Текст книги "Полковник Ростов"
Автор книги: Анатолий Азольский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц)
Генрихом Шульце, и адрес его известен, да нельзя идти к нему на дом.
Все трое – берлинцы, в одном и том же резервном полку, и не Генриха
Шульце надо искать, а поваренка и 45-летнего официанта, через них находить Шульце, а еще лучше напрямую – легкую на ногу девицу, которая не ведает, что судьбы Москвы и Берлина – в ее постельных шашнях с радистом из Цоссена. Проще простого – обратиться в отдел потерь управления общих дел вермахта, там уж точно установят, живы ли все эти три человека из “Адлона”, но, во-первых, вся административная система Германии развалена, никакого учета вообще не ведется, ни одной правдивой цифры в донесениях – и фюрера не обманывают, докладывая ему о положении на фронтах, как уверены в этом многие, а во-вторых, опасно: империя гибнет, ПВО столицы расшатано, развал ее начинается с земли, по ночному Берлину автомобили передвигаются со включенными фарами, лишь изредка с зашторенными синими. Но даже если Генрих Шульце жив, то не сбрасывают ли сейчас труп той девчушки в только что подвезенный гроб? Наконец, если ищет он правильно, то есть Генриха Шульце, то не исключено: и по его, Ростова, следам идут, его ищут, и не только абвер и гестапо, но и те, что ждут от него ответа, те, кто нашел его в Югославии и рассказал о Мадагаскаре, поведал о… (“Пс-ст!”)
Искать Шульце, искать! Для чего надо себя предъявлять там, где он бывал раньше с Аннелорой и без нее. Вкусы ее поражали, она тянулась ко всему тому, что доктор Геббельс именовал гнильем, экстрактом еврейского разложения: так и норовила супруга, воспитанная в строжайших правилах, покрутить – ни с того ни с сего – обнаженными плечами в “Танцфесте”, поаплодировать злобным комикам в “Романском кафе”, да и в “Адлон” похаживала ради оркестра, где экзотики ради похожий на негра барабанщик время от времени скалил зубы. С киностудией когда-то был у нее контракт, там ее так обидели, что возненавидела Аннелора всех звезд и режиссеров, настояла на своем и перебралась в Гамбург, но попадала в Берлин – и проникала на студию подышать воздушком развратца, а теперь и Гёца фон Ростова потянуло на тот же воздушок, хотя и без намерений подразвратиться, что, однако, тоже не помешало бы.
И “майбах” полковника Ростова остановился у дома на
Гросберенштрассе, еле-еле найдя себе местечко; автомобили стояли рядами, образовав каре; судя по номерам, вся Германия хотела насладиться покоем, прекрасными винами, женщинами, возможностью жрать, не прибегая к продовольственным карточкам, и чувствовать себя в безопасности, поскольку Геринг и Геббельс, виллы которых неподалеку, добились: ни один, даже самый пронырливый служака из спаренных зданий на Принц-Альбрехтштрассе сюда не сунется! Многих обитателей этого кинодома Ростов знал, раскланивался, тряс руки, охотно принимал комплименты: хромота, мол, придает ему романтический облик! И назавтра приехал под вечер, и послезавтра, посиживал на крыше павильона, где раскинулись маленькие кафе, погрустил, вспомнив о прошлом; звезды мирового экрана возникали в толпе, как из утреннего тумана перед наступлением… Ростов поднял глаза и увидел за столиком японца, одетого до того корректно, что сомнений не оставалось: из посольства. Он смотрел на желтую кожу, туго обтянувшую скулы, на щели глазниц, улыбался; уже третий год при виде жителя далеких островов в нем просыпалось теплое чувство признательности, уступавшее затем тихому, как бы про себя смеху; нечему радоваться, на япошек глядучи, да и скорбеть вроде бы нет причин, а все равно приятно, и потому приятно, что (“Пс-ст!”), ни начни японцы войну с Россией, ни атакуй они русский флот, так и не собралась бы эскадра Рожественского спасать Порт-Артур, не двинулась бы она через моря и океаны на Дальний Восток, не бросила бы якорь на рейде Нуси-бе у Мадагаскара, откуда и началась никем не разгаданная история о том, как с госпитального судна “Орел” сошла на берег сестра милосердия, имя которой так и не дано было узнать сыну ее, – сошла, решила искупаться, но попала в объятия миссионера Отто-Эриха
Ростова; узнав два года назад о матери, Ростов по крупицам собирал разбросанные осколки события, он даже нашел список сестер милосердия, среди них одна – с немецкой фамилией, но замужняя, муж в
Порт-Артуре; все загадочно, сказочно, смерть матери, уроженки
Рязанской губернии, не менее призрачна, зато уж какая полная и очевидная явь: мужчина возник, пропахший табаком, прижавший малыша к себе и несший его вслед за гробом и годом спустя назвавший себя отцом; какие-то, помнится, осложнения были с усыновлением, не обошлось без содействия другого немца, отца нынешнего Толстого
Германа, и еще один немец оказал помощь, мог нужное нашептать генерал-губернатору.
