355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анатолий Азольский » Полковник Ростов » Текст книги (страница 11)
Полковник Ростов
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:22

Текст книги "Полковник Ростов"


Автор книги: Анатолий Азольский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)

“… я затаилась мышкой, я берегу в себе комочек, питающийся мною, то есть пищей насущной и всем тем, что видят мои глаза, передающие виденное комочку, что щекочет мою кожу, обдуваемую ветрами, осыпаемую пылью, но глаза мои, кожа моя – это Твои глаза, это Твои руки, те, что подхватят когда-нибудь нашу малышку, и дрыгающие ножонки ее коснутся Твоего лица; она заорет благим матом, когда нащупает ими колючую небритость. Да, я, как мышка, но я ничего не боюсь, во мне крепнет уверенность в дне завтрашнем, во мне не просто новая жизнь, тело мое носит в себе будущее, которое неотвратимо, потому что не могут изо дня в день падать с неба противные штучки, небо станет голубым и чистым, и мы поедем к Рейну, мы искупаем в реке малышку…”

Наконец его вернули в монастырское подворье. Он мог хорошо побриться, с наслаждением принял ванну. В чистилище этом ничего не изменилось, арестантов стало поменьше. Приехал Ойген, новости неутешительные, хотя от Имперского суда чести Ростова он избавил и при самом неблагоприятном исходе расстрелян будет полковник Ростов, а не лишенный всех наград и званий сын покойного графа Ростова.

(“Спасибо”, – улыбнулся Гёц.) Еще несколько дней – и полковника включат в “Список” Гиммлера… Кстати, получено наконец судебное решение о признании Аннелоры погибшей, можно теперь ходатайствовать о заключении брака.

– Я тебе очень благодарен, – сказал Гёц Ростов, и после ухода Ойгена написал прощальное письмо Монике, простенькое, как будто он дней на пять уезжает в командировку, – и метроном вновь стал отбивать в нем протяжные секунды, уже отсчитавшие Клаусу Штауффенбергу время, ему отпущенное. За свои тюремные недели он повидал уже многих готовящихся к смерти и с радостью усвоил: жить просто ради жизни – это преступно, это нарушение какого-то закона, призвавшего людей жить на этой планете, и нет ничего позорнее спасать жизнь, цепляясь за богатство, и в нынешней Германии только нищие бескорыстны.

Его уже готовили к казни, предложили заказать ужин в ресторане неподалеку. Он попросил радиоприемник на час-другой. Дали. Включил, не тронув ни одну ручку настройки, и услышал орган, исполнявший легкомысленную мелодию; прямая передача из лондонского кинотеатра

“Орфеум”, куда он мог бы повести Клауса; осенью 1936 года намечалась командировка в Англию офицеров, с отличием кончивших курсы английского языка, и Ростов, знавший и язык и Англию, в списке тех, кого надо опекать в Лондоне, увидел капитана Штауффенберга; судьба постоянно разлучала их накануне встреч, которые могли бы стать решающими; оба, не зная друг друга, нацелились на Дрезденское училище, но Ростов окончил его до поступления в него Клауса; сдавали экзамены для поступления в академию, но Клаус прошел в числе ста лучших, а Гёцу предложили повременить; и в России где-то пересекались их пути-дороги, пока в апреле 43-го не обнялись в стихийном порыве братства у входа в штабную палатку в Тунисе. Но теперь-то уж они не расстанутся, если загробный мир существует, и в том мире Клаус, от друга Гёца узнав о том, что едва не был в Шарите убит им, пылко обнимет его и шепнет: “А надо было, надо – избавить меня от терзаний, я ведь давно, еще до встречи с тобой в Бамберге, понял, кто гонит меня к Адольфу, и мне, на эту дорогу обреченному, оставалось только идти и идти…”

Шепотом скажет, потому что и на том свете будут тайны. И одну из них донесет до обоих Крюгель, он когда-нибудь там появится, бодрячески доложит о прибытии и в ответ на вопрос Ростова ответит честно: все сделано, господин полковник, русские теперь знают все о 20 июля далекого 1944 года.

Теперь уж не разминутся они, Ростов и Штауффенберг, всегда будут рядом.

