решил пригласить вашу маму... У нее фронтовая смелость... Ее не зря похвалил сам Рокоссовский.
– Зачем? – изумляется Ниночка. – Думаете, я не смогу? Я все смогу... рядом с вами. – Девушка смутилась, ее длинный палец затрепетал, прикрывая пушок. – Я ведь что... Я думала, она вас не любит...
И Ниночка выпорхнула за дверь. Черт знает что. Ревнует к Анис? Но я еще сам тут ничего не понял. Но если Ниночка ревнует... Простите, а почему она должна ревновать? Неужели те гвоздики, которые она клала по утрам в мою пепсльшщу, чю-то значат? Глупости, ее в сторону.
Наступает самый главный депь в моей жизни. Вот что сейчас важно.
– Нет, нет, Анна, ты не сиди возле отделения с самого утра. Ты пойди в город. Ведь такая отличная погода.
Не убивайся, не переживай, иначе ты мне все испортишь. Ты просто еще раз посмотри мультик "Ну, цэгоди!" и разберись, чего хочет волк от маленького бедного зайца. Хорошо? Ну вот и умница. И вытри, пожалуйста, глаза. Неприлично все-таки, тушь побежала.
– Я должна быть здесь.
– Твой отец проснется к вечеру, придешь, напишешь записку.
– Я буду здесь, потому что вы, потому что ты там.
Помнишь тот вечер, ты мне тополь показывал, а потом...
Ты тогда не погорячился, правда?
Я присел на лавочку, достал портсигар, промелькнуло в голове: "Майор медицинской службы располагает спичками?" Я говорю:
– Когда-то, еще студентом, я был вроде как женат.
У меня растет сын.
– Секунду. Он тоже будет врачом?
– Он шалопай, значит, не будет.
– А она?
– А она, как теперь принято объяснять, полюбила другого, значит, не любила меня. – Я встал. – Одному волноваться проще.
– В чем же моя ошибка? Неужели ничего нельзя исправить? – шепчет Анна.
– Исправить можно все. И лишь там, где прошел скальпель, уже ничего изменить нельзя... Мне пора.
– Три "ю" не забудь.
Никогда не забуду. И два ее солнца касаются меня, вливаются в меня, уничтожают все никчемные слова.
А вокруг нянечки, медсестры. Неловко как получается.
Ну, все. Еще раз встречаюсь с Женей. Да что с ним?
Только брови, своп исспня-черные ангелята, сдвинул так, что лишь по возникшей на переносице борозде можно определить, что их две. Медсестра мне тихо говорит на ухо: Женина девочка, которую она с женой назвали Оксаной, прожила только сутки... Спросить Женю, какой он выбрал наркоз, ннтубациониый с управляемым дыханием или... Но Женя всегда выбирает верно. Только сегодня он, как никогда еще, собран весь, словно йог, в одну неделимую клетку.
– Там Пронников вам что-то хочет сказать, – снова шепот медсестры.
Захожу в палату. Улыбается. По это не улыбка, а скорее маска, даже крик. Переживает, бедняга. Что ж, естественно, больной волнуется перед операцией, врач – после нее. Воспаленными губами, стараясь не терять улыбки, Иван Васильевич говорит:
– Вчера у меня в палате снова целый вечер была ваша мама. Елена Дмитриевна читала мне книгу. Межелайтиса "Ночные бабочки". Ночные бабочки, они летят на огонь, сгорают, но летят...
– Но мы с вамп не мотыльки, – касаюсь я плеча Ивана Васильевича. – Вы о чем-то хотели меня попросить?
Иван Васильевич отвернул от меня голову, как в первую встречу, я слышу его дрожащий голос:
– Саша, Александр Александрович. Если мы с вами больше не увидимся, считайте, что один из нас просто не вернулся из разведки, как это часто бывало на войне.
Мне надо бы ему сказать "спасибо", но я говорю, что мне не нравится его щека, она чуточку подергивается.
Скажу медсестре о премидикации, укол снимет реакции на раздражители. Но, Иван Васильевич, дорогой! Я, видите, сиокоеп. Из двенадцати вариантов нашей операции два возможных случая без колебаний утвердили в Ленинграде. Но этого я по говорю. Потому что каждый вариант по ходу дела обязательно будет с вариациями. Операция ведь делается по законам симфонии: основная, тема и вариации. Ивану Васильевичу я говорю о полной уверенности полковника Якубчика. Правда, Павел Федотович уже успел мне сказать: "Трудно подготовить к операции больного, еще труднее, оказывается, врача".
Но ведь он пошутил, Иван Васильевич.
Струя воды бархатно обволокла руки. Рядом со мной моется Павел Федотовпч. Хитрющий старик. Может, я просто поначалу не понимал его? Не понимал того, как искусно он подставлял мне подножки, как усложнял барьерами мою дорогу, испытывал, смогу ли я эти барьеры взять. Все забрасывал мепя на быстрину, о которой я ему признавался тогда, в отдаленном гарнизоне. Но там была одна глубина, тут другая.
– Можно начинать.