– Мы победим! – сказал япошке Ростов, понимая, что Японии, как и
Германии, предстоят времена ужасные (“Господи, неужели судьба – это случайное сцепление обособленных курьезов?”). Засел за столик, искоса посматривая на женщин, которые чудо как хороши и от которых несет смертью, потому что они хранили в себе горечь и сжимающую тело тоску по убыванию жизни. В кафе, в буфетах – полно офицеров, отпускники рвутся к женщинам доступным и страстным, потому что многие жен своих потеряли в бомбежках, многим жены изменили, как это бывает при всех войнах, для еще больших некогда любимые супруги превратились в пресных и скучных баб, – и офицеры рванули на киностудию, где разврат облагораживался величественностью момента, угасанием падающего в темень светила, особой чувственностью женщин, которые отдавались как бы на краю могилы; женщины постигали необыкновенность того, что этот вот мужчина, только что едва не упавший в обморок в экстазе совокупления, этот поклявшийся ей в любви до гроба майор (или полковник) не понимает, что она – последняя, возможно, женщина в его жизни, потому что ранним утром он встанет, возьмет такси до Силезского вокзала, займет место в офицерском купе поезда, давно получившего название “смертного”, и уже через день-другой получит в лоб русскую пулю, умрет, исторгнув имя той, что подарила ему вечное и краткое блаженство случайной любви по пути к безымянно-братской яме, вырытой русской могильной командой.
Хромота и впрямь романтизировала полковника, придавая его отнюдь не аристократическому лицу благородство; на фон Ростова клевали возвышенного настроя артистки кордебалета (УФА вовсю ставила фильмы с театрально-балетной начинкой), но ни одна из них не призналась ему, что была когда-то в дружбе с неизвестно где пребывающим кельнером или общалась в этом году с худой крикливой плясуньей, которую в последний раз видели на станции метро, девица (удалось узнать ее фамилию: Уодль, Рената Уодль) для шика натянула на себя тельняшку, бушлат, шапочку матроса-подводника, подвернула ногу для пущего эффекта и в ансамбле подводников-калек собирала денежки на
“Зимнюю помощь”. (Ростова заела ревность: что ж ты, подружка, не собирала те же денежки на ту же помощь танкистам, которые тысячами гибли под снарядами русских – “Пс-ст!” – самоходок и этих чертовых
Т-34?) Нет свежих следов “связницы” (полковник поморщился от вульгарности этого шпионского термина). И никто на киностудии не знает, на каких подмостках сейчас пляшет, спасая Германию, неутомимая Рената Уодль. Никто! Значительно больше давали полковнику ночные сидения в “Адлоне”, бомбоубежище под отелем было не самым лучшим или безопасным укрытием в Берлине, первенствовал бункер на
Фоссштрассе, где канцелярия фюрера; свои преимущества имел и мидовский подвал, но всех тянуло в “Адлон”, ненавидимый Гитлером, почему и отчего – никто не знал, строились догадки, сводились они к тому, что еще при Гинденбурге фюрер как перебрался из провинции в
“Кайзерхоф”, так и невзлюбил с тех пор “Адлон”, который стал для него символом презираемого им знатного сословия Германии; ни одна бомба еще не упала на отель, но что американцы обоснуются когда-нибудь здесь и своими джипами заполонят окрестности – об этом говорили открыто, кто-то из завсегдатаев убежища как-то выразился с издевательским смехом, пальцем ткнув на эстраду: “Скоро здесь будет выступать негритянский джаз в полном составе!” И хоть бы кто поперхнулся, за столиками хмыкнули, переглянулись – тем и отозвались на речь, за которую полгода назад упекли бы в лагерь, а обер-кельнер ни ухом, ни глазом не повел в сторону пораженца. Стул его – в метре от столика полковника, столик почти служебный, брать его дозволено немногим, метр – расстояние, позволявшее оберу рассказывать фон
Ростову о делах минувших, текущих и будущих. Челноком ткацкого станка сновала в нем некая связующая события идея, она подтягивала свисающие кончики нитей, завязывала узелки, штопала; обер рассказывал, рта не раскрывая, но Ростов, не все слыша, все понимал, узнавая самое существенное для июля 1944 года. В минском котле двадцать, по слухам, дивизий, взоры всех обращены на фюрера.