Этой ночью в комнату к Ростову вошли и кивнули – ни слова сказано не было, и так же молча полковник протянул им письмо Монике. Он был готов к последнему часу, догадался о его приходе, тщательно побрился, лег спать не раздеваясь, поверх одеяла, в сапогах.

Так и не увидел он, что же в той комнате, где ему зачитывали нечто, вроде бы к нему относящееся. Его ввели в эту таинственную комнату – но он так и не понял, где находится, да и кому и о чем рассказывать, не солдатам же расстрельной команды, вот и получается, что все нами познаваемое – только для людей, для передачи им увиденного или узнанного тобою, такая удивительная мысль мелькнула в нем, когда он слушал приговор суда, которого не было, которого старались не допустить абвер, СД, ОКВ и ОКХ и много, много других ведомств и чиновников, но который все-таки состоялся, ибо в одной куче оказались: русский шпион, некий ефрейтор Крюгель, будто бы сбежавший к русским, отец Толстого Германа, с соизволения которого миссионер, проповедник и колонизатор Отто-Эрих Ростов стал отцом Гёца, случайно прихваченный в облаве датчанин, ни под какими пытками не признавшийся, с кем он встретился или не встретился 28 июня 1944 года.

Несколько человек стояли перед ним; от услуг священника он отказался еще ранее, когда тот зашел к нему в комнату-камеру; врачу заявил, что находится в твердом уме и добром здравии; поблагодарил начальника подворья за гостеприимство и с полупоклоном заявил, что ничуть не осуждает его за столь раннее пробуждение арестанта.

Уже алел восток, когда его подвели к стене, и он стал на заранее облюбованном им месте. Первые пташки зацвикали в зарослях, шесть солдат с винтовками у ноги ждали приказа. Ростов дождался предварительной команды, вскинул левую руку, как сделал это его друг

Клаус фон Штауффенберг, сжал по-ротфронтовски, сам того не зная, кулак и набрал воздуху в легкие, чтобы, как Клаус, выкрикнуть так нужную потомкам многосмысленность…

– Да здравствует…

Солдаты опередили его.

“… уже октябрь, уже уходят в зимнюю спячку растения, зарываясь глубже в землю, чтоб в толще ее переждать зиму, а я смотрю на себя, как на эту землю, которая подпитывает собою уже прорастающее зернышко, нашу дочь… Я смотрю уже на людей, как на современников нашего ребенка, люди ведь эти в неведении, что скоро взрывы, залпы и выстрелы, крики раненых и вопли умирающих – все заглохнет перед пронзительным криком маленького существа, в котором переплетутся

Твои ноги с моими, мои глаза приобретут другой цвет, измененные светом Твоих строгих очей, и, о Боже, как жаль, что Ты не увидишь в дочурке наше прошлое и наше будущее, потому что Ты всегда останешься живым, всегда…”

Труп полковника Ростова был увезен в неизвестном направлении.

“… Ты рассмеялся бы, увидев нашу дочурку, уже начавшую буянить; она однажды пригрозила мне кулачком, в ней столько от Тебя, что когда мы, матери (а нас много!), встречаемся в парке, то Катарина присматривает за всеми детьми и за мной тоже; она очень взрослая в свои четыре года, что нередко меня пугает, но вспоминая месяцы перед родами, начинаю понимать: те, кто зачат в дни того июля, уже не забудут картошку, под окнами берлинских домов посаженную, у них сохранятся остатки исступленной веры в чудо; а я в это чудо поверила накануне родов, в час, когда ко мне пришел тот самый кельнер, что обслуживал нас в “Адлоне”, – вот он и сказал мне, что уцелел, стал единственным, кто вылез живым после двух американских бомб, попавших в отель; скажи, пожалуйста, есть ли у бомб национальность, ответь мне, вопрос этот почему-то начинает меня мучить, как и такой: куда исчезли мужчины, эту войну и все войны затеявшие, и почему женщины тянутся к тем, кто гонит их и себя в пропасть… Я, как ты знаешь, живу в западном секторе, разговоры здесь разные, я-то помалкиваю, потому что знаю: надо любить и рожать, но раз уж Тебя до сих пор нет и я уже не рожу, то надо любить всех… Но вновь вопрос: кем мы станем и что с нами будет?”