В дверях лицо Жени, розовое лицо, подчеркнутое белизной операционного костюма. Мы все в этот день становимся "снежными человеками". "Можно начинать..."
Это значит, Иван Васильевич уже спит.
– Перевожу на управляемое дыхание. – Голос Ангела теперь звучит за дверью.
С приподнятыми, согнутыми в локтях руками я вхожу под свет бестеневых ламп. Увидел мельком, как за окном закачалась под ветром острая верхушка тополя.
Сколько раз я переступал этот порог и, подойдя к подоконнику, видел, как упорно тянет тополь свою макушку-буденовку к нашему четвертому этажу, чтобы однажды наконец заглянуть сюда, как, мол, идут у нас дела.
Потом я протягиваю руку и чувствую холодок скальпеля, вложенного медсестрой в мою ладонь, без всяких слов. По моей спине побежала первая соленая капля.
– Я благословляю тебя, – это ты сказал мне там, в Нагольном. И теперь звучит и звучит отцовское:-Благословляю.
– Зажимы...
Перевязал первый сосуд, отрезал нитку. Все глубже, и глубже, и глубже, как по шахтному колодцу.
Час.
Тополь, седина Ивана Васильевича – все ушло, пропало. Сейчас только это: огненной красной зарей вспыхнувшее поле. Поле и я.
– Работаешь нормально. – Голос полковника Якубчика помогает ощутить время.
Час тридцать.
А самое опасное начинается только теперь. Доступ сзади. И снова холодок в руке, снова зажимы. Побежали, заструились капли.
Два часа.
– Осторожно, позвоночная артерия рядом.
Тампон. Тампоны. Много тампонов. И вот ее, голубоватую, хорошо видно. И мы уже в стороне от нее. Голос Якубчика:
– Деликатнее.
Но куда, к черту, деликатнее? Скальпель уперся в сросшуюся мозоль позвонков. Тверже камня! Природа зафиксировала травму. Но если бы она этого не сделала, позвонки шатались, и еще тогда, при падении с обрыва, гибель была бы неминуемой.
– Спондилез, – опять голос Якубчика. – То, чего я боялся.
– Ну да, я не боялся этого, – говорю в сердцах.
– На кой черт лез? Я тебе говорил.
Подплыл Женя Ангел:
– Вы долго будете лаяться?
Якубчик смотрит на меня. Я – на Якубчика. Дуэль глазами.
По какому-то знаку шефа Ниночка выскальзывает из операционной. Зачем? Мне кажется, она помчалась в ординаторскую, к телефону. "Мама! Срочно, мамочка! Понимаешь, человек рассечен насквозь. Мама, Павел Фицотович говорит, без тебя не выдержит. Срочно, миленькая".
Три часа. Три часа двадцать минут. Три часа тридцать минут... Три часа сорок... Ни с места. Тринадцатый, тот тринадцатый вариант, которого не ждут. Он был прав, этот хитрый Якубчик. "Если мы с вами больше пе увидимся..."
– Я зашиваю, – говорю сквозь марлевую повязку, под которой скрыта закушенная до крови губа.
И в этот миг чувствую, как меня ударили по поге бахилой. Удар мягкий, но удар. На таком языке Павел Федотович еще никогда не изъяснялся. Встряхиваюсь:
– Дайте зубной бор.
Это последнее, на что можно надеяться. Сверло прошпвает сросшиеся тела позвонков с такой силой, с какой отбойный молоток вспарывает пласт антрацита. Впрочем, там, на Донбассе, молоток уже сдают в музей, а мы все еще, черт возьми, должпы выкручиваться, забываем в суете, что все в конечном счете зависит от нас самих.
– Ретрактор! – теперь я кричу так, что мне его подпосят сразу двое: Якубчик и медсестра.
Пять часов.
Еще два часа уходят на фиксацию. С "древа жизни"
павсегда снята удавка. И ради этого, считай, две жиэнп прожито, две судьбы, а может, и того больше.
А на "снежных человеках" теперь костюмы цвета подталого серого снега.
Такой снег бывает весной. А может, и в самом дело уже весна? Тополь бьется ветвями в окно. То ли обмерзли, то ли набухли почкп.
Потом я захожу в палату, долго стою, слушаю ровное глубокое дыхание Ивана Васильевича. Глазами говорю Павлу Фсдотовичу: "Спасибо, дед". Выхожу во двор. И у салюго входа в отделение на лавочке вижу синий комочек. Конечно, Анна никуда пе ушла. Она чутко обернулась на мои шаги, прислушиваясь ко всем шорохам на земле, к себе. "Что же сейчас произошло?" И мне, как в первую встречу, показалось, она сама знает ответ, только не смеет произнести его вслух.
– Это было очень трудно?
Тут, как из-под земли, вырастает Павел Федотович.
Его дрожащие пальцы трепещут у висков:
– Считайте, что сегодня он слетал в космос.
Противный дед. Никакой конспирации.
Мы смотрим ему вслед. Сутулым от усталости плечом он толкнется о ствол тополя, смешается, улыбнется своей неловкости. А тополь накренится под ветром, пригнет макушку-буденовку книзу, как будто в пояс поклонится старому хирургу.