Странно, что тот не обращает ровно никакого внимания на трагедию
Берлина, смахивающую на фарс. По сводкам союзников, вся промышленность столицы уничтожена, однако все фабрики восточной и западной части работают исправно, районы Эркнер, Сименсштадт и
Шпандау целехоньки, Форстенвальд, самый крупный центр военной промышленности, ни разу не видел над собой английских и американских самолетов, зато Грюневальд долбят ежедневно, хотя все владельцы особняков оттуда подались в Баварию, где почти тишь и благодать
(Ростова радовали просчеты врага: Бамберг уцелеет! – верил он).
Наверное, фюрер довольно потирал руки, слыша об ущербе, нанесенном
“этим промышленникам, этим подлым лавочникам”. Но Германия, уже надломленная, еще не склоняла головы, не опускала оружие из рук, не слабеющих, а крепнущих, – вот что ощущали нытики, и впадали в еще большее уныние. Какой она будет, Германия, когда коленки ее подломятся, когда оружие выдернут из ее рук, когда вражеские копья вонзятся в грудь и выморочная кровь окропит землю Баха, Шиллера,
Бетховена, Мольтке, Гитлера, Гнейзенау и Ростова?.. Обер издал первый крик еще до кончины Бисмарка, потом его запрягли в имперскую телегу, в него стреляли англичане, бельгийцы, французы, сенегальцы, мавритане, русские, украинцы, казаки, матросы германского флота, – и уцелел, и прижился к “Адлону”, и вместе с ним пойдет ко дну, и все, за столиками сидящие, были для него полуголыми на пляже, мимо которого плывет по течению корабль, ожидающий полутонной бомбы, и старик никого не подзывал к себе, старик прощал малодушных, решивших увидеть другой корабль, который уж точно не погрузится в забвение.
Так кто же будет капитаном на этом корабле будущего? Какие команды отдаст и на каком языке? Как назовут корабль?
Тяжкие дни и ночи, каждая из которых напоминала о срочности, а потом случайная встреча с Клаусом в коридоре управления на Тирпицуфер, не встреча даже, а – увидел издали, но не подошел, потому что не хотелось почему-то видеть друга, а момент благоприятный, Хефтена нет, можно, – нет, надо подойти, обнять друга, но шагу не сделал, потому что из-за просьбы “господ-товарищей” любой контакт со
Штауффенбергом уже походил на какую-то шпионскую акцию. И Ростов свернул в боковой коридор, Клаус проскользнул мимо, был он раздражен, гневен, шел, на ходу приподнимая повязку и тампонируя слезящуюся глазницу: так с ней и не смогли управиться врачи.
Чувствовалось, как изможден Клаус, как измучен болями внутренними, иссушающими мозг. Жалко стало – так жалко стало, как год назад в госпитале. Скрылся Клаус, пропал в одном из коридоров, Ростов спустился на узел связи; телефонная связь с Бамбергом не работала, но позвонить Нине можно через комендатуру, условный пароль знает дежурный на Бендлерштрассе, где Фромм и Штауффенберг.