Ефрейтор Крюгель изменил присяге и перебежал к русским, заявив на допросе категорически: “Гитлер – капут!” Помещенный в лагерь для военнопленных, испытывая лишения и некоторые моральные тяготы, он тем не менее не желал облегчать свою жизнь спецкормежкой и пионервожатой, он так и не рассказал большевикам о том, чему свидетелем был в роковые для Германии дни середины июля и 20-го числа того же месяца. Верный себе, он присматривался и прислушивался. И был за терпение вознагражден.

Один из заговорщиков, а именно майор Иоахим Кун заблаговременно получил известие о намечавшемся аресте, переметнулся на сторону врага, которому и поведал о своей героической борьбе с фашизмом.

Русские призадумались и приговорили майора Куна к 25 годам пребывания за колючей проволокой, которую он, однако, так и не увидел, потому что посиживал в одиночной камере. (Плененному полковнику Штауффенбергу – случись такое – грозило бы не меньшее наказание, если не большее.) И Крюгель мгновенно забыл о ностальгическом порыве, приведшем его в Целлендорф, о посещении знакомого особняка, о полковнике Ростове и суровом наказе его, о благословленном свыше дезертирстве, о десяти часах, проведенных в мятежном здании на Бендлерштрассе, 11-13. Ефрейтор Крюгель стал тупой скотинкой, загнанной нацистами в армию, где он, не до конца оболваненный геббельсовской пропагандой, стрелял в воздух, помогая тем самым воинам-освободителям Красной Армии. Антифашистом его признали только в лагере под Уфой, да и то пассивным, зато он отлично освоил здесь строительно-монтажные специальности. От зольдбуха, как и от “Демянского щита”, не открестишься, каждого пленного просматривали, просеивали и просвечивали, но пленных много, считать их не пересчитать, отпускной билет с резолюцией Тюнгена давно Крюгелем утерян, хотели было затащить ефрейтора в добровольные помощники лагерного начальства, но проявленная Крюгелем прыть при вербовке не понравилась почему-то руководству, которое с каждым месяцем все подозрительнее поглядывало на бывшего шофера полковника

Беренса: в лагерь к ефрейтору зачастили московские специалисты, раскладывали перед ним фотографии генералов, и Крюгель, почти всех знавший как облупленных, огорченно вздыхал: “Вроде бы видел… вроде бы нет”. Никого не хотел узнавать, даже Гепнера, которому помогал на

3-м этаже облачаться в генеральский мундир: тот привез форму в чемодане. О десяти берлинских днях умолчал, естественно.

Штауффенберга, разумеется, он ни разу не видел, чему охотно поверили, поскольку шоферил Крюгель во времена, когда полковник был редким гостем на Бендлерштрассе.

Наступил однажды (в октябре 1946 года) день, которого Крюгель боялся пуще всего и к которому готовился. Вызвали его к лагерному начальнику (а не к уполномоченному!), встретил его щеголеватый молодой человек со стопкой фотографий, заговорил на таком чистом немецком языке, что ефрейтор попенял судьбе: уж лучше бы попасть в гестапо, чем…

Ростова предъявили Крюгелю! Полковника Ростова – в штатском и в форме, но ефрейтор, знавший гардероб полковника Беренса, с ходу догадался: снимки-то – не берлинские! Фотографии парижские или брюссельские!

– А кто его знает… – убито промолвил он. – Разве всех запомнишь…

Ночью он встал будто для сортира, завернул за угол барака, сел на корточки (земля показалась холодной, неприветливой), поднял голову к звездам и едва не расплакался, поняв, что Ростова нет уже в живых.

Клятвы Крюгель давал только тогда, когда собирался их нарушать.

Поэтому он просто подумал, что надо бы, пожалуй, найти Монику, если тому будут способствовать обстоятельства.