Случайно или нет, но через несколько часов словно порывом ветра разогнались тучи над Берлином и будто искажающая явь пелена сошла с
Ростова; он увидел так ясно свое будущее, что оглянулся в испуге: да уж не подсмотрел ли кто?.. А началось со встречи с Ойгеном в доме его двоюродной тетки; можно покутить в меру, пока не грохнут сверху фугасом; хозяйка же – истинная берлинка, во всем новом и гнусном находит только прелести жизни, сохраняя память о прошлом. Ни привратником, ни швейцаром уже не похвалишься, да и дурной тон это, зато какой деликатес – русская прислуга; две девушки в расшитых цветными нитками блузках встречали гостя у подъезда, протянули
Ростову полстакана водки, тоже, видимо, по русскому обычаю, потом по красному ковру спустилась вниз сама хозяйка, баронесса Магда
Хофшнайдер, подала полковнику обе руки для поцелуя, скромно пожаловалась на тяготы военного времени: ну где ныне найдешь то, чем раньше лакомились, меры не ведая; где кабанина из Галиции, масло из
Дании, сардины из Неаполя, где…
– Расплакалась! – презрительно отозвался идущий следом за ней Ойген фон Бунцлов, причем сказал так, что плевок напрашивался заключительным аккордом пылких жалоб его тетушки, и рассмеявшийся полковник отвел брата Аннелоры в сторону; с ним он в апреле виделся в Париже, месяцем позднее здесь, в Берлине, а ныне оба понимали, что переговорить надо в приватной обстановке, почему и напросились вдруг к Магде Хофшнайдер. Обнялись по-фронтовому, как старые камрады, посмеиваясь: Ойген ни дня не служил в армии, и служить не мог, военная промышленность рейха без него захирела бы сразу; громких должностей никогда не занимал, но на многих совещаниях (и в Ставке тоже) заменял Шпеера, министра вооружений и боеприпасов, потому и укоротил немного язык. Ранее, по рассказам Аннелоры, он разыгрывал издевательские шуточки, поднимал, к примеру, правую руку для партийного приветствия, замирал в позе фюрера и гордо извещал: “Вот на такую высоту прыгнула моя такса, когда я вчера купил и показал ей кусок ливерной колбасы за полторы марки!” (Глухая на юмор Аннелора недоумевала: “Это чтоб Ойген ходил на рынок? Да полно вам!”) Сейчас он повел Ростова в бильярдную, звякнул колокольчиком, появилась женщина из прислуги, рангом повыше тех, что подносили гостям истинно русские полстакана водки, – полная, краснощекая, очень красивая, лет под тридцать, в неизменной блузке, расшитой цветочками, черная юбка до пола, какие-то украшения на шее, золотые сережки свисали с мочек плотно прижатых ушей, брови тонкие, взлетающие к вискам, толстая коса уложена жгутом поверх головы, от уха к уху, – украинка, пояснил
Бунцлов, нередкое теперь явление, полтора миллиона отборных женщин этой национальности отправлены в хорошие дома Германии; до войны некоторые держали обезьян, крокодилов, пантер, теперь в моде славянская прислуга, в основном украинки, работящие и преданные.
Украинке этой Бунцлов объяснил, какой сыр им нужен, какой коньяк, с какими сигарами, и украинка ушла, покачав истинно немецким задом.
Закурили, Бунцлов расспросил об Аннелоре, узнав же о тягомотине с официальным подтверждением ее смерти, не удержался и сплюнул все-таки, признался, что все его бесит – и эта Хофшнайдериха, и сам
Берлин, и фюрер, и русские, которые поднатужатся и ворвутся в
Германию ближе к зиме, могут и раньше, даже много раньше, потому так торопится кое-кто, вот-вот в Берлин прибудет человек от американцев, тем очень хочется знать, с кем вступят в переговоры будущие властители Германии, и человек этот, сотрудник немецкого консульства в Цюрихе, привез американские предложения, и чтоб уж быть точным, человек этот им обоим знаком, и зовут его известно как, имя и фамилию называть противно… (Ростов хмыкнул и заулыбался: ненависть
Ойгена Бунцлова к названному им чинуше из абвера была ему известна, оба они брезгливо именовали его Гизи.) Типчик этот до того явно спутался с американцами, что давно на подозрении у гестапо, и в
Германию прибудет нелегально.
– Раз он сюда собирается – все, значит, решится скоро, – сказал
Ойген и не удержался, сплюнул еще разок. – Клауса тебе не жалко?..
Близкий друг все-таки.. (Ростов молчал.) Пятнадцатого он летит в
Ставку, у Адольфа очередное совещание, без начальника штаба резервной армии не обойтись, Гитлер не такой дурак, чтоб отрывать от дел самих командующих, твой друг попытается… сам знаешь что… Тебе какая роль отведена? (Ростов продолжал молчать.) От любой откажись.
Вяло, тягуче, как бы борясь с зевотой, Ростов, скрывая суть вопроса, поинтересовался, кто назначил совещание на 15 июля, и Ойген задумался надолго, недоуменно двигая бровями. Так и не ответил.
Пришла наконец украинка, поставила поднос, с достоинством удалилась, бедрами не покачивала, статью и походкой напоминала правофлангового батальона СС. Бунцлов любовался ею, затем не удержался и вслух выразил желание переспать со славянкой хоть сейчас, на этой тахте.
Несносный был человек, выродок в племени Бунцловых, только Аннелора ладила с ним.
– Эта дура Хофшнайдериха думает, что русские пожалеют ее, когда придут в Берлин, простят из-за украинки грабеж на Востоке. Как бы не так!.. Я как-то намекнул Магде, отправь, мол, украинку эту на ночь ко мне. Взъелась, разоралась, она мне, зашипела, как дочь… Дура.
Помнишь, в сороковом, казус юридический в Кенигсберге?
Вспомнили. Посмеялись. Казус был удивительным, судьи ломали головы.
Немка спуталась с евреем, чистосердечно полагая, что тот – настоящий ариец. А еврей не менее чистосердечно полагал, что девка, с которой он спит, еврейка, скрывающая свою расовую неполноценность, причем начал на следствии приводить убедительные доводы, но и девка доказывала свою правоту не менее искусно…
Перешли к более срочным делам. Ойген взорвался, изливая ярость на офицерье, на трусливых и жадных генералов, которые хотят соблюсти невинность, отвергая капитуляцию. Никак не хотят понять, что иного выхода нет, самое время спасать промышленность и рабочие руки, крах
Германии неминуем, ее возродят уцелевшие заводы и исконное умение немецких рабочих производить машины. Заводы и люди с заводов – они и есть Германия. А у генералов одно на уме: как сохранить оклады и должности да когда стакнуться с англосаксами.
Горькие слова – и тем горше слушать их Ростову от Ойгена, ни разу не побывавшего в офицерской или генеральской шкуре. В том горечь, что прав он, прав! Военная промышленность Германии ныне выпускает танков и самолетов втрое, вчетверо меньше, чем СССР, и десятую часть того, что дает индустрия США, и при всем том – вчетверо больше довоенных показателей. Только какой-нибудь политический изыск в состоянии сохранить Германию по крайней мере в границах 1935 года и с промышленностью, способной мало-мальски удовлетворять нужды обнищавшей страны. Но для этого надо убить Адольфа, и в том беда, катастрофа даже, что убирать Гитлера с поста канцлера нецелесообразно сейчас, когда обстановка на фронтах тяжелая, все помнят о предыдущей войне, проигранной по вине разных социалистов, вонзивших нож в спину доблестных камрадов. Несколько раз Ростову предлагали – вскользь как бы, мимоходом, между прочим, не требуя немедленного согласия, – предлагали пополнить собою ряды истинных немцев, готовых голову свою положить ради спасения Отечества.