“… мне смешно порою – так выдает Тебя Катарина привычками, капризами, жалобами; как путники в пустыне задирают головы, по звездам, Луне и Солнцу уточняя, где они сейчас и куда идти, так и она, взяв меня за руку, идет в неведомом мне направлении, и я послушно следую за ней, в зоологическом саду подхожу к вольерам, где гордо стоят южноафриканские птицы, – дорогой Гёцль, я стала любить

Африку, так скажи мне, что Тебя до сих пор влечет к этому континенту? Почему дочь Твоя еще в первом классе сказала учительнице, что родилась на берегу Индийского океана? Что еще скажет, что придумает эта бойкая и смышленая фройляйн?.. Ну а теперь о грустном. Умер дядя Франц, известный нам по “Адлону”, отель уже начали восстанавливать, но не будет он уже прежним, не будет, я и не хочу видеть его, но приходится видеть, меня тащит к нему наша

Катарина, в ней не по возрасту бродят какие-то зрелые страсти, меня пугающие; совсем недавно она вдруг вырвалась из моей руки, застыла и пошла, пошла… Ты знаешь, куда она пошла? Я сама не знаю, потому что Катарина повернулась вдруг и опрометью бросилась назад… И почему она вдруг так обрадовалась той, которая когда-то издевалась надо мной? Да, да, Ты догадался, Луиза из общежития встретилась нам на улице, я хотела схватить Катарину и убежать, но одумалась: это же она, Луиза, соединила нас!.. Она и подруг моих всех уже навестила, одна из них, та, чья кровать стояла у окна, вышла замуж за бывшего штурмана подводной лодки, и вот что я хочу сказать: мы, немцы, должны оставаться немцами, и каждый обязан исполнять свой долг, а не хныкать, потому что как ни кляни прошлое, а оно вспоминается добрым, хоть и бомбы мешали жить, а жили воодушевленно, спаянно, страстно, помогая друг другу, и Германия у нас была одна, одна, одна, одна!

Мы, немцы, превыше всех и всего – так говорил дядя Франц…”

В конце 1953 года бывший ефрейтор, отпущенный на немецкую родину, обосновался в Лейпциге, который исстари славился тем, что тамошние студенты пьют как лошади. Чем одно время и увлекался Крюгель, что давало ему повод не поддаваться на призывы властей, не возвращаться к догитлеровскому прошлому и становиться учителем; эти любезные просьбы ефрейтор бывшей армии отвергал, поскольку и в социалистическом Лейпциге властвовал Союз учителей, определявший, кто из педагогов хороший, а кто плохой. У партийных функционеров было чутье на сторонников и противников социализма, они в лоб спрашивали Крюгеля, почему он, попав в котел под Демянском, не сдался русским товарищам в плен, не приблизил тем самым крах фашизма. “А ты что делал 20 июля 1944 года?” – так захотелось однажды возразить Крюгелю, но благоразумие взяло верх. Работать он пошел на стройку, недурно зарабатывал там, укладывая кирпичи под новости из радиоприемника; из них он узнал, что англичане не могли простить Ойгену Бунцлову резкий подъем военной промышленности

Германии как раз в самые бомбардировочные месяцы; не сумев уничтожить заводы шарикоподшипников, неумелость свою англосаксы списали на таланты Бунцлова и дали ему 6 лет заключения, которые тот отбыл в сокращенном варианте и убрался немедленно в Южную Америку.

А майор Кун все томился в России, и лишь в 1956 году его милостиво отпустили умирать на родину, где многие считали его предателем.

Политикой Крюгель, естественно, не занимался, нюх пройдохи заставил его, однако, побывать на Бендлерштрассе – в год, когда на стене дома

11-13 появилась табличка “Штауффенбергштрассе”. На знакомом ему дворе он увидел бронзовую фигуру символического мученика, борца против фашизма. Чей-то аккуратный букетик лежал у стены с выщербинами от пуль, сразивших четырех человек, и недалек тот час, когда над букетиком появится мемориальная доска с фамилиями.

Ефрейтор глянул на цветы – и ему захотелось нырнуть в люк, как одиннадцать лет назад. Опомнившись, он с фотоаппаратом вновь навестил бывший Бендлерблок, откуда еще не выветрили дух милитаризма, но, кажется, денацификация сюда все-таки вторглась.