Ростов, понимая намеки, отвечал по-разному, но смысл всех ответов сводился к тому, что да, он согласен, так не может ли собеседник направить его на Восточный фронт, туда, где решается судьба
Германии, а то сидит и сидит во Франции и Бельгии. И вербовщики торопливо отходили от него, иногда – с кривоватой улыбкой. Что кое-кто из них подослан гестапо, само собой разумеется, хотя тайной полиции запрещено вникать в настроения и жизнь офицеров вермахта – даже при существующем при управлении безопасности отделе по связям с вермахтом.. Но раз уж кадровые офицеры объединились, то выстроятся они по ранжиру и на правом фланге – видный генерал, прославленный на полях сражений, любимый нацией, и кто этот генерал или фельдмаршал…
– Вицлебен, – тихо произнес Ойген, наклонясь к сидевшему напротив
Гёцу. – И Бек. Который хочет быть штатским, то есть государственным, деятелем, возвышающимся над генералами. Но на ту же роль метит и
Герделер. Трусливая зануда, но… Но за ним та вонючая прослойка знати, которая и составляет суть Германии, ее неистребимое высокомерие… Та, к которой и мы с тобой принадлежим…
За коньяком и сыром Ростов услышал новость: Адольф Гитлер, солдат
Первой мировой войны, не может забыть свою винтовку и противится всем намерениям Шпеера полностью вооружить вермахт автоматами, которых сейчас всего два на отделение. Солдат есть солдат – и тот же
Гитлер запретил досмотр вызываемых им с фронта воинов, награжденных
Дубовыми листьями к Рыцарскому Железному кресту, но полковник
Штауффенберг, отмеченный более скромными наградами, тоже избегнет досмотра, и если объявленная форма одежды предусматривает личное оружие, то пистолет будет при нем, слева на ремне, заряженный, всю обойму можно всадить в Адольфа.
– Такое дело взвалили на калеку! Он же с пистолетом не управится, если бомба не взорвется! (Ростов не разделял этих страхов: еще как управится, он, фон Ростов, лично в мюнхенском госпитале научил
Клауса одной трехпалой рукой изготавливать пистолет к бою.)
Украинка пригласила к столу, к явно запоздавшему обеду (отключили воду), говорила – не мог не заметить Ростов – почти без акцента.
Бунцлов сослался на гастрит и удовлетворился жиденьким бульоном.
Хмыкнул, увидев рядом с прибором карманный справочник древнейших дворянских фамилий; фрау Хофшнайдер всеми способами доказывала свое благородство, тем даже, что вовсю расхваливала сидевшую слева от нее украинку: и умна, и сообразительна, истинная хозяйка, все умеет делать, держит в строгости русскую прислугу, кого надо прибьет маленько, немножко грязнуля, но со временем это пройдет, столько сил, она, Магда, затратила на то, чтоб научить эту свинарку пользоваться душем и хорошо промывать органы. Ойген попытался острить, но встретил резкий отпор тетушки. (Украинка – будто не слышала.) На десерт девушки подали присланные из Мангейма фрукты, еще одно блюдо предназначалось дамам: американский фильм.
Кинопередвижка ждала ленту в подвале, русские девушки освоили, оказывается, аппаратуру. “Цены нет этим паршивкам!” – не могла не восхититься Магда. Выразительно глянула на Ойгена и Гёца, повела их к себе, закрыла тщательно дверь, вздыхала озабоченно, доставая из шкафа альбом, упрятанный под стопкой белья. Слегка всплакнула – так жалела себя, так дорожила любовью к сыну, который наприсылал ей много, очень много фотографий, но ни на одной из них нет его отдельно, собственной персоной, нигде самого по себе, почему-то обязательно среди захваченных бандитов, партизан то есть, и военнопленных, и везде эти бандиты, эти комиссары либо уже с петлей на шее болтаются, либо вот-вот рухнут на землю после выстрелов, стоят у вырытой ямы.
Ойген нашел на туалетном столике пинцет, каким выщипывают лишнее на лице, брал им фотографии одну за другой, рассматривал, откладывал: это – русские военнопленные, это какие-то колхозники, а это никак евреечки…
– А вот это – полное свинство! – отбросил он очередное фото. – Ну не стыдно ли матери показывать, как сын ее насилует несовершеннолетнюю еврейку! Причем от руки написал на обратной стороне, сколько ей лет.