Крюгель хорошо запомнил вопрос полковника Ростова о пьянстве лейпцигских студентов, догадался, к чему клонит тот, и с первых дней освобождения из плена стал собирать сведения о дебошах местных буршей, а те пили и горланили аж с начала XV века, никакие запреты не прерывали их вольнолюбивой тяги к пиву. Определять точно, где больше пили, в Лейпциге или Гейдельберге, университет которого подревнее, смысла не было, цифры не полные, пришлось постулировать нелепость: лейпцигские студенты, пившие от зари до зари, ничем иным, как распусканием слухов о себе, похвалиться не могли. Кое-какие словечки Ростова вспомнились, и ефрейтор дозрел до явной очевидности: миф не терпит суровых реалий, возносимый к небесам друг полковника Ростова уже отделен от вещей и предметов, которыми пользовался, потому что они немедленно обнаружат земное происхождение графа и разрушат легенду. Все шло к тому, что немецкое государство на Западе хочет вести свою родословную чуть ли не от 20 июля 1944 года и будет поэтому славить полковника Клауса фон

Штауффенберга, постаравшись стереть, уничтожить следы графа на

Бендлерштрассе,11-13, где в логове предателей (так думали многие) ковалось будущее нации (так полагали тоже многие). Не все еще в

Бендлерблоке снесли, перекроили, перестроили и перепрятали, пластическая операция только начиналась, грозя перейти в ампутацию с последующим созданием саркофага, – и три катушки фотоаппарата сохранили остатки всеми поминаемого

3-го этажа. Кажется, догадался ефрейтор, он – единственный свидетель творившегося здесь безобразия – и почти год угробил на поиски полковника Ростова, который сгинул, пропал бесследно, а все материалы по нему сгорели 5 февраля 1945 года, когда бомба уничтожила важнейшие архивы дома 8 по Принц-Альбрехтштрассе. Правда, несколько часов дня 20 июля 1944 года на Бендлерштрассе провел тот штатский, которого ефрейтор заграбастал в коридоре, втащил в кабинет и швырнул к ногам Ростова: тип этот кое-что знает, но только кое-что.

И в Лейпциге вечный ефрейтор Крюгель погрузился в старинные фолианты и книжные поступления, навыки же конспирации – в душе любого немца

30-х годов. Вглядевшись освеженными глазами в хама и пруссака Гёца

Ростова, Крюгель обнаружил в полковнике много чего не увиденного им ранее и преисполнился уважением к нему. Как его тезка в известной трагедии Гете, фанфарон и бабник граф Ростов был, оказывается, мудрым не по возрасту и происхождению; танкист-пруссак предвидел воскрешение своего друга Клауса, в полковнике еще и назревало понимание древнейшей кары истории, неминуемо падающей на тех, кто убивал избранных и почитаемых правителей. Видимо, в главах государств содержался некий концентрат, выражавший сущность власти, эпохи, людей, и убийство носителя такого сгустка не могло пройти безнаказанно; как только молодой дикарь впервые раскроил череп старому вождю племени, он сразу дал пример всем, что делать с ним самим. Понятно, почему держался Ростов подальше от Штауффенберга, да как ни отстраняйся, а топор судьбы снесет голову. Мог бы полковник спастись, укатить 16 июля в Брюссель, забыв обо всем, о ефрейторе

Крюгеле, о Монике тоже…

Испытывая стыд, решил он все-таки найти Монику, которая вовсе не была дурехой из Союза немецких девушек, как то полагал Ростов, а, по наблюдениям Крюгеля, умной девочкой, читавшей в библиотеке Беренса книги, в 1933 году запрещенные. Для начала ефрейтор нашел блокляйтершу Луизу, которая сделала карьеру, мотаясь спекулянткой между капитализмом и социализмом, неся в сумках много чего интересного, а под бюстгальтером или пониже – сокровенные письма.