– Ты прав, ты прав… – пустила слезу Магда, забыв о не столь уж далеких годах, когда таблички на газонах предупреждали берлинцев: чистый воздух парка несовместим с запахом еврея. – Его же русские могут арестовать после окончания войны. И не только русские.
Поэтому-то и спрашиваю вас: уничтожить альбом или сохранить?
Ростов заметил: свои могут арестовать, вермахту запрещено заниматься экзекуциями, расстрелы и виселицы – это прерогатива карательных соединений.
– Но мне-то, мне каково? – не унималась Магда. – Может случиться так, что Манфреда объявят преступником!
– Да плюнь ты на все! – успокоил ее Ойген. – Подумаешь – преступник.
Значит, есть надежда, что со временем он станет великим человеком, добряком, фотографироваться с маленькими детьми станет, даже с евреечками… Все вожди с расстрелов и виселиц начинали, что Гитлер, что Сталин… Спрячь поглубже.
Магда нерешительно держала альбом в руках. Протянула его Ростову – не заберет ли себе, туда, в Брюссель, а что англичане альбом увидят
– так не беда, воспитанные люди, не азиаты какие-то там, европейцы, поймут, что сын всего-навсего большой шалунишка, да и сами-то они, англичане, хороши, сколько детей полегло под их бомбами!
Альбом переместился в самый нижний ящик комода, Магда решила его хранить как семейную реликвию, кроме того, ей сказали, что изнасиловать несовершеннолетнюю евреечку – не такой уж грех, закон был бы на стороне Манфреда. (Ростов глянул на измятое страданием лицо Магды Хофшнайдер и в который раз задался вопросом: а кем же станет в Новой Германии Манфред Хофшнайдер и все герои войны? Им молодежь – будет поклоняться?)
Простились, от кино отказались, пожелали Магде хорошего сна и хорошего бомбоубежища. Украинка улыбалась очень мило, дала совет: время позднее, поезжайте через Тиргартен, там бомбят редко…
Им обоим надо было постоять нос к носу, они стояли и молчали у машин, вдали от Магды и ее работящей прислуги. Наконец Ойген тихо сказал нечто такое, чему нельзя было верить, но тем не менее верить надо было. И забрался в свой “мерседес”, оттуда прозвучало:
– Гёц, я тебя умоляю, держись подальше от этих сосунков с полковничьими и генеральскими погонами, негоже нам с ними идти, впереди жизнь, Германия, уголь и металл, станки и приборы, восемь миллионов иностранных рабочих в Германии, война кончится – все толпой повалят к себе, а кто на их места у станков? Да еще и отмываться надо от таких, как этот сопляк Манфред, всех собак на немцев навешают из-за таких олухов, один Гитлер чего стоит, даром что австрияк… Думай о Германии, отцы наши – что твой, что мой – плечом к плечу держались…
О Германии и думал фон Ростов, о нации, о всех немцах, о героях и еретиках, о Клаусе, о Ренате Уодль, так нужной сейчас; так где же пляшет эта разрисованная под боцмана-пьянчугу “связница” (“Пс-ст!”)?
Пришлось заодно в эту ночь подумать и об отдельном абсолютно незнакомом немце, поразмышлять о ефрейторе, что с ранцем стоял у ворот особняка в Целлендорфе и будто кого-то поджидал. Уже стемнело,
Ростов направил на человека синий луч фонарика, обежал им фигуру вполне годного для фронта вояки, завел в дом, потребовал зольдбух.
Ханс Крюгель, сорок лет, в начале войны служил шофером у покойного полковника Беренса, зятя владельца особняка, приволокнулся, в чем сейчас признался, за юной супругой полковника, потому и отправлен на передовую, угодил в демянский котел, откуда все-таки выбрался, и удивительным было не то, что благополучно вышел из окружения, заслужив знак “Демянский щит”, а то, что был уже четвертым обладателем знака, встреченным Ростовым, а таких обладателей – единицы, награждали “демянцев” с отбором, надо было не просто отвоевать в котле два месяца, но еще обморозиться и, если повезет, получить ранение, красящее истинного воина, причем ранение должно подтверждаться справкой о том, что подобран на поле боя, перевязан и отправлен на лечение санитарами вермахта. Таких справок в зольдбухе накопилось уже пять штук, две из них по датам явно писаны в котле.
– Ты, конечно, в одиночку выбирался из котла. Не так ли?
– Никак нет, господин полковник. В группе. Нас было четверо.
– Тогда скажи мне, ефрейтор Крюгель, почему каждый к своим пробившийся “демянец” утверждает, что был последним оставшимся в живых?
– Разрешите, господин полковник, ответить честно?
– Разрешаю и обязываю.
– Так точно. Отвечаю: потому что якобы побывавшие в котле боятся приводить имена свидетелей их позорного бегства.
Таких речистых в кавалерии отправляют на конюшню, ближе к навозу, в пехоте заставляют выгребать солдатские нужники, а Ростов, когда был командиром танковой роты, милостиво разрешал языкастым перетаскивать траки и вымачивать их в керосине.
Следующий листок зольдбуха принес Ростову ошеломительную новость: пройдоха Крюгель, физически здоровый, как померанский бык, нормальный, что ни говори, мужчина, был с фронта отправлен в госпиталь для лечения нервно-психиатрических травм (номера пунктов акта медицинской комиссии приводились). И когда Крюгель рассказал, почему его признали душевнобольным и освободили от службы, Ростов пальцем указал ефрейтору на кресло, сам сел напротив и погрузился в тяжкие размышления. Ефрейтор Ханс Крюгель, лгун, мошенник, философ и краснобай, симулировал заболевание, которым истинно страдал полковник граф Клаус Шенк фон Штауффенберг. Якобы свихнувшийся в котле ефрейтор попал после отпуска в полк под Смоленском и стал не просто прицельно убивать русских, а через громкоговоритель бахвалиться успехами своими, поименно называя тех, кого намерен сразить пулей, причем имена оглашал не наугад, не выдумывал их, а настоящие, те, о существовании которых в окопах напротив узнавал из допросов пленных, то есть Иван Иванов был у него не из разговорника.
Причем никого еще не убил из названных через громкоговоритель, а русские взбеленились, подтянули артиллерию, устроили налет, угробили два взвода, после чего душевным состоянием Крюгеля заинтересовались.
И Ростов, утонув в кресле и покуривая, с омерзением посматривая на необычного визитера, вникал в мысли медиков. Несколько лет назад объявлена война, на полях сражений – армии многих государств, на морях – флоты их, в небе – самолеты, убийства стали повседневным явлением, ненаказуемым и безымянным, то есть ефрейтор Крюгель может убить какого-либо славянина, попавшего на мушку, но не конкретного человека, того же Ивана Иванова, ибо личность, обрывающая жизнь другой личности, уже выводит себя из норм какого-то неписаного права всех войн. Абсурд! Убивать вообще можно, но в частности – нельзя!
Немец может убивать славянина, наудачу послав снаряд в отмеченную картой точку, славянин, огрызаясь, ответит тем же, но Михель лишен права убивать Ивана, человека с конкретной биографией, не пишут же в представлении к награде, что Ханс Крюгель, к примеру, достоин
Железного креста 2-го класса, потому что уничтожил не просто Ивана
Иванова, а лишил жизни мужа какой-то там Марии и сделал сиротами пятерых его детей.
Примерно такие загадки разрешал в госпитале подполковник Клаус Шенк фон Штауффенберг, головоломная задача эта усложнялась еще и тем, что уже в палате Клаус нацелился на Адольфа, то есть “война” стала равновеликой уроженцу города Линц. Признать ефрейтора равным полковнику Генерального штаба – такого позволить себе фон Ростов не мог и взревел:
– Ты лжешь, мерзавец! Ты симулянт и дезертир! Кто тебя научил этому способу? Что за твоей душонкой? Факультет психологии в Гейдельберге или клиника для психов, где ты нахватался разных приемчиков?