Как только она увидела Крюгеля, тяжелое гитлеровское прошлое взыграло в ней, память о порциях мужской ласки затмила возможные беды, и согласие найти бывшую поднадзорную было ефрейтором получено, а затем еще одна просьба прозвучала: а нельзя ли передавать кое-какие анонимные денежки Монике Фрост, ведь ребенок-то – от него,

Крюгеля. “Ах ты, шалунишка!” – проворковала бывшая блокляйтерша, ничуть не веря в его отцовство; письма в ФРГ по разным адресам

Крюгель теперь отправлял по новому каналу связи. В скором времени стена разделила Берлин, оставив Монику и дом 11-13 по другую сторону баррикад, но не свойственные Крюгелю чувства, среди которых были стыд и совесть, принуждали его писать книгу об одноглазом мученике и про 20 июля 1944 года, зная причем, что никогда она не будет опубликована. А на 3-м этаже того исторического дома уже обосновался

Музей Сопротивления, уже, естественно, снесены за ненадобностью внутренности кабинетов Фромма и Штауффенберга, между которыми носился, отвечая на телефонные звонки, сам Штауффенберг, поскольку

Фромм был арестован, и, дописывая капитальное исследование, Крюгель сверялся с катушками фотопленки и памятью, с каждым годом становящейся все острее и точнее – как и желание пополнять новыми материалами капитальное исследование, которое смело можно теперь называть академическим. Крюгель отыскал следы тех унтер-офицеров, от пуль которых пала четверка расстрелянных во дворе, ныне пышно именованном; оказалось, что стать убийцами четверки желали многие, солдаты и унтер-офицеры чуть ли не передрались между собой за право первыми выстрелить в стоявших у стены безоружных изменников; нашел он и дежурного по комендатуре в Бамберге – туда звонил Ростов, кричал что-то бессвязное, не мужское, стыдился, смешно сказать, и себя и его, Крюгеля.

Кому отправил наконец-то сотворенный труд, куда – мрак, туман, неизвестность; да и не окончил он его, опасаясь ударов судьбы, уже затянувшей в могилы и крематории свидетелей потешной беготни, и если полковник Ростов безвозвратно сгинул, то ефрейтор Крюгель предпочел выстрелу из-за угла земные заботы. И правильно сделал. Писать о бедламе на 3-м этаже известного здания на Штауффен-бергштрассе стало не модно, никто ж ведь когда-то не распространялся о концлагерях.

“… и смех и грех, и плач и слезы, пишу Тебе – и рука замирает, потому что Катариной закрылась какая-то брешь в истории нашей

Родины, а теперь и на эту брешь наваливаются отложения протекших годов, – да, да, она вознамерилась выйти замуж, едва кончив университет, и метит в матери, уже хлопоты о детях. Жених Тебе понравится, парень высокий и надежный, из Бремена, дело у него какое-то пустышное, пишет радиопьесы… Ну что с ними делать? И что вообще дальше? А делать надо, мы, немцы, должны оставаться немцами, и я начинаю понимать мужа подруги, того самого штурмана подводной лодки…”

Человек с условным именем Гизи сдержал обещание, данное им полковнику Ростову в одном из кабинетов на Бендлерштрассе (ныне

Штауффенбергштрассе). Он создал свою версию германских событий и дней, соприкасавшихся с 20 июля 1944 года. Именно этот день у него получился скомканным, потому что написать о том, как его, из партера или с авансцены, прогнал полковник Ростов задолго до грохота упавшего занавеса, – нет, не мог он поведать о сем неблагодарным потомкам, как и о том, что сказано было полковником. Не мог – поэтому и не захотел. Многих, очень многих знал он на 3-м этаже, почти о каждом отозвался, поименно. Но не о полковнике.

Но за его спиной, склоненной к письменному столу, стоял тихой страстью наполненный Ростов, провидец, едва не овладевший Берлином!

Сколько раз пытался Гизи его отогнать – и полковник удалялся неслышно и неслышно приближался.

И не упомянуть о нем Гизи все-таки не мог. Рука не позволяла.

Книгу свою Гизи, он же Ханс Берндт Гизевиус, назвал “Bis zum bitteren Ende”, то есть “До горького конца”, и истинной горечью повеяло бы от воспоминаний автора, будь в них сказано о двух встречах с полковником Ростовым.

Но о них – ни слова.

И все же неприятный ему человек в книге возникает. Не мог не возникнуть.

На странице 616 русского переводного издания (Смоленск, “Русич”,

2002) можно прочитать:

“…Когда я снова подъезжаю к Бендлерштрассе, замечаю у здания генерала фон Тюнгена, беседующего с каким-то полковником…”

Лейпциг – Москва – Берлин, 2005


